…При повторных встречах через много лет обычно все выглядит меньше, уже, ниже, чем казалось, чем жило в памяти. А здесь – нет!
Мост очень высок, и мы почти летим (во всяком случае, я), когда смотрим сверху на темные ели на берегу, на желтый песок, на серую воду. А река – странное дело – будто бы даже шире. Гораздо шире!
– Раньше Влтава поуже была, – говорит Ян у меня за спиной. – Помните? А теперь наверху плотина.
Ах, вот в чем дело! Подвесного моста над самой водой уже нет (как он раскачивался, когда мы по нему ходили!). А там, где мы жили, еще ниже, разноцветные палатки туристов, маленькие автомобильчики. Глубоко-глубоко под нами надувная лодка и на песчаной отмели стоит женщина в красном купальнике. Глубоко-глубоко, как на дне памяти. И как тихо кругом!
…Но все это будет потом. А еще на другой вечер будет идти дождь и шуметь горная речка, и греметь музыка, и тонкий чернявый парень возле стойки бара будет разговаривать с Яном. И Ян скажет ему к слову, что тогда, очень давно, я был в городе Писеке… Ну!… Парень что-то говорит.
– Что он сказал?
– Он сказал, что недавно приезжал советский генерал, который в войну был в Писеке.
– Спросите – кто.
Парень неуверенно назвал фамилию, я никогда такой не слышал.
– Нет, он ошибается, у нас не было такого генерала. Я знаю своих генералов. Я знаю Виндушева, Утвенко, Глаголева…
И тут Николай Иванович положил мне руку на плечо и сказал:
– Чудак, он же говорит о каком-нибудь новом генерале. Тогда он здесь, может быть, капитаном был.
– Верно, Николай Иванович. Так оно и есть, это точно.
…Идет дождь, шумит горная речка, звучит музыка. Но все, это будет потом…
Мы выехали из Праги ранним и ясным августовским утром.
Капитан Ян Червень постучал в комнату, где жили мы с Николаем Ивановичем, и вошел, громадный, как всегда радостно глядя голубыми, чуть навыкате глазами.
– Как спали, товарищи? Готовы? Тогда – в дорогу! – восклицал он возбужденно, не закрыв за собой двери.
Весь его вид говорил о важности задуманного нами предприятия.
– Впереди – Шумава!
Мы спустились по крутой, покрытой ковром лестнице.
Около блистающей «Татры-603» стоит наш Йозеф, на редкость серьезный и рассудительный парень, о котором мы уже знаем следующее – ему 27 лет, у него два сына – двух лет и девяти месяцев. Он улыбается в ответ на наше приветствие. На нем белоснежная рубашка с закатанными рукавами. Она очень подходит к этому раннему летнему утру. Йозеф поднимает передний капот машины, и я в который раз обманываюсь, думая, что случилось что-то с мотором, и опять забыв, что впереди у «Татры» багажник. Йозеф ставит наши дорожные сумки и хлопает крышкой. Ян садится рядом с ним, сдвигая на затылок свою офицерскую фуражку, – он военный журналист и носит форму.
Хорошо выезжать из города ранним летним утром, когда еще нет пыли, на улицах малолюдно, а впереди – длинный-длинный, почти бесконечный день, и ты можешь распоряжаться им по своему усмотрению: захотел – остановился, пообедал в придорожном ресторанчике или поспал на траве под кустом, захотел – поехал дальше.
А если вы едете поездом, то покидать город лучше всего вечером – вокзал в огнях, тревожный полусвет перронов, за окном огоньки, а потом чернота, и не нужно томиться, можно укладываться, а утром вы уже будете бог весть где, и – странное дело – все, что бы вы ни увидели за вагонным окном, осветится для вас задумчивостью и новизною.
– Сейчас на минутку заедем за Врбецким, – говорит Ян, повернувшись к нам. Мы уже знаем по рассказам Яна, кто это такой – Франта Врбецкий. Это знаменитый шумавский пограничник, подпрапорщик, задержавший множество нарушителей и диверсантов. Последнее время он начал писать рассказы, и вот его забрали в Прагу, в пограничный журнал («А то там он не растет, – объяснил Ян, – негде учиться».) Семья у него пока еще там, на Шумаве, поэтому мы и берем его с собою, просто как попутчика. Я грешным делом подозреваю даже, что идея показать нам именно Шумаву и возникла у Яна из-за заботы о друге. Они же названные братья, и жены их – лучшие подруги, и еще он мечтает, чтобы его разбойник женился на младшей Марушке Врбецкой, конечно, в будущем, не очень скоро. Все это Ян громко рассказывает нам, пока мы кружим по утренним пражским улицам. Но вот «Татра» останавливается напротив красного казарменного здания, и тотчас из проходной выходит невысокий полноватый человек в военной форме и с портфелем и направляется к нам.
– О! – кричит Ян возбужденно. – Врбецкий! Брат Франта! Знакомьтесь, товарищи! Это брат Франта. Пижма! Это наш Пижма!…
Йозеф смеется. Врбецкий несколько сконфужен всем этим шумом, он слегка пожимает плечами и произносит:
– А!
Он садится рядом со мной, на заднее сиденье. Теперь Ян совсем поворачивается к нам и едет задом наперед, радостно взглядывая то на нас, то на Врбецкого выпуклыми голубыми глазами.
– Брат! – восклицает он. – Скоро мы будем на Шумаве. – О, там ждет тебя твоя любимая жена, твоя красавица Марушка. Она смотрит в окно и не может дождаться своего Пижму.
– А! – говорит Врбецкий и прикрывает веками глаза.
Впереди, в зеркальце, я вижу улыбающееся лицо Йозефа.
– А почему – Пижма? – спрашивает Николай Иванович. – Имя ведь как у него – Франта? Франтишек?
– О, это целая история! – кричит Ян. – После войны приехал на Шумаву Кантор, это старший лесничий, инженер, прекрасный парень, вы увидите Кантора, и он говорит Франте: – Ты – Пижма! – такое у него было слово. Франте понравилось это слово, и он стал говорить всем: – Пижма, Пижма, – и его все стали называть: Пижма. Все теперь знают: Пижма – это Врбецкий. Он там депутат был восемь лет, его любят. Он добился, школу открыли в Сушицах, больницу, его любят.
– А! – говорит Врбецкий.
– Пижма – это, по-моему, какое-то растение, – вспоминаю я. (И точно: уже в Москве я нашел в словаре: ПИЖМА ж. растн. (Tanacetum vulgare), дикая – рябина, желтая, полевая, рябишник… Оказалось, что это имя еще носят две речки и один городок у нас на севере.) – Кантор, молодец, охотник, смелый. Когда заносы были сильные после войны, снег два с половиной метра, и окончился хлеб, он на лыжах ходил в Сушицы за хлебом, его диверсанты обстреливали. Тогда много было этих диверсантов, потом их Пижма всех переловил, брат Пижма.
– А, – говорит Пижма.
– А когда Марушка рожать собралась, Пижма был на границе в секрете и не мог прийти к ней, к любимой Марушке, а снег был полтора метра, пограничники поместили носилки между двух лошадей, положили Марушку и повезли верхом в больницу. И она родила маленькую Марушку, красавицу. Я мечтаю, чтобы мой разбойник поженился за этой младшей Марушкой. Можно так сказать по-русски?
– На этой Марушке, – поправляет Николай Иванович. – А вообще ты здорово говоришь по-русски, Ян.
– Только сам учился, в школе и сам. У вас я еще не был, но все знаю про Москву, Ленинград. – Он становится коленями на сиденье, совсем повернувшись к нам: – Брат Пижма! Мы покажем нашим дорогим друзьям нашу Шумаву, наши леса. Пусть они станут шумавскими волками. Шумавские волки, Пижма!
Пижма дремлет. Ян встречается взглядом со мной и, вспомнив, говорит с подъемом:
– Но сначала мы покажем город Писек и высокий мост, где вы кончали войну. Сначала это.
Да, мне нужно только это. Городок с несколько неблагозвучным для русского уха названием – а почешски Писек – песок, там в средние века мыли золото на реке Отаве, – а не доезжая километров десяти, высоченный мост над Влтавой. Я уже бывал там когда-то, но это было так давно, и я был так молод, что это словно был и не я.
Тогда в самом начале мая, когда мы отдыхали, отойдя во взятую нами Вену, нас подняли по тревоге – все бывшие воздушно-десантные войска, всю 9-ю ударную армию и перебросили с 3-го Украинского фронта на 2-й. Мы наносили удар в северо-западном направлении. И немцы, боясь попасть в котел в самом конце войны, оставили фронт и покатились на запад, стремясь уйти к американцам. Началась гонка преследования. И те немецкие и власовские части и подразделения, которые слышали уже за спиной наше дыхание, торопливо сходили с шоссе, углублялись в леса и там, хоронясь, ночами продолжали движение, уже отстав от нас. А мы рвались вперед! С ходу вошли мы в Чехословакию, взяли город Зноймо. И потом мы уже двигались по человеческому коридору, среди радости и ликования. Нам бросали цветы и протягивали кувшины с вином, нам махали руками, нас обнимали. На этой дороге и застала нас весть об окончании войны.
А утром дорога оборвалась и перед нами открылась удивительная картина. Прямо перед нами высоко-высоко в воздухе повис мост. Всем показалось, что мы летим, ведь все мы знали это ощущение, все были парашютисты. Он был переброшен не с берега на берег, а, собственно, с горы на гору. Сама река была далеко внизу, и над самой водой был еще один мост – подвес ной, а у воды желтел песок и росли темные старые ели – они тоже были глубоко внизу, и мы смотрели сверху на их вершины.
Все-таки довольно много довелось увидеть в жизни и до этого, и особенно потом, но ничего подобного я не встречал нигде. И мы стояли, потрясенные, на этом мосту, двадцатилетние солдаты, уже прослужившие по три года, прошедшие немало дорог, потерявшие немало друзей, мальчики, как мне кажется сейчас, ветераны, как мне казалось тогда, в выцветших латаных гимнастерках, в пыльных сапогах или ботинках с обмотками, в просоленных пилоточках набекрень, А по мосту навстречу нам уже ехали в открытых «виллисах» американцы. Мы встретились с союзниками.
Долго еще плыли по Влтаве трупы в серых немецких мундирах…
Двадцать лет прошло. Немалый срок в нашей быстротекущей жизни. И сейчас, сегодняшними глазами, мне хотелось увидеть то давнее утро и себя, того, давнего, и своих давних друзей. Ради этого я и ехал туда.
И сейчас я испытывал беспокойство. Мне хотелось увидеть мост и город Писек, где стояли мы потом недели две, бок о бок с американцами. Мне хотелось посмотреть только на это и вернуться в Прагу, почти как домой. Зачем мне Шумава? Я боялся нагромождения новых впечатлений, страшился, что в них утонет, затеряется и то, нужное мне, трепетное, важное для моего сердца.
Я не предполагал писать об этой своей поездке. Вообще, сколько раз вспыхивало во мне желание описать, например, чуть грустную дымку над Парижем или марево над летним Римом, но я всегда подавлял в себе это желание. Как писать о чужой стране? Очевидно, надо очень хорошо узнать ее. Если вы едва познакомитесь с человеком, а вас тут же попросят дать ему точную характеристику, вы растеряетесь. Часто бывает трудно охарактеризовать даже тех, кого мы знаем много лет. Проще всего схватить внешнее.
Все труднее находить какие-либо ценности на поверхности, такое теперь может быть лишь счастливой случайностью. Нужно бурить скважины, очень глубокие, применяя самый тонкий, современный инструмент. Главная ценность поэзии – как и прежде – простота, естественность, органичность, но смешно было бы думать, что это легко достигается. Это, как правило, требует больших затрат и душевных, и чисто специфических, технических, чем при работе на материале, который сам кричит о себе, привлекает внимание – острота, злободневность, фельетонность и тому подобное. Беда современной поэзии и многих ее представителей как раз в подмене глубины расширением ассортимента предлагаемых товаров. Расширение тематики часто идет по чисто географическому принципу – описание все новых и новых мест, куда попадает поэт. Путешествие в пространстве – дело нехитрое, особенно в качестве пассажира. Путешествие в душе – потруднее, и, главное, это совершенно разные сферы, не надо их путать.
Я знаю одного поэта – человека невероятной энергии, которая проявляется у него во всем и в течение многих лет с одинаковым напором. Начинал он сразу после войны – и весьма заметно. Но потом интерес к нему ослабел. Однако поэт не мог примириться с этим. Он купил автомобиль-вездеход и совершил путешествие из Москвы во Владивосток. Подумать только! Затем он продолжал автопробеги по Северу, по Средней Азии. Он написал несколько прозаических книг об этом. Я прочел их и с грустью увидел, что его путешествия ничего не дали не только литературе, но и ему самому. Он все мчался и мчался и ни разу не задумался. Можно повторить его судьбу и не выходя из дому. Известны поэты, которым бы в самый раз остановиться и задуматься, а они все мчатся по строчкам своих стихов и поэм, уже не чувствуя, что это лишь видимость движения.
Углубленный в себя Йозеф ведет машину. Пижма дремлет, а Ян, обернувшись к нам, рассказывает о чемто Николаю Ивановичу, и то и дело шуршит в его рассказе это слово: «Шумава».
– На Шумаве леса. У вас много лесов, а у нас очень мало. У нас говорят, когда вы покупуете мебель… Можно так сказать по-русски?
– Покупаете, – поправляет Николай Иванович.
– Когда вы покупаете мебель, вам говорят: на этом дереве еще вчера пела птичка. Но на Шумаве – главное это, знаете, дерево для музыкальных инструментов. Оно дает резонанс. Сердцевина.
– Древесина.
– Да, резонансная древесина. Такое дерево, знаете, с иголками.
– Хвойное.
– Да, хвойное.
– Ель?
– Нет, не ель.
– Но ведь не сосна?
– Нет, нет, не сосна.
– Лиственница? Кедр?
– Нет, нет. Как это по-русски?
– Пихта?
– Во. Пихта. На Шумаве пихта. Она идет на экспорт во весь мир. Пихта. На Шумаве холодно. Там снег падает в сентябре, а тает в мае. Там живут лесорубы и пограничники. Пограничники, друзья нашего славного Врбецкого, брата Пижмы. Шумавские волки. Вы тоже будете шумавские волки.
Пижма спит. Йозеф гонит машину.
Летний жаркий день. Серая полоса шоссе. Красная черепица добротных домиков, зеленые холмы. Время от времени впереди появляются аккуратные перелески, но, когда мы приближаемся, оказывается, что это плантации хмеля. По врытым в землю высоким шестам вьется хмель. Пивочко! Национальный напиток. Какого только нет пива – и пльзенское, и праздрой, и совсем светлое, и черное, и слабенькое, и крепкое. В свое время американцы купили пивной завод со всем оборудованием, но пиво получалось невкусное – оказалось, что у них не было такой воды. Чешское пиво известно во всем мире. Сейчас оно завоевывает еще один континент – Африку. Африканские студенты, получающие образование в Чехословакии – а таких много, – вернувшись домой и заняв там высокое положение, заключают договора, покупают чешское пивочко, они уже привыкли и не могут без него. Рассказывают, что чешское пиво в бутылках случайно простояло несколько дней в пустыне под палящим солнцем – и ничуть не пострадало от этого.
Переводчик Вацлав Данек обещал нам показать после поездки на Шумаву Прагу пивную. И он сдержал обещание. Знаменитая пивная «У Калиха», посещавшаяся Швейком, ныне отремонтированная и подновленная, – это для туристов. Нет, мы сидели в старинных, средневековых пивных, под низкими каменными сводами, под толстостенными фонарями за длинными деревянными столами в неожиданно шумных и веселых пражских пивных. А как прекрасны их названия! «У двух котов», «У трех золотых львов», «У золотого тигра», «У трех сердец», «У медведя», «У черной лошади»… Эти названия остались еще с тех времен, когда не существовало названий улиц и нумерации домов. Ориентир – дом, где на стене изображен золотой лев или черная лошадь. Эти изображения сохранились до сих пор. Пиво пьют все. Всячески подчеркиваются лечебные свойства пива. Пивом восторгаются. В пивных сидят люди, объединенные общим занятием, общим пониманием своей миссии. Сел за стол – и ты уже член их клана. Опустошил кружку – перед тобой ставят полную, не спрашивая, хочешь ли ты, – лишь сделав карандашом отметку на картонном кружочке. Картонный кружок, на который ставится кружка, обычно несет на себе фирменное клеймо пивной, определенный герб или рисунок. Принято использовать их и в качестве почтовых открыток. Сидит человек в пивной, захотел напомнить своему другу, как они сидели здесь вместе, просит марку, пишет адрес и несколько слов, и кружочек бросают в почтовый ящик. Это обычное дело.
Прежде устраивались чемпионаты и матчи между деревнями и землями – кто больше выпьет пива. Были легендарные питоки. Теперь такие состязания встречаются редко, разве в провинции, в малых масштабах. Наш Ян Червень, когда в настроении, может выпить, по его выражению, двадцать пять пив.
У Яна есть еще свои дела. Вдруг он велит Йозефу свернуть с шоссе и объясняет, что ему нужно на минутку заехать на строительство нового громадного моста Он уже здесь был с фотографом, сделал репортаж и обещал бригадиру забросить экземпляр журнала.
Бригадир монтажников выходит из конторы-сарайчика и пожимает нам руки. Ему лет пятьдесят, держится он со скромным достоинством. Он знаменитый человек и привык ко вниманию. Не в одной стране побывал он, не один мост оставил на память о себе. Ян раскрывает журнал и показывает свой репортаж. Бригадир взглядывает мельком и засовывает журнал в карман куртки-спецовки. Мы с удовольствием смотрим на него.
Я не записал его фамилии. Вообще по старой привычке пишущего стихи я всегда, где бы ни был, ношу в кармане блокнот и ручку. Записываются строчки и строфы, пришедшие в голову. Собственно, в этих блокнотах, так вот, постепенно, и «собирается» стихотворение. Одно, может быть, чуть ли не сразу, другое – полгода или год, иногда переходя из блокнота в блокнот. И многие мои коллеги, как мне известно, работают так же несерьезно, как бы на ходу. На больших листах, за письменным столом пишется проза.
Но такие наши записи-заготовки, начала и концовки будущих стихотворений, разумеется, не то, что конкретные и строгие записи журналиста, газетчика.
И еще у меня есть недостаток: я не фотографирую. Пробовал, но понял, что это мне мешает и все как-то проходит мимо меня.
Мы идем к мосту, он не сразу виден из-за высоких елей. Йозеф с нами, он из шоферов, которые буквально всем интересуются в дороге. Немного отстав, шагает, позевывая, Пижма.
Мост уже наведен, но нет еще ни настила, ни перил, ни всего мостового сложного хозяйства. Дел еще много, а бригадир говорит уже о новом мосте, о новой реке, куда поедет он со своей старухой и ребятами. «Ребята» – это его монтажники. Есть и свои дети, и внуки уже, но то все народ оседлый. Такая жизнь не по ним.
Серая стрела моста стремительно прочерчивает синеву. Мы стоим внизу. И конечно, не только я, но и мои попутчики вспоминают о другом мосте.
– На твой похож? – спрашивает Николай Иванович.
– То старый мост, то совсем другое дело.
Николай Иванович задает вопросы о высоте, о длине моста, о грузоподъемности и записывает ответы огрызком карандашика. Николай Иванович – прозаик и журналист, человек обстоятельный. А ответы бригадира действительно внушают уважение. Ян переводит, изнемогая от восторга, от гордости, от желания показать и объяснить все как можно лучше. И Врбецкий и Йозеф тоже слушают серьезно и внимательно.
А я с удовольствием смотрю на их молодые румяные лица, на знаменитого бригадира, на милого Николая Ивановича, на синеву неба и серую рябь реки.
– Когда ставили опоры, – заканчивает рассказ бригадир, – на дне работали водолазы, и вдруг слышим наверху по телефону: – А ну давай-давай отсюда! А ну, отойди! – оказалось, что прямо в стекло скафандра водолаза смотрит гигантский сом…
Все смеются. Мы поднимаемся к машине.
– Николай Иванович, что это у тебя карандашик какой-то несолидный? – спрашиваю я.
– А ты знаешь, что все путешественники делали записи только простым карандашом?
– А! – догадываюсь я. – Это чтобы чернила не размылись во время кораблекрушения.
– Не волнуйтесь, что задержались, – говорит Ян. – Я сказал, чтобы наш Пепичек побыстрее ехал.
Йозеф слегка пригнул голову и, почти не мигая, смотрит на дорогу, а стрелка на спидометре неуклонно идет вправо: 100… 120… 130… 140…
Хороша «Татра-603», ничего не скажешь! И шофер – молодец.
– Так, так, Пепичек! – восторженно кричит Ян.
– А Пепичек – это что? – спрашивает Николай Иванович. – Фамилия?
Йозеф – в зеркальце – улыбается.
– Нет, – говорит Ян, – это уменьшенное. Настоящее имя Йозеф, а уменьшенное, ласково – Пепичек.
– Это как же оно получается?
– Ну, вот, Йозеф – Джузеппе, потом Пеппо, потом Пепичек. Давай, Пепичек. Впереди город Писек.
Действительно, у обочины вырос транспарант: «Pisek». Йозеф сбросил скорость.
А где же мост, тот мой мост, километрах в десяти перед Писеком?
Я не сразу понял, что мы въехали в город с другой стороны, мне казалось, что в Писек не может быть другой дороги, кроме дороги моей юности.
Потянулась обычная для всех городов современная модерновая окраина, обычные для всех – международного класса – Черемушки с 8 – 10-этажными сборными домами ярких расцветок.
– Узнаете? – смеется Ян. – Или этого не было?
– Этого – нет. А вот это было.
Прямо перед нами река Отава, ее совершенно неподвижная чистая гладь, а по сторонам нависают над нею утопающие в зелени черепичные крыши, трубы, башенки старого города и еще один точно такой же чистый и четкий городок опрокинут в зеркальной воде. Прелесть таких городов и в том, что в них ничто не меняется. На окраине строятся Черемушки, но в центр города никто не станет втискивать стандартные дома, может быть, и более удобные. Кому нужна подобная разностильность? Город сложился постепенно, веками, это история, а историю следует уважать. Город Писек – славный старинный город. Еще в XIII веке, в раннеготический период, возник здесь крупный замок, который «оброс» городом. Этот город потом, в начале XV века, активно участвовал в гуситском революционном движении. Как и в близлежащем городе Таборе, где Ян Жижка основал по сути столицу движения, в Писеке была образована община. В центре города на площади стояли кадки, где хранилась общая казна и имущество. Это были проявления так называемого потребительского коммунизма.
Маленький городок Писек известен крупными демонстрациями под лозунгами провозглашения независимой Чехословакии в 1918 году и борьбой с германской оккупацией во вторую мировую войну. Вот какой это город.
Мы проходим по старому узкому Каменному мосту со статуями. Этот мост старше Карлова моста в Праге. Поднимаемся на крохотную аккуратную площадь. Странное чувство: здесь я патрулировал с автоматом ППС на ремне, с красной повязкой на рукаве, – представитель Страны Советов, – а вот из этой улочки вышли три американца в расстегнутых мундирах и пошли на меня, целясь фотоаппаратами. Потом они по двое по очереди снимались со мной, потом мы покурили, и они жестами и мимикой обещали принести карточки сюда же завтра или послезавтра. Мы весело распрощались, но то ли меня не было на месте, то ли они не пришли, не знаю и не помню, – но снимков я не получил.
Теперь я ходил по улочкам и площадям этого прелестного городка, разглядывая ратушу, фонтан, каменные фигуры на крышах, неторопливую и нешумную его жизнь, и понимал, что тогда, может быть, по молодости лет или просто в горячке тех дней, я не оцепил его по достоинству. Да мы и не привыкли тогда раскрывать рот, ахать и дивиться, не до этого было, а скорее это потому, что только зрелость может понять и оценить то, мимо чего беспечно проходит юность. Не вообще юность, а именно твоя.
Мы обедаем в ресторане отеля «Отава». Очень светлый приятный зал с яркими настенными панно на сельскохозяйственные темы.
В честь посещения мною после двадцатилетнего отсутствия города Писека Ян предлагает выпить и заказывает «четыре водки». (Бедному Пепичеку нельзя.) Нам приносят по пятидесятиграммовой рюмке водки и по бокалу минеральной воды. Мы с Николаем Ивановичем выпиваем сразу, а Ян с Пижмой тянут в течение всего обеда по маленькому глоточку. Кормят вкусно – бульон, жареная телятина, салат, фрукты.
Ян спрашивает у официантки, как проехать к очень высокому мосту через Влтаву. До него должно быть километров десять. Она объясняет. Он благодарит и интересуется, сколько ей лет. Девушка улыбается. Она сорок шестого года рождения.
До моста 11 километров. Называется он неожиданно очень по-нашему – Подольский. Мы подъезжаем к нему с другой стороны, как тогда – американцы.
При повторных встречах через много лет обычно все выглядит меньше, уже, ниже, чем казалось, чем жило в памяти. А здесь – нет! Мост очень высок, и мы почти летим (во всяком случае, я), когда смотрим сверху на темные ели на берегу, на желтый песок, на серую воду. А река – странное дело – будто бы даже шире. Гораздо шире.
– Раньше Влтава поуже была, – говорит Ян у меня за спиной. – Помните? А теперь наверху плотина.
Ах, вот в чем дело! Подвесного моста над самой водой уже нет (как он раскачивался, когда мы по нему ходили!). А там, где мы жили, еще ниже, разноцветные палатки туристов, маленькие автомобильчики. Глубоко-глубоко под нами надувная лодка и на песчаной отмели стоит женщина в красном купальнике. И как тихо кругом!
Кто я? Тот, двадцатилетний, в пилоточке? Ничего подобного. Я только приблизился на миг к тому дню, и он встал передо мной во всей яркости, а затем снова начал отдаляться. Но и это уже немало.
– Неплохое ты выбрал место, где войну закончить, – говорит Николай Иванович. – Красота какая. Надо отметить.
Йозеф поднимает передний капот (что-нибудь с мотором?) и достает из багажника мою сумку. А я уже вынимаю бутылку петровской водки, захваченную для этого случая, и кружку. Мы вчетвером распиваем ее (Бедному Пепичеку нельзя!), и Ян кричит:
– Какая водка! Пижма, брат Пижма, ты пил такую водку? Это придумал царь Петер? Кто у нас занимается внешней торговлей? Наверно, им нельзя пить, они ничего не понимают. Вот какую водку нужно привозить в Чехословакию.
Николай Иванович закупоривает пустую бутылку и швыряет вниз, а Врбецкий тут же показывает нам: вон она уже плывет, и мы ее тоже видим.
Ян очень огорчается, что не вложили в бутылку записку с описанием повода, по которому она была опустошена. Ее поймали бы школьники, принесли учительнице и поместили бы в школьный музей.
И вот начинается край, о котором они говорят проникновенно, с восторгом, с благоговением, – Шумава. Горный, лесистый, пограничный край. Становится холодно. Йозеф поверх рубашки, которая по-прежнему бела, как и утром, надевает спортивную куртку. Встречается много туристов на машинах, это большей частью западные немцы. Мелькают среди елей изящные горные отели.
– Это хорошие международные отели, – говорит Ян, повернувшись к нам и радостно глядя голубыми глазами, – в одном нам заказали комнаты, я еще не знаю в каком, узнаем в лесном управлении. Завезем Пижму домой и поедем в отель. Нужно отвезти брата Пижму к его красавице Марушке, она смотрит в окно, ждет своего дорогого Пижму, она скучает по Пижму.
– А! – говорит Врбецкий.
– А если комнат в отеле нет, – продолжает Ян, – вы, товарищи, не обидитесь, потому что поздно заказали, а туристов очень много, тогда нас приглашает товарищ Врбецкий, брат Пижма, у него на чердаке, на сене, я ночевал прекрасно.
– Конечно, с удовольствием.
– Рядом граница, тут же рота, и у старого Коблера последний трактир республики. А завтра отель будет обязательно, может быть, и сегодня будет, но не обязательно. Поздно заказали, а очень много туристов…
Сидя в летящей машине, слушая Яна и глядя по сторонам, я все еще был полон своим: передо мной сиял уютный старинный городок, перед моими глазами серая стрела моста перечеркивала синеву, а внизу темнели ели и желтел песок, и я стоял, будто летя, не то неправдоподобно давно, не то совсем недавно. Это было м о е. И другие, новые, впечатления я, подсознательно, не пускал в себя слишком глубоко. Но потом, незаметно, я как бы потерял бдительность.
Повсюду, по сторонам дороги, и вдали, вверху и внизу, где только позволяли видеть горы, – повсюду хвойные леса. Своими серыми блеклыми красками, холодом, лесами и деревянными под тесом или щепой домами и церквами Шумава напоминала милый моему сердцу наш русский Север.
Началась запретная зона. Здесь те самые лесные хозяйства, о которых говорил Ян. Пограничники и лесорубы. Врбецкого знают все, и, видя его в машине, нас даже не останавливают. Заезжаем в лесное управление. Отель заказан только, на завтра. Тогда – к Пижме!
Деревня Сушицы. На улицах пустынно. Входим в трактир, типичный трактир горной западной деревни. Тепло, шумно, накурено. Звучит машина, автоматически меняющая пластинки (нужно бросить монету и нажать кнопку). Все пьют пиво, некоторые играют в карты, другие просто беседуют. Вдруг кто-то кричит: «Франта! О! Пижма!» – и к Врбецкому бросаются, окружают его. Он здесь популярная личность, не только как пограничник, но главным образом как депутат, много сделавший для района. Ах, жаль, уехал Франта, восемь лет был депутатом и снова бы выбрали! Его торжественно усаживают за стол, кругом стоят люди, слушают, что он скажет. Рядом с ним и нам почет.
Трактир – это выражение Яна, официально это ресторан, а называют его все ресторацией, произносят – рестоврация. Мы после Писека и моста слегка «реставрируемся». Даже Йозеф позволяет себе кружку пива – впереди уже не будет туристов и автоинспекции.
Природа мрачная, хмурая, темных и блеклых тонов. Холодно. По дороге – ни души, это закрытая зона. Вдруг сбоку видим солдат, они косят траву. В двух шагах на кустарнике висят их автоматы: граница рядом. Сержант-пограничник козыряет Пижме.
– Для Словакии сено готовят, – вздыхает Ян, – там наводнение.
Йозеф, долго молчавший, вдруг говорит:
– Я здесь был, когда в армии служил, возил полковника. Маневры были, и мы сюда попали. А вон там танки шли.
– Хорошо по-русски говоришь, Йозеф, – хвалит его Николай Иванович. – Где научился?
– В школе, – улыбается Пепичек.
– Молодец, – говорит Ян. – Пижма, тебе тоже надо учиться.
И наконец – горстка домов среди темных елей. Деревушка Прашилы. Приехали.
Поблизости, над деревней, горный лесистый кряж, и Ян объясняет:
– Это граница идет по горизонту, кое-где ниже горизонта…
Граница с Западной Германией.
Тишина. За заборчиком ходят, взявшись за руки, ребятишки. Это материнская школа – так здесь называется детский сад. (Открытия добился депутат Франтишек Врбецкий.) Рядом рестоврация – «последний трактир республики», в сотне шагов погранзастава (называется: рота), а напротив трактира живет брат Пижма, и Йозеф тормозит у дверей. И тут же выбегает молодая радостная женщина, а за нею мальчик и девочка.
– Марушка! – гремит Ян. – Красавица Марушка! Знакомьтесь с Марушкой Врбецкой, товарищи. А товарищи – из Москвы, наши дорогие гости. Красавица Марушка!
Марушка чуть-чуть конфузится, смеется, подавая руку.
– Брат Пижма очень тосковал по красавицу Марушку!
– А! Марушка что-то говорит и грозит пальцем.
– Она говорит, – переводит Ян, – что вы, наверное, с братом Пижмом гуляете там в Праге по пивным, по трактирам.
Сияющий Пижма бегло целует жену и входит в дом, неся повисших на нем детей. Марушка приглашает нас.
У них двухэтажный немецкий дом со всеми удобствами, городская мебель, телевизор, холодильник. Жена Марушка – хозяйка, все свое: куры, овощи, клубника. Она беспокоится: как безо всего этого она будет в Праге, там все купи, да и шум, гам городской жизни ее пугает. Она была там два раза, не помнит, как выбралась.
Пьем кофе и, чуть-чуть закусив, идем вчетвером в «последний трактир республики» – «реставрироваться». Врбецкие подойдут позже.
Уже смеркается. Над кряжем на светлой холодной полоске неба резко выделяются острые черные ели… Шумава!
И не только Москва, но и Прага – где-то далеко-далеко!
За стойкой старик Коблер. Ян представляет нас. Коблер раньше владел этим трактиром, теперь заведует государственным. Но он доволен: во-первых, никаких хлопот и конкуренции, а главное, две его дочери немые («Потому что на родственнице он поженился, – объясняет Ян, – знаеге, как раньше было: поле выходило за поле, стадо за стадо»), немые, но обе замужем – за пограничником и лесником – потому что здесь закрытая зона, и женщин мало, а иначе разве бы они вышли, хотя девушки хорошие. Муж одной из них, лесник, выпив, обычно хвалится, как хорошо, когда жена всегда молчит, остальных мужей он жалеет.
Сейчас народу в трактире мало. Наверное, еще рано, Йозеф останавливается около играющих в карты, а мы с Яном проходим дальше, в маленький пустой зал. Ян оставляет нас, но тут же возвращается с человеком в форменной блузе. Человек красив – шелковистые вьющиеся волосы, смуглое от непогоды лицо, глаза веселые, чуть насмешливые.
– Это старший лесничий Кантор.
Ах, это тот самый Кантор, который давно, во время заносов, ходил на лыжах под пулями диверсантов в Сушицы за хлебом, тот самый Кантор, который и пустил всем известное здесь словечко – Пижма.
Он уже немного выпил, смеется, ворот распахнут. По-русски он не говорит совсем, так же как и мы по-чешски, и когда Ян снова выходит, он, чтобы развлечь нас, показывает нам снимки киноактрис, среди них мелькают знакомые лица.
Народу прибавляется. Ян приводит еще лесничего – крупного плечистого парня.
– Он называется Ярослав Махалька.
Приходит майор-пограничник с женой, еще люди. Старик Коблер приносит всем пиво.
– А где Йозеф?
– Пепичек уже играет в карты.
Мы тесно сидим за длинным непокрытым столом. Ян говорит что-то Коблеру, старик приносит всем по рюмке водки-сливовицы, и провозглашается тост в нашу честь.
Потом они начинают петь. Это старинные, народные песни Шумавы, объясняет Ян, песни о лесах, о зиме в горах, о верной любви, песни удивительные и прекрасные, и поют они здорово. Кантор начинает, имитируя звук охотничьего рога, раздающегося где-то в горах и лесах то ближе, то дальше, второй лесничий, вступая, ведет самый мотив, самый рассказ, и тогда Кантор, с безразличным видом, будто это не он, дает фон – голос кукушки. Мастера!
А за окном уже погасло небо, и окошко зашторено, и, темнея, стоят хмурые Шумавские леса, и граница рядом.
Приветствуемые всеми, появляются Врбецкие и садятся с краешка.
Кантор запевает озорную песню, где изредка – видимо, для колорита – встречаются непечатные русские слова, и хотя и Марушке, и жене майора известно это и они машут на Кантора руками, это известно все же чисто теоретически, это другой язык, и поэтому песня не коробит их.
– Ох, баловник ты, Кантор, – говорит Николай Иванович.
Старик Коблер приносит черный кофе.
Вдруг мы вздрагиваем – Кантор звонко заводит: «Командир, герой-герой Чапаев, был всегда он впереди», и второй, плечистый лесничий, который называется Махалька, мощно подхватывает, и все поддерживают запевалу, и мы, конечно, тоже, а сидящий напротив пограничник в сером костюме свистит, заложив четыре пальца в рот. Мне давно уже нравится, как он поет – серьезно, самозабвенно, в полный голос, как поют и у нас за столом – в праздник, на свадьбах, целиком отдаваясь песне.
Все ребята едут – веселятся… —
гремит в трактире.
Ян кричит мне в ухо, что у немцев на границе, наверно, объявлена тревога. Старик Коблер снова приносит пиво и, улыбаясь, слушает песню.
Потом – тоже все – поют «Катюшу». Никто, кроме Яна, здесь не знает русского, но песни эти поют все – слово в слово. Для одних сидящих за столом – это песни их юности, для иных – даже детства. Они ворвались в их жизнь с востока тогда, в сорок пятом, они пришли на броне наших танков, они запомнились навек в хриплом исполнении ротных запевал.
Старик Коблер снова приносит сливовицу. Закуски никакой – не принято. Николай Иванович встает и провозглашает тост за хозяев, за нашу следующую встречу в Москве, за нашу дружбу. Старик Коблер снова приносит кофе.
Ко мне подходит плечистый лесничий Махалька, мы пытаемся объясниться, ничего не получается, пока не приходит на помощь Ян.
Махалька говорит о лесах, о резонансной древесине (хвойное дерево – ель? Кедр? Лиственница? Нет, нет, как это по-русски? Пихта? Во-во, пихта!). Он говорит о том, как он любит лес, нет, нет, Ян, он говорит это не потому, что выпил. Он говорит, что мечтает поехать в Сибирь, пожить там, посмотреть это чудо – сибирскую тайгу, но вряд ли пошлют в командировку, он думает дождаться, пока выйдет на пенсию, и тогда поехать на несколько лет. И я говорю о сибирской тайге, где я бывал в самой глуши, далеко от дорог, на вертолете спускался к кромке лесного пожара.
Старик Коблер приносит сливовицу – это от него, он сам желает угостить всех. Пьют за него, за его дочерей, я вижу, как он оживленно разговаривает с Николаем Ивановичем, и они ничего не понимают, но Ян уже спешит к ним. Занятые друг другом, сидят рядышком Врбецкие. А ко мне подходит тот пограничник в сером костюме и говорит о чем-то, а я говорю ему свое, и тут рядом с нами появляется Йозеф. Он такой же чистый, свежий и трезвый, как был утром, в Праге.
– Капитан Мазанец, – объясняет Йозеф, – говорит, что, когда он маленький был, в сорок пятом, у них в доме жили трое русских: офицер и два солдата. Очень хорошие люди. Его отец, он старый рабочий, он мечтает их найти и писать письма.
Мазанец говорит так же, как поет, серьезно, не отвлекаясь.
Хорошо бы, чтобы нашли друг друга все, кто хотят и еще надеются друг друга найти, и даже те, кто уже потерял надежду.
Старик Коблер приносит кофе, и теперь уже наш степенный Йозеф заказывает сливовицу, теперь он хочет угостить всех.
– Наверно, он выиграл в преферансе, – говорит Ян и кричит нам с Николаем Ивановичем: – Вы теперь настоящие шумавские волки.
Потом старик Коблер уводит Николая Ивановича показать, как он работает за стойкой, а ко мне подходит Кантор, он улыбается, волнистые волосы падают ему на лоб. После нескольких попыток мы убеждаемся, что не сможем поговорить, и, обняв друг друга за плечи, смеемся. Мне удается понять только, что Кантор работает здесь девятнадцать лет и уезжать не хочет. И я видел таких же ребят у нас в тайге, наших лесников и летнабов, и парашютистов-пожарных, далеко к северу от великой магистрали, в приленской тайге. Эти люди живут в глуши, где нет театров и институтов, где нет всей могучей и разнообразной современной цивилизации. Здесь главное для них – работа. И главное развлечение, отдых – это тоже работа, любовь к природе, к хмурым шумавским лесам, к чудесной резонансной древесине, которая звучит потом где-то в концертных залах, далеко отсюда, через много лет. Здесь нельзя не любить своего дела, иначе нельзя жить, потому что нет никакой замены, которая может быть и бывает у людей в городе. Здесь работа – цель и смысл жизни.
Уходим мы в третьем часу. С востока уже светлеет небо и выделяются на его фоне черные, жесткие силуэты елей.
Спим мы с Николаем Ивановичем в гостиной на широком диване, под двумя перинами. Ян и Йозеф – наверху, на сене.
Утро синее, ясное, как тогда в Праге. Мы «реставрируемся» домашним яблочным вином и выходим. Снаружи холодно, изморось лежит на траве, на заборах, на нашей «Татре».
Застава (ее называют – рота) живет своей бессонной, беспрерывной жизнью. Нас встречает замполит – капитан Мазанец, тот вчерашний пограничник в сером костюме (сейчас на нем, разумеется, форма), который пел так серьезно и самозабвенно. Мы осматриваем красный уголок, спальню. Есть телевизор, а вот радио – нет, зачем? – у каждого солдата свой транзистор. Потом проводник показывает нам работу служебной собаки. Она, выпущенная за «нарушителем», нагоняет его, вцепляется в правую руку и не отпускает, пока не подоспеет проводник. Правая рука «нарушителя» замотана ватником. Он старается вырваться, но собака упирается лапами в землю и держит крепко. Остальные собаки поднимают лай в своих загонах.
– Немцы, наверно, смотрят с границы, что случилось, кто приехал, кому собак показывают, – говорит Ян.
У входа строятся пограничники, молоденькие ребята, видно, они не выспались. В руках у них косы, на ремне – автоматы.
В канцелярии капитана – на столе учебники, он заочно кончает школу.
Прощаясь, он крепко жмет нам руки и говорит снова, что хорошо бы найти тех русских солдат, что жили у них в доме. Он пришлет фотографии, может быть, их можно опубликовать. Сейчас часто так делают. Николай Иванович обещает это устроить.
Капитан Мазанец берет под козырек и серьезно смотрит нам вслед.
Возле дома Врбецких прощаемся еще с Марушкой, приглашаем в Москву (она машет руками – куда там!), садимся в машину, давай Пепичек газу, поехали!
Заезжаем в лесное управление. Кантор и Махалька давно на местах. Угощают нас черным кофе. Они были в трактире до утра, потом прошлись по лесу («Лисицы не ругают, не то что жена!») и уже на работе.
На стене их комнаты редкий охотничий трофей – гигантские, необыкновенно ветвистые оленьи рога.
Ян узнает, в каком отеле для нас забронированы номера.
Врбецкий, который мог бы провести этот день дома, едет с нами, собственно, для нашего удобства: нас нигде не останавливают, только козыряют Пижме.
Рассеивается туман над горами, и они под ясным синим небом уже совсем не выглядят мрачными и хмурыми. И Ян то и дело удивляется и повторяет, что это редкость для Шумавы, что здесь всегда дожди, что это специально для нас такая погода.
Мы кружим по Шумаве, по серпантину горных шоссе, наши хозяева уже наметили маршрут, они хотят показать нам все, а во мне опять начинает что-то протестовать, я уже переполнен впечатлениями, я хочу, чтобы все это хоть слегка устоялось, и мне снова хочется в Прагу.
– Сейчас заедем в профсоюзный дом отдыха.
– Зачем? Поехали!
– Это хороший дом отдыха. Посмотрим и выпьем по одному пиву. Здесь директор бывший пограничник, капитан Щетка («е», а не «ё»), он уволился по болезни.
– Ну, давайте.
Директора нет, но на месте – его жена, товарищ Щеткова, она заведующая столовой.
– О, Пижма! – радостно кричит она Врбецкому.
Бар тоже в ее распоряжении, и она, зайдя за стойку, наливает нам по кружке пива. Сидя в пустынной столовой, мы пьем пиво и смотрим за окно, где поднимаются поросшие елями горы, где по шоссе проносятся машины, но монотонный шум горной речки заглушает их рев.
На нас напяливают халаты, и мы осматриваем сияющую белизной и никелем кухню, потом – двухместные и одноместные современные комнаты для отдыхающих (такая погода – редкость, и никого нет дома, все в лесу), пишем отзыв в книге посетителей и покидаем дом отдыха профсоюзов «Быстржина», уверенные, что больше никогда не увидим его, как бегло покидаем мы в жизни множество мест с тем, чтобы уже не вернуться.
– Товарищ Щеткова («е», а не «ё») приглашает нас сегодня на вечер, будет бал, знаете, по случаю конца заезда…
Мы благодарим, у нас очень плотная программа.
Пригнув голову, сидит за рулем Йозеф. Встречные машины минуют нас с мгновенным ревом. Йозеф внимателен и точен, движения его мягки и неторопливы, «Татра» будто сама безошибочно и плавно вписывается в поворот. Лишь только открывается просматриваемый отрезок дороги, Йозеф резко увеличивает скорость, легко обходя других. Здорово водит машину наш Пепичек! Я всегда радуюсь и порою даже волнуюсь, когда вижу настоящего мастера, будь то поэт, плотник или спортсмен. Но чувствуешь это особенно остро, если от их мастерства в какой-то степени зависит и твоя жизнь, если это хирург, летчик или шофер на горной дороге.
В городках и деревушках, где мы останавливаемся, Йозеф, солидный, степенный, обязательно заходит в магазины и лавочки, интересуется ценами, смотрит, что бы такое купить своим двум сыновьям (двух лет и девяти месяцев), жене и даже теще. И покупает что-то. Утром он не успел побриться, и белая рубашка уже не имеет того вида, но все же выглядит он довольно браво, наш Йозеф, наш Пепичек.
Чего только не видели мы за этот синий день, кружась по Шумаве, чего только не осматривали. Скотные дворы с автоматическим кормлением крупных чистых коров. Лесопильный завод. Новые современные дома для сельскохозяйственных рабочих: для семьи из двух человек – двухкомнатная квартира со всеми удобствами, для троих – трехкомнатная. В отдаленные, глухие, холодные районы привлекают именно этим, чтобы люди закрепились надолго, навсегда, чтобы не тянулись непрестанно к старым теплым гнездам. Новые – лучше!
В другом месте видели дом – эдакий комбинат, в нем, в одном – всё: для семейных отдельные комнаты, для холостых общежитие, для детей – школа, там и клуб, и магазины, и столовая. Все – в одном доме! Возле дома прямо на земле стоит телевизионная антенна, метров полутора от земли, – оказывается, это место достаточно высоко, и нет смысла поднимать антенну на крышу.
Сразу видно, где кончается пограничная закрытая зона – появляется множество туристов. В разноцветных машинах или в разноцветных же палаточках где-нибудь возле реки.
Среди темной хвои изящные, комфортабельные отели с особым горным шиком и колоритом: некрашеная – под старую – мебель, грубые, как бы домотканые, с народной вышивкой скатерти и занавески. В одном из таких отелей – в «Интернациональном», – где мы обедали, среди самых различных иностранных нашлись и наши газеты. Ничего особенного за минувший день не случилось, но вот моя команда проиграла в Минске. Порадовали, спасибо!
Ей-богу, это испортило мне настроение. Удивительно, может быть, даже глупо, но это так. Я «болею» за свою команду очень давно. Ее поражения, неустойчивый класс, неумение и еще более нежелание играть, как играют в футбол, всегда больно задевали меня. Ее удачи, ее взлеты, ее мастерство и даже просто везение до сих пор наполняют меня радостью. Проснешься утром – что это было вчера приятное? Ах да, наши выиграли! Или – наоборот. Говорят, что замечено: когда выигрывает донецкий «Шахтер», на следующий день поднимается производительность труда в шахтах Донбасса. И опять же – наоборот. Что это такое? Какое мне дело до мальчишек в красных майках и синих трусах, гоняющих мяч по яркому зеленому газону! Что у меня с ними общего? Почему их поражения и победы трогают меня не меньше, а может, и больше, чем их самих?
Мы на знаменитом Черном озере, где недавно на дне были найдены утопленные гестаповцами секретные архивы. Об этом много писали. Озеро мрачное, отвесные поросшие лесом берега. (И опять: «граница – по горизонту, и чуть ниже горизонта».) Существует поверье: озеро нельзя пересечь на лодке, обязательно утонешь. Вероятно, немцы при выборе места учли и страх местных жителей перед озером. Поблизости, в лесу – застава (рота). Пижму знают и здесь. Слушаем рассказы о задержании нарушителей.
Служебные собаки живут здесь не в конурах, а в бочках из-под пива.
Сейчас, когда я пишу это, у нас в Москве зима. Морозы до тридцати градусов. Но держатся такие морозы недолго – выносливости не хватает. Падает снег. Начинается потепление, и даже дождь недавно ночью стучал по карнизам. А потом снова мороз до двадцати пяти. Вот как бьет нас зима по нашим бедным кровеносным сосудам.
Сейчас – мороз. Я подхожу к окну и смотрю на окостеневшие тополя, на бегущих прохожих. Сквозь морозный туман слабым круглым пятном пробивается солнце. Я вспоминаю строки Заболоцкого:
…И в средине небесного свода
Лишь смертельного зноя пятно
Различит, замирая, природа.
Это совсем о другом времени, но что-то есть в этих картинах общее, и строки вспоминаются. Как по-разному складываются судьбы поэтов! Одни уже смолоду приобретают устойчивое положение классиков и так и проносят его через всю жизнь, сами почти не заботясь об этом. О других шуму еще больше – и вдруг – неожиданно, необъяснимо – стоп! Что случилось? Кончилась мода. Извините, это теперь не носят! И если к узким брюкам и коротким юбкам возвращаются снова, то вышедшие из моды стихи обычно уже не возрождаются. И есть поэты, которых при жизни знают и по-настоящему понимают их величину относительно немногие. Но – странное дело – когда они умирают, их поэзия получает огромную известность и распространяется все шире и шире. Их судьба чем-то напоминает мне судьбу С. П. Королева – как будто они тоже были засекречены при жизни, и только смерть открыла ворота их славе. Такова судьба и Николая Заболоцкого.
Уже стало слегка смеркаться, когда мы завезли Пижму домой, в Прашилы, и, не выходя из машины, круто развернувшись, покатили обратно по пустынной дороге. До отеля, как сказал Ян, было километров пятнадцать («О, это отличный отель!»), но мы не сразу нашли его. Неожиданно резко похолодало и пошел дождь. Сквозь сумерки Пепичек напряженно смотрел на мокрую извилистую дорогу. Наконец мы остановились. Кажется, здесь. Совсем стемнело, черные хмурые леса выделялись на едва светлевшем небе. Шел мелкий холодный дождь. Ага, это здесь, это тот самый отель, пойдемте.
Мы поднялись по крутым ступеням к отелю, у входа белело какое-то объявление. Ян сказал нерешительно:
– Здесь написано: карантин!
Мимо прошли в темноте парень с девушкой и что-то крикнули нам.
– Они говорят: «Здесь, здесь, заходите».
Мы поднялись на второй этаж, и на нас пахнуло теплом и уютом. В большом зале сидели за общими столами люди, ужинали, пили пиво. В камине горел огонь, было тепло, оживленно, – это все было как из какого-то фильма: непогода, ночь, отель в горах.
К Яну подошел метрдотель.
– Что он говорит? Ян несколько смущен:
– Он говорит, да, комнаты приготовлены, но здесь утром заболела девочка, подозревают, знаете, вот эту болезнь заразную, воспаление печенки. И пока карантин.
– Инфекционная желтуха?
– Да, да. И карантин. Комнаты заказали вчера, а это сегодня.
– Но нас выпустят?
– Конечно.
Минуты не прошло, как мы были уже внизу, у машины.
– Вот бы застряли, а? – ужаснулся Николай Иванович. – Недели две, наверно, карантин. Вот это был бы номер.
Дрожа от сырости, мы сели в машину. Дождь тоненько стучал по крыше.
– Что будем делать?
Пепичек включил радио, и джазовая мелодия – с визгом, с криком – заполнила «Татру». Мы рассмеялись.
Ехать снова к Врбецким? Нет, неудобно, уже попрощались с Марушкой, всё! Попробовать найти номера в одном из отелей? Безнадежное дело, номеров нет. Остается одно: Прага. Там сейчас наш дом. Поедем потихоньку, ночью или к утру приедем. Надо ехать в Прагу. А как же Пижма? Ведь его надо захватить утром, он будет ждать, ведь мы договорились.
– О! – говорит Ян. – Мы поедем в профсоюзный дом отдыха «Быстржина». Нас пригласили на бал. Завтра отъезд, а кто-то уехал сегодня, и капитан Щетка («е», а не «ё») даст нам комнаты. А если нет, мы будем решать…
Уже совсем темно. Свет фар дрожит на блестящем асфальте, а на поворотах упирается в обрывистые склоны, выхватывает из мрака шершавые камни, нависшую хвою, намокшие стволы. Потом мы останавливаемся, и дождь стучит по крыше «Татры». Ян выходит, мы сидим и ждем. Пепичек включает приемник, и чуть слышно звучит задумчивая музыка. И еще – ровный монотонный шум – это горная речка. Далеко нас с тобой занесло, Николай Иванович! Согнувшись, бежит к машине Ян, а следом под дождиком директор дома отдыха, бывший пограничный капитан Щетка.
– Познакомьтесь, товарищи. Товарищ Щетка даст нам комнаты.
Мы сидим в светлом и теплом зале – это столовая дома отдыха. Мы уже поужинали и теперь медленно тянем пиво. Пепичек ушел привести себя в порядок. Зал постепенно заполняется, входят группами, компаниями, садятся за накрытые белыми скатертями столики, заказывают вино и пиво. Здесь не только отъезжающие, но и местные жители из деревушки, расположенной рядом, для них такие вечера – главное развлечение. Внешне они нисколько не отличаются от отдыхающих, приехавших из разных мест страны. Стучит дождь за окном, и, заглушая его, монотонно гудит горная речка.
Народу набирается все больше, появляются оркестранты в красных фраках – их пятеро, – и начинаются танцы.
– Ах, – стонет Ян, – если бы знал Пижма, что мы здесь, он пешком пришел бы, брат Пижма.
Среди музыкантов я не сразу узнаю директора – капитана Щетку, он руководитель оркестра, а сам играет на кларнете, и здорово играет. Мы вместе с залом хлопаем ему, и он улыбается и кивает.
А в другом конце зала – его жена Щеткова стоит за стойкой бара и наливает пиво (и разносить тоже успевает), а самым отчаянным – рюмку водки.
Увлекательное занятие – рассматривать танцующих. Вон высокий блондинистый парень с длинным носом – самый неутомимый танцор, он танцует со всеми подряд: с молоденькими девушками и с зардевшимися седовласыми матронами. Сохраняя, как принято, самый невозмутимый вид, он как заведенный вращает своих немножко испуганных партнерш, и видно, что это доставляет ему истинное удовольствие. Вообще танцуют все – и люди солидные и пожилые – пары большей частью неизменны, – это или семейные, или близко познакомившиеся за время отпуска, или – тоже со своими причинами – молодежь. Пожалуй, современней всех танцует тонкий чернявый парень, не только не обращающий внимания на партнершу, но даже словно презирающий ее и занятый только собой, только своими па и коленцами. И еще солдат – вид его говорит, что вот он приехал на побывку домой, в горную деревушку, из далеких больших городов и видел там такое, чего вы все не видели. Держится он несколько вольно, и, поворачивая молодую партнершу, у которой такое же, как у него, безразличное выражение лица, он иногда, мимоходом, касается пальцами ее груди. А большинство танцует весело, смеясь, переговариваясь, они хорошо знают друг друга. Многие выпили, а некоторые даже изрядно, и это заметно, но никакого хамства, хулиганства и скандала нет и в помине, просто, например, один парень нарочно садится все время мимо стула и сидит потом на полу и требует, чтобы пиво ему дали туда, и ему дают туда пиво, и все смеются.
Гремит бал. Супруги Щетковы трудятся в поте лица. А руководит всем пожилой затейник или клоун с раскрашенным лицом и в пестром костюме. Он распоряжается, командует и, расхаживая по залу, раздает не всем, но многим какие-то бирочки или талончики. На талончике у Николая Ивановича написано: «Фауст», у меня: «Пьеро», у Яна: «Тристан». Мы, разумеется, догадываемся, в чем дело. В это время появляется наш Пепичек. Он в высшей степени элегантен, гладко брит, на нем новая белоснежная рубашка, а сверху шерстяной свитер-жилет. Мы с Николаем Ивановичем пытаемся всучить свои талончики Йозефу, но безуспешно.
– Йозеф, давай, ты же молодой, – уговаривает его Николай Иванович.
– Нет, это вам дали, – улыбается Пепичек, потягивая пиво.
Ян танцует с высокой молодой женщиной – себе под рост, – оживленно с ней разговаривая. До этого ее приглашал серьезный лысоватый дядя, ростом ей до плеча, она, танцуя, смешно возвышалась над ним. Появление нашего громадного Яна явно улучшило ее настроение.
– Это хорошая женщина, – говорит Ян, проводив ее на место и садясь, – вдова шахтера. Муж погиб уже два года…
Капитан Щетка встает и играет сигнал: «Слушайте все». Затейник выходит на середину.
– Товарищи, – говорит он (Ян переводит), – дамы и кавалеры, происходит странная вещь, – он разводит руками, – хотя наша граница хорошо охраняется, стало известно, что на наш вечер проникли лица из Западной Германии и из других стран, и самое удивительное – из других веков. Что делать? Надо собрать их вместе.
Зал тихо жужжит.
– Принц Гамлет! – выкликивает затейник, и под общий хохот невозмутимо выступает вперед тот носатый блондин, самый завзятый танцор этого бала.
– Офелия!
Снова ликование – и одна из седовласых зардевшихся дам подходит к Гамлету и берет его за руку.
– Изольда!
Ну что же, это та девушка, что танцевала с солдатом. А следом встает Ян.
– Ромео!
– Джульетта!
– Фауст! – и мой Николай Иванович смущенно выходит из-за стола, а Маргарита уже тут как тут и, подбадривая его, что-то говорит, беря за руку. Йозеф смеется и машет Николаю Ивановичу/ А вот и меня выкликают. Где же Коломбина? Ага, вот она. Молодая, худенькая, она сидела поблизости от нас, с мужем, и муж сейчас, обернувшись к соседям, всячески показывает, что ему все это неинтересно.
Оркестр играет вальс, кружатся пары, подбадриваемые залом, и мы с Николаем Ивановичем изо всех сил стараемся не уронить свой престиж, а это не просто, потому что танцоры мы не ахти какие. Окончился танец, и я уже хотел отвести Коломбину к мужу, но она и не думала убирать руку с моего плеча. Снова заиграла музыка, снова закружились пары – здесь, не садясь, танцуют по три танца.
– Молодцы! – кричит, пролетая, наш голубоглазый Ян. – Шумавские волки!
Продолжаются танцы. Опять блондин невозмутимо кружит всех подряд, опять с безразличным видом поворачивает свою девушку солдат, и его пальцы касаются ее груди, опять тонкий чернявый парень, занятый своими сложными движениями, не замечает партнерш, опять проносится Ян с высокой шахтерской вдовой.
Йозеф тоже танцует. Он долго сидел на месте, пил пиво, поглядывая по сторонам, и высмотрел-таки себе девушку-толстушку, которая была одна, и сейчас она очень рада.
Мы встаем немножко размяться и бродим по залу. Капитан Щетка в своем красном фраке, не отнимая трубы от губ, кивает и подмигивает нам. Жена его кричит нам из-за стойки, что мы хотим выпить. У раскрытых наружных дверей курят ребята, вышедшие сюда освежиться, громко разговаривают. Из дверей несет сыростью, в свете фонаря поблескивают дождевые струи, явственней шумит речка.
Возвращаемся. Тонкий чернявый парень, стоя возле бара, изо всех сил старается убедить в чем-то нашего Яна, но тот непреклонен. Парень огорчается, всплескивает руками, упрашивает, но Ян неумолим. В чем дело?
– Этот парень говорит, что ему нужно до утра приехать в город Писек. Он просит, чтобы я ему дал машину до станции. Но я не могу: дождь, ночь и у шофера четыре пива…
Парень уговаривает. Ему нужно быть в Писеке, – Нет, нет, у шофера четыре пива.
Потом Ян показывает на меня и говорит, что я в войну был в Писеке. Ну! Парень что-то говорит. Что он сказал?
– Он сказал, что недавно приезжал советский генерал, который в войну был в Писеке.
– Спросите – кто.
Парень неуверенно назвал фамилию, я никогда такой не слышал.
– Нет, он ошибается, у нас не было такого генерала. Я знаю своих генералов. Я знаю Виндушева, Утвенко, Глаголева…
И тут Николай Иванович положил мне руку на плечо и сказал:
– Чудак, он же говорит о каком-нибудь новом генерале. Тогда он здесь, может быть, капитаном был.
– Верно, Николай Иванович, Так оно и есть, это точно.
А между тем нам готовилось еще одно испытание. Капитан Щетка, стоя, один, сыграл какое-то замысловатое вступление. Затейник объявил: в честь наших дорогих гостей – танцы соло.
Что еще такое? Все, кто были в зале, стали в круг, взявшись за руки, а мы с Николаем Ивановичем сиротливо оказались в середине.
– Это самый высший почет! – крикнул нам Ян. Оркестр заиграл – для нас – «Подмосковные вечечера», и не успели мы уяснить, что же от нас требуется, как к нам буквально наперегонки кинулись женщины. Коломбина хотела быть первой, но не успела, ее опередила какая-то старушка, и вот мы уже закружились, но тут же старушку сменила вдова шахтера, а ее – Коломбина, а ту – подруга солдата. Так по очереди мы протанцевали со всеми дамами бала – таковы правила, такова традиция этих танцев в честь гостей – танцев соло. Кружатся столики, улыбающиеся лица, мелькают красные фраки музыкантов, смеющийся Пепичек, громадный Ян.
– Молодцы, – кричит он, – шумавские волки! Ах, как жалко, что нет брата Пижмы.
Потом мы стоим в кругу, и все хлопают нам, а мы – им. Танцоры мы неважные, но сделали все, что могли. Да разве в танцах дело! Правильно, Николай Иванович?
Потом был перерыв в танцах, и капитан Щетка угощал нас сливовицей, потом танцы продолжались снова, потом народ потихоньку стал расходиться, оста лась только молодежь.
Мы улеглись наверху, в отведенной нам комнате. Звякал по карнизу дождь, усыпляюще шумела река. Йозеф пришел позже. Утром Ян разбудил нас. За окном стоял мутный свет, мокрые леса чернели под дождем, проносились по шоссе машины, но речка заглушала их шум.
Вчерашний праздничный зал выглядел буднично. В окна тек слабый свет дождливого утра. Мы сели у окна. Невыспавшаяся девушка, танцевавшая вчера с солдатом, подала нам кофе. Завтрак еще не был готов. Вчерашний затейник, позевывая, убирал в зале. Щеткова сидела с нами за столиком и смотрела, как мы пьем кофе. Спустился и директор – бывший пограничный капитан Щетка («е», а не «ё») – не в офицерской форме и не в красном фраке, а в сером пиджачке. Мы поблагодарили за все и тепло попрощались:
– Приезжайте в Москву!…
Дом еще спал. Только высокая вдова шахтера вышла на крыльцо. С нею был мальчик лет шести-семи.
Струйки дождя текут по ветровому стеклу, а никелированные пластинки ритмично отбрасывают, отодвигают их в сторону, чтобы пригнувший голову Йозеф мог видеть мокрый асфальт шоссе.
Все молчат. И я думаю о них и об аккуратном городке Писеке, и вижу прочертивший небо летящий мост над Влтавой, и сам лечу вместе с ним. Шуршит дождь по крыше «Татры», ритмично движутся металлические пластиночки. Высятся кругом хмурые шумавские леса. И звучит где-то далеко-далеко, в сияющих залах шумавская резонансная древесина. И во мне, в моей душе, среди разных дел, долго, а может быть, вечно, рядом с тем городком и тем мостом, будут звучать шумавские леса, струиться извилистые дороги, будут жить встреченные мною люди.
1966