— Ну, идите, — предложил им Трофим Иванович, показывая на двери другого помещения.
Затем, войдя за ними, он закрыл двери.
Они оказались в совершенной темноте, и только внизу возле самой земли было небольшое отверстие, через которое проходило немного света. Мужик посадил их на лавку, взял в руки ведро воды и пошёл с ним в угол к печке, в которой между камнями блестели угли, и оттуда шёл жар, пахнущий дымом и сажей.
Трофим Иванович взял камень двумя щипцами и бросил его в ведро. Вода зашипела, крестьянин пробурчал что-то с удовлетворением. Затем то же самое сделал с другим ведром и поставил их к лавке.
— Всесвятая кормилица, — зашептал Звержина, — что он делает? Он, как палач, приготовляется к казни! У нас так мучили Яношика за то, что он не выдавал своих сообщников.
Звержина жался к Швейку.
— Я думаю, дружище, что нам этого не избежать, — покорно сказал Швейк, обнимая друга. — Он, наверно, пробует, хорошо ли закалены камни. Он, наверно, заставит нас по ним ходить, чтобы убедиться в том, что мы не убивали русских. Теперь у них недостаток железа, и его заменяют более дешёвым материалом. Ты знаешь, дружище, как возникли сталелитейные заводы Полдина-Гюте в Кладно? Первыми заказчиками железа были иезуиты — для пытки женщин, чтобы узнавать среди них колдуний.
Трофим Иванович поднял вверх новое ведро, отошёл от печки и одним махом вылил воду на горячие камни. Раздался страшный взрыв, словно из орудия, затем треск камней, словно падение шрапнели, и от печки поднялась волна адской жары, проходя облаком по низкому потолку. Головы пленных моментально покрылись потом. Мужик быстро открыл двери, выскочил наружу, крикнул им что-то, что они не поняли, и захлопнул двери.
— Он крикнул «умирайте!» — стучал зубами Звержина, обнимая Швейка за шею.
— Он нас оставил тут, чтобы мы испеклись, изжарились, а потом нас съедят!
Жаркий пар наполнил уже всю комнату. Со Швейка лился потоком пот, который он вытирал руками с лица, его глаза горели; солёный пот попадал ему в рот, он отплёвывался и утешал Звержину:
— Мы словно отроки в пещи огненной. Это ещё хорошо, что нас пекут в таком виде. Представь себе, что бы с нами было, если бы нас поливали кипящим маслом! А так нас только запарят. Ты помнишь, что чешский офицер в Дарнице сказал, что плен — это чистилище, через которое каждый должен пройти, каждый должен страдать, прежде чем попасть во врата рая.
— Так он для этого нам и крикнул «умирайте!» — хныкал Звержина. — Никогда в своей жизни я не думал, что мне будет такой конец.
Звержина сполз с лавки и лёг на пол. Швейк не отвечал. Было тихо, только изредка вверху на потолке раздавался сухой треск, словно кто-то ломал сухие ветви; это щёлкали, лопаясь, вши, не выдерживая насыщенной горячим паром атмосферы.
— Тут вот хоть дышать можно, — говорил Звержина, — тут стоит ведро холодной воды. Возьми ты, напейся, — добавил он, погружая лицо в воду.
Затем на коленях дополз до дверей и начал в них стучать кулаками с криком: «Помогите! Помогите! Мы горим, умираем! Помогите, откройте!»
Никто не шёл. Из печи шёл такой жар, что даже у дверей нельзя было дышать, и Звержина, заметив, как Швейк начал пить воду из ведра, пополз к своей одежде. Он вынул из кармана блузы маленький молитвенник в чёрном переплёте и прижал его к сердцу, снова лёг наземь и, поднося книжку к дыре, откуда проникало немного света, принялся, все путая, громко молиться.
— А я хоть тёплой водой вымоюсь, — решил Швейк. — Ведь с нас столько течёт грязи и столько вшей, что они могли бы меня обезобразить.
И он начал себя усиленно поливать водой из ведра.
— Я молюсь за его преосвященство, нашего епископа, — шептал у двери Звержина, ловя воздух, как карп. — Господи, выслушай молитву мою, и пусть призыв мой дойдёт до тебя! Зажги огнём святого духа утробу и сердце наше, чтобы служили тебе непоскверненным телом и чистым сердцем.
— Что ж, тебе тут огня недостаточно, что ли? — сказал Швейк, снова напиваясь воды из ведра.
— О Боже, защитник всех королевств, особенно христианского царства австро-венгерского, — молился Звержина. — Освяти монарха и короля нашего, императора Франца Иосифа Первого.
Швейк упал на колени и поднял руки.
— Да, да, нам всегда фельдфебель говорил, что последняя мысль храброго солдата должна быть о нашем великом императоре.
— Чтобы, — читал дальше Звержина, — под твоей охраной он людьми своими хорошо управлял и властвовал.
— Аминь, — отозвался на это Швейк, снова вставая.
С минуту Звержина прислушивался, не идёт ли кто. Затем, вкладывая в свой голос всю покорность и отчаяние своего безнадёжного положения, он вновь открыл книжку и принялся читать первую попавшуюся молитву:
— «Заповеди и молитва непорочной девы. Желание нравиться бывает также первым шагом к падению. Ищи прежде всего путей, как понравиться Богу, и тогда ты понравишься всем благородным людям».
— Когда я был однажды в Бродах в больнице, — заметил на это Швейк, — там была одна монашенка, сестра Анастасия. Это была очень славная девушка, и каждый в неё влюблялся. Она могла бы быть святой, но спуталась с доктором, от которого у неё родился мальчик, но замуж он её не взял.
— «Бесстыдство в нарядах и легкомысленное кокетство, — читал Звержина, — вот очаги, которые развращают душу. Честность и правдивость — самые прекрасные украшения твоего пола. Много дев слишком рано заботятся о своём замужестве, и потому, что они бесстыдно выставляют это напоказ, их никто не берет, ибо они пользуются недозволенными средствами», — читал далее Звержина.
— Лучшее средство для роста грудей продаёт пани Анна Пальцова из Коширжа, — напомнил Швейк. — Она приготовляет эти обольстительные средства для женщин, а её муж — для мужчин. Он часто в «Политике» помещает такие объявления: «Где нет волос — там они никогда не вырастут»; «Дети — это счастье семьи».
— «Кто тебе льстит, лукавит с тобой, тот стремится обмануть тебя, берегись змия, презри его. Если тебе что-либо обещает легкомысленный человек, если он тебя обманывает, не держит своего слова или обещает тебе то, что он уже обещал другим — сторонись его. И кто на свете может вознаградить потерю твоей невинности и честности, которые похитил у тебя бесстыдный человек своими обещаниями?» — с восторгом спрашивал, читая по книжке, Звержина.
А Швейк на это отвечал:
— Никто. Все равно ей, бедняге, придётся потом гонять его через всех судей, прежде чем ей удастся высудить алименты.
Звержина прочёл все десять заповедей девы, а затем пустился читать её молитвы, призывая громким голосом Бога, чтобы он каждого бесчестного соблазнителя отогнал от неё и чтобы он помог ей следовать всем предостережениям осторожных родителей. Полузадохшийся Швейк тоже растянулся возле него, стараясь также поймать холодный воздух на полу, и заглядывал к нему в книжку.
— А молитвы умирающих супругов у тебя там нет? Такой, когда оба умирают сразу?
Когда через минуту Трофим Иванович открыл двери, вталкивая перед собою раздетого Марека и неся его мундир, чтобы очистить его в бане от вшей, он нашёл обоих пленных в полусваренном состоянии, лежавших в полусознании на земле. Он похлопал их по спинам и сказал ласково:
— Ну как, хорошо попарились? — И, забрав пустое ведро, направился за водой.
— Пить хочу! — закричал Швейк и, взяв ведро из его рук, принялся пить в то время, как крестьянин принёс кусок мыла и, показывая им на ведра с горячей водой, приказал мыться и мылить все тело.
Марек понял, что они оказались в русской примитивной паровой бане; он знал, как надо мыться, и послужил им хорошим примером. Они принялись тереть друг друга. Трофим Иванович пришёл со свежей водою, голый, и, бросая в воду камни, чтобы она согрелась, снова разливал её по печке, чтобы в бане был пар. Затем он из-под лавки вытащил небольшой берёзовый веник и начал им бить себя по всему телу так, что скоро сделался красный. Он валялся на лавке, кряхтел, фыркал и кричал от удовольствия, а Швейк тоже взял веник, настегал им Марека, Звержину и себя и сказал:
— Вот это хороший аппарат для уничтожения вшей! Бить по одной штуке — это слишком долго и медленно. Мы думали, что тут хотят нас мучить, а оказывается, здесь мы уничтожили наших врагов. Да здравствует русская святая инквизиция!
На другой день Трофим Иванович наложил на воз три косы, кувшин с водою, мешок с хлебом, котёл для варки и побежал к небольшому домику, где расположились на ночь пленные. Было ещё почти темно. На востоке невидимое солнце вонзало свои огненные кровавые лучи в небо, и Трофим Иванович с удовлетворением сказал:
— Погода будет хорошая.
Затем, полуоткрыв двери домика, громовым голосом закричал;
— Ге-ге, ге-ге! Вставай, подымайся! Марек от испуга вскочил на ноги. Звержина со всего размаху, желая выбежать из барака, влетел в объятия к хозяину, а Швейк, переворачиваясь на другой бок во сне, пробурчал:
— Черт возьми, будьте потише! Иначе вас арестуют за нарушение ночной тишины.
— Ге-ге, ге! — заорал в ответ мужик над его головою. — Ну, вставай, надо в степь, на работу поедем!
— Ну, если на работу, так ладно, — зевнул Швейк, — а что будем делать?
— Ну, скорее, скорее, одевайтесь, — нетерпеливо повторял крестьянин. — А то скоро утро будет.
Трофим Иванович вышел и запряг в телегу лошадей. Дочери его были тоже на дворе и уже запрягали быков в небольшие арбы.
— Я едва успел вздремнуть, — жаловался Швейк. — С вечера меня страшно кусали блохи. А он, чудак, пришёл и как начнёт кричать в уши «ге-ге-ге», как жеребец. С испугу можно получить падучую. Будит на работу, а ещё ночь. Чудно все-таки! Раз мы хотим спать, значит, надо спать.
— Честное слово, Швейк, ещё нет двух часов, — заворчал Марек, смотря на часы. — Конечно, у нас ещё ночь.
— Видишь, — победоносно посмотрел на него Швейк, — конечно, я бы его мог арестовать. Только вот если бы был под руками полицейский. Ну а полицейский, лишь ему попадись в руки, он тебе покажет все! Как это было с тем, с Пепиком Поспешилом из Выслчан, которого арестовали при демонстрации за всеобщее избирательное право. Он идёт во главе демонстрации, на шее у него платок, а в горле воспалённые миндалины. Он где-то на фабрике на сквозняке простудился, и, если бы ему дали миллион, все равно никакого голоса из него не выжали бы. Ну а так как ему нечего было делать, то он и шёл на демонстрацию с этими отёкшими миндалинами. Стоит на Вацлавской, слушает доктора Соукупа, который кричит на пражских полицейских: «Вооружённая полиция, покорись его величеству пролетариату!», и думает: «Он кричит, а полицейские стоят, как ослы. Если мне не будет облегчения от полоскания бертолетовой солью, то придётся эти миндалины вырезать». И вдруг на него опускается рука полицейского: «Именем закона вас арестую, вы кричали: „Позор Австрии! Смерть императору!"“ Пепик показывает рукой на горло, а полицейский даёт сигнал другим, чтобы те помогли отвести его, и так вытащили его из толпы и потащили в комиссариат.
Там составляют протокол, а Пепик сипит: «Я не кричал, у меня воспалённые миндалины», — а полицейский добавляет: «Вы видите, господин комиссар, он от крика даже охрип».
Но комиссар видит, что у Поспешила распухло горло, и он спрашивает полицейского: «Вы убеждены, что это кричал он?» А тот отвечает: «Так точно, кричать мог именно он».
«Но ведь вы видите, что он не может говорить?» — рассердился уже и сам комиссар, так как видел, что полиция попадёт впросак и опозорится. А полицейский стоит на своём: «Клянусь служебной присягой и подтверждаю, что этот был тот самый, который хотел кричать».
— А у нас в Венгрии, — добавил к этому Звержина. — там теперь совершаются всякие чудеса. Один Белик из Штявника судился…
В это время в дверь влетел Трофим Иванович:
— Ну, ребятушки, поскорее, в поле далеко ехать!
— Я ещё не умывался, — отговаривался Марек. И Трофим Иванович на это ответил:
— Не надо, это только барам полагается умываться каждые сутки. Скорей, скорей!
— А я, хозяин, — отозвался Швейк, — хочу сделать себе маникюр.
Но Трофим Иванович заворчал что-то под нос, выругался и стал выталкивать их наружу. Швейка он взял к себе на воз, Марека и Звержину посадил к дочерям, и они тронулись.
Лошади побежали вперёд и сейчас же исчезли в степи из глаз. Быки же, запряжённые в арбы, шли важно, медленно, и Наташа с Дуней управляли ими при помощи длинных бичей, крича каждый раз: «Цоб-цобе, цоб, ну, куда ты лезешь, цоб-цобе!»
Марек внимательно посматривал на Дуню. Она была миловидна, кругла, сплошь из округлостей. Нигде нет выступов. Полные икры её были обожжены солнцем, её рубашка на груди едва не лопалась, когда она глубоко вздыхала, и всегда, когда она смотрела на Марека, улыбалась.
— Ух, сколько уж людей в поле, — говорила она ему с упрёком, — мы выехали поздно. А наше поле ещё далеко!
— Ничего, — махнул рукой Марек, — дома я бы ещё спал крепко, а возможно, только бы теперь шёл спать.
Дуня села возле него и начала его расспрашивать, как живут в Австрии, спрашивала, есть ли там солнце, вода, реки, деревья, и, немного краснея, неожиданно спросила:
— А какие у вас женщины? Есть ли у вас бабы, девушки, барышни? Так, как у нас?
— Есть всякие, — улыбнулся Марек, не понимая сущности этого вопроса. — Есть молодые, старые, красивые и безобразные, худые и толстые. Женщины на всем свете одинаковы.
— И все у них так, как у нас? — любопытствовала Дуняша дальше, — И волосы, и зубы, и ноги, и руки?
— Есть, есть, — убеждённо говорил Марек.
— А вот это тоже есть? — продолжала Дуня, кладя руки на полные груди.
Марек начал прозревать. Он оглянулся на другую арбу и, увидев, что Наташа и Звержина, очевидно, ищут разрешения такой же проблемы, обнял Дуню.
— Есть, и это есть, барышня. Но не всегда такие пышные.
Дуня прижалась к нему всем своим горячим телом, как кошка. Затем сжала одну руку Марека так, что она оказалась у неё в коленях, и зашептала:
— Так у ваших девушек все так же, как у нас? Все, совершенно все?
— Да, да, да, — кивал головой Марек, которому становилось от этой девушки довольно жарко, и его пальцы, сжатые в её коленях, становились беспокойными.
— И волосы есть, и зубы есть, руки есть, ноги есть, но ноги такие красивые, как вот эти, не у всякой есть.
И правая рука, как бы нечаянно, взяла ногу Дуни над щиколоткой, мягко и нежно погладила икру, проскользнула по колену и направилась выше, где Дуня энергично отбила её.
— Ну, куда, куда ты лезешь, черт некрещёный, так на возу нельзя. Разве тебе недостаточно, что я тебе сказала — что у русских девушек все так же, как у ваших, и ты хочешь на виду у всех в этом убедиться? Уйди, уйди, говорю тебе!
Затем она сошла с арбы и, передавая Мареку прут, улыбнулась:
— Я пойду поговорю с Наташей. Да, послушай, если у ваших женщин все так же, как у наших, так, значит, и у ваших мужчин так же, как у наших? Так, значит, никакой разницы нет?
И через минуту она рассказывала, видимо разгорячённая, что-то сестре, и та, посматривая восторженно на Марека, выкрикивала:
— Вот умница! Вот образованный человек! Все сразу он тебе объяснил! — И, показывая на Звержину, она вздохнула: — А этот старый дурак только и спрашивает, можно ли ему будет в воскресенье ходить в церковь. И ничего интересного не расскажет, не укажет. Дурак, дурак, дурак!
К девяти часам приехали на поле, где Трофим Иванович, волнуясь и крича, объяснил все Швейку, что и как будут делать, и Швейк, ничего не понимая, со всем соглашался и говорил:
— Пшеницу покосим, овёс вымолотим, подсолнух окопаем, лошадей попасём, водой напоим. Да-да-да, хорошо, да-да.
И Трофим Иванович, наконец довольный, похлопывал его по плечу:
— Вот здорово будет работать! Вот работник славный, хороший!
А потом позвал Марека и Звержину, дал каждому по косе и повёл их через поле назад, где на холме росла высокая, частью уже посохшая трава.
Трофим Иванович нёс впереди ведро с грязной водой, на поверхности которой плавали три деревянные чурки. У холма он остановил своих работников, указал пальцем на траву и сказал:
— Так с Богом! За два дня, молодцы, втроём вы скосите это шутя. А когда косы у вас иступятся, то надо вот так точить по-русски.
И он полез в ведро, помешал воду в нем рукою, чтобы размешать грязь и песок, потом вытащил дощечку и начал водить ею по косе, как бруском:
— Вот, молодцы. Косы — как бритвы, и до вечера выкосите половину.
Начали косить. Марека поставили позади, Звержина шёл первым, и Швейк напоминал Мареку:
— Главное, обрати внимание на мои ноги и не отсеки мне их. Если у тебя трава не будет падать, не беспокойся. Раз ты её подсёк, значит, она должна упасть. Если и не упадёт, так ты за это не отвечаешь, но мне бы без ног не больно хорошо жилось. Вот в Костельцах был один слесарь, Беранек его звали. И он любил над людьми издеваться. Раз он идёт по площади, а навстречу ему на одной ноге ковыляет старый Прохаска, которому одну ногу прострелили у Градца-Кралове. А Беранек даёт ему полкроны и говорит: «Ну, вот видите, Прохаска, это хорошо, что холодно. И хорошо, что у вас одна нога, мёрзнет-то у вас одна, а не две ноги».
Приблизительно через двадцать лет тот же самый Беранек получил костоеду, и доктора отрезали ему ногу до самого туловища. Привезли его из больницы домой, старый Прахаска уже едва дышал, но все-таки заставил привезти себя к нему. Его посадили к нему на постель, а тот с сожалением говорит: «Пришёл вот вас проведать. Не горюйте, что вам отрезали одну ногу. Теперь скоро ударят морозы, и она у вас уж больше не будет мёрзнуть».
И Беранек, взволнованный этим визитом, взял Прохаску за руки, его глаза наполнились слезами, и он ему сказал так. что все, стоявшие вокруг них, содрогнулись от жалости: «Ты, подлюга, теперь поцелуй меня в задницу. Смотри сюда». И лёг на бок.
Швейк перестал косить и лошел точить косу, наблюдая, с каким усилием и силой Марек бил по траве. Звержина тоже остановился и, посматривая на работу Марека, подзадоривал его:
— Хорошо, хорошо, хотя и можно отличить, что это не я косил, но видно, что и после косьбы Швейка остаётся такой след, будто на траве паслись собаки.
И он принялся тоже точить косу мокрой дощечкой, свысока поглядывая на Швейка.
Солнце поднялось высоко и сильно начало припекать. Люди в поле бросали работу и шли посмотреть, как работают австрийцы. Мужчины подошли к ним вплотную, женщины стояли в стороне и собирались вокруг Дуни, которая рассказывала им об австрийцах.
И мужики, присматриваясь к тому, как Марек безрезультатно бьёт по траве, покачивали неодобрительно головами. Трофим Иванович тоже прибежал и стал рассказывать, где он взял пленных.
— Тот первый — работник ничего, — сказал на это высокий мускулистый крестьянин, староста. — Но остальные ничего не умеют.
— А что значат полоски на его рукавах? — спрашивал он, показывая на нашивки на рукавах мундира Марека, обозначающие его чин в армии.
— Это студент, образованный человек, — ответил хозяин, — сам чиновник мне сказал, что это образованный. Да и так видно, что белоручка.
Староста взял косу у Марека и спросил его, коварно улыбаясь:
— Ты сено хорошо косить умеешь, да?
— Нет, не умею, — спокойно сказал Марек. — У нас траву машины косят.
— Видали птицу? — усмехнулся староста. — У них все машины. В Каргине в одном дворе есть пленный. Старший прикажет ему нарубить дров, а он: «Не умею, у нас машины». Я спросил там одного: «Дети есть?» И показываю ему, какого они роста. А он отвечает: «Имею три куска». Потом я спрашиваю: «Есть ли жена?» А он говорит, что жены нет и никогда не было. «А где же ты детей-то взял, германская морда?» — кричу я на него. А он только пожимает плечами и бормочет одно и то же: «У нас для этого машина, у нас машин много».
Сочувствие и одобрение зрителей вдохновило его. Он снова обратился к Мареку:
— А на лошади ездить умеешь? А сумеешь лошадей запрячь в тройку?
— Ничего я не знаю, — опять спокойно ответил Марек. — У нас ездят на автомобилях.
— Ну, вот видите, опять автомобили у них. Врёт, как собака! — торжественно заявил староста. — Парню двадцать лет — и на автомобиле ездил, а мне шестьдесят, а я его ещё никогда не видал. Эти австрийцы врут, как собаки!
Все захлопали в ладоши. Пленные, не все понимая, что он говорит, посматривали друг на друга. Староста выступил вперёд:
— Ну, а на гармонике играешь?
— Не играю, — безразлично отсек Марек. Староста вскипел. Он вытащил нож и, придерживая рукав Марека одной рукой, принялся отпарывать у него обе нашивки.
— Вот, образованный, у нас в Москве, у нас в России каждый батрак умнее тебя. А ещё войну с нами, глупцы, начали! Они, наверно, никогда и не слышали, что Россия даже Наполеона разбила! А тот человек был умный, как черт. Тот из Парижа в Москву на лошади доехал! Вот, учитесь у нас, голь перекатная, уму-разуму.
Староста, расставив ноги, размахнулся косою так широко, словно желая охватить весь земной шар, и начал косить траву так, что его коса свистела в воздухе. Целых пять минут он косил так богатырски, что пот лил с его лба; Швейк начал хлопать и кричать: «Браво, браво!»
— Что ты с ума сходишь? — дёрнул его за рукав Звержина, — То, что он тут показывает, я тоже могу. Вот смотри, — сказал он старосте, — вот как по-австрийски косят.
И легко, широкими взмахами он махал косой, и трава оставалась за ним высокими рядами.
— Ну, люди добрые, смотрите на пленных! — обиженно воскликнул староста. — Ты, Серёжка, возьми косу от этого бездельника, ну, да мы вам покажем!
Серёжка, двадцатилетний парень, взял косу у Швейка, а староста вырвал её из рук Марека и стал перед Звержиной.
— Ну, а теперь делай, что хочешь, покажи, что ты умеешь.
И он принялся косить так, словно от этого зависело спасение их жизни. Зрители восторженно подбодряли своих, Марек покрикивал на Звержину, чтобы тот не опозорился, а Швейк изо всех сил кричал: «Гип, гип, гип, ура!», чтобы поддержать настроение. И, идя с Мареком за косарями, он вспоминал:
— Вот это состязание, как у той Богумилы, когда там косил Вомачка из Воплана. На лугу он один косит, и завтрак ему приносит сам помещик из имения. Он смотрит, сколько Вомачка накосил. Тот косил хорошо, и он его только похваливал: «Хорошо, Вомачка, хорошо, но поспорю на десять литров пива, до вечера все тебе не покосить». А Вомачка на это: «Сударь, я спорю на двадцать литров, что до шести часов покошу все». А тот, уходя, говорит Вомачке: «Я вам пошлю сюда две бутылки заранее, чтобы вы набрались сил». Придя домой, он специально разбил градусник, вылил из него ртуть в пиво и послал это пиво с девочкой на обед Вомачке. Тот съел хлеб, выпил пиво и начинает опять косить. И вдруг чувствует боль и бежит за кусты. Бежит второй раз, бегает все время. Он догадался, что помещик что-то сделал, чтобы выиграть спор, что в пиво ему что-то подмешал, и тогда придумал такую штуку: он разделся донага и только сзади привязал рубаху, и косит во всю силу, не обращая внимания, что делается позади. В шесть часов помещик приезжает на бричке на луг, а Вомачка его уже встречает. На лугу ни одного стебля. «Ты выиграл, Вомачка, — говорит помещик — А что это ты делаешь?» — «Сударь мой, прошу снисхождения. Завтра можно будет сгребать все, что я покосил, а та, другая часть, пойдёт на удобрение. Видите ли, вся трава мною обгажена». Дал бы Бог, — вздохнул Швейк, — чтобы эти так спорили до самого вечера.
Но его молитва не исполнилась. Через два часа староста сложил косу и, глубоко вздыхая, сказал:
— Выдержал, сволочь такая. Такой ледащий, а русскому человеку с ним столько пришлось возиться.
Звержина победоносно улыбнулся, а Швейк, осмотрев луг, убедился, что его половина выкошена, и похвалил Звержину:
— Ишь, какой ты молодец. После обеда вызови на состязание ещё кого-нибудь.
В это время пришла Наташа и позвала их на обед, который она приготовила. Обед был плохой: в воде было сварено пшено, воду из которого она потом слила в миску, полила её из бутылки каким-то маслом, из ведра вынула хлеб, разрезала его на куски, на мешки положила ложки и сказала:
— Вот, кушайте на здоровье.
Швейк лизнул масло с пальца. Дуняша, заметив его изумлённое лицо, объяснила ему, показывая на бутылку:
— Это наше подсолнечное масло.
После обеда Трофим Иванович посмотрел на солнце и, залезая в тень под телегу, сказал благосклонно:
— А теперь часочек отдохнём. Теперь, дети, ложитесь отдыхать.
Дуня с Наташей ушли к бабам на соседнее поле. Через некоторое время оттуда донеслось пение, к которому Швейк с интересом прислушивался. Затем он почувствовал, что ему было бы приятно остаться одному и отошёл за телегу, скрывшись в высоких лопухах.
Пение прекратилось. А когда Швейк, облегчившись, встал, перед ним открылась неожиданная картина: все женщины сидели на корточках, на расстоянии, которое позволяло им быть невидимыми, и упорно смотрели на то место, где был он. Как только он поднялся, они разбежались со смехом и снова на другом конце поля зашушукались, показывая пальцами в его сторону.
Потом Трофим Иванович решил:
— Я пойду косить с Звержиною, а вы, ребята, с дочками будете молотить.
Дуня взяла себе Марека, дала ему вилы, запрягла волов в арбу и, разъезжая на них по полю, показывала ему, как надо складывать копны пшеницы на арбу. Так они свезли пшеницу и разложили её на току. Наташа запрягла лошадей в каменную молотилку, похожую на равносторонний восьмиконечный крест, дала Швейку в руки вожжи и крикнула: «Становись на середину и держи крепко!» Затем начала гонять кнутом лошадей по току. Лошади бегали рысью, зёрна под их копытами и под ударами каменных граней молотилки сыпались, подпрыгивая вверх. Наташа кричала, бегая за упряжкой, переворачивала солому, а Швейк улыбался: «Вот так техника времён потопа. А я тут, как все равно директор Клудский во время циркового представления».
Смолотили, сложили зерно вместе с мякиной в мешок, солому сложили в стороне, и уже готов был воз с новым грузом. Так они работали до наступления темноты, когда возвратились косари. Дуня снова приготовила еду. Швейк попросил, чтобы она туда столько масла не лила. После каши каждый взял по куску хлеба и по половине арбуза; Трофим Иванович разостлал войлок, лёг посредине, снял сапоги, которые он положил под голову, и сказал:
— А теперь спать! Девки — сюда, австрийцы — сюда.
А сам остался между ними, как стена между баранами и волками, стена, которая храпела так, словно ворчала на всех, о чем-то предупреждая.
И все, усталые, заснули сразу. Среди ночи Марек проснулся, словно от толчка: ему казалось, что на ноги падала роса. Он подобрал их под себя и закрыл концом войлока, чувствуя при этом своё словно избитое тело. Пальцы и плечи болели. И он снова заснул. И уже сквозь сон он почувствовал, как к нему прижимается Швейк и как ему приятно от исходящего от него тепла. Второй раз он проснулся уже от холода, когда начинало рассветать. Все ещё спали, и только Дуня вешала на кол ведро и зажигала пучок соломы. Она разводила костёр для того, чтобы приготовить завтрак. Когда она увидела Марека, протирающего со сна глаза и не соображающего, где он, то потихоньку сказала ему:
— Староста хорошо тебя распознал и недаром сказал, что ты настоящий дурак. Господи, прости мне грехи мои, все спят, как чурбаны, два часа я лежу возле него, а он знай храпит!
Марек понял. Звержина лежал в стороне от подстилки, далеко в поле, обнимая Швейка. А возле Марека было пустое место, ещё тёплое и, очевидно, нагретое Дуней.
С восходом солнца она разбудила остальных. Когда Швейк стал искать взглядом ведро, чтобы умыться, Трофим Иванович рассмеялся:
— Опять хочешь умываться? Не надо, в воскресенье вымоемся.
А девушки вынули из мешка коробочку простой, дешёвой пудры и кусками ваты напудрили свои немытые лица, а как только похлёбка была съедена, Трофим Иванович вскочил на ноги:
— Ну-ка, на работу! Смотрите, дети, к субботе мы должны все кончить.
И так шёл день за днём. А в субботу Трофим Иванович, когда за ними приехала его жена, послал Марека с Дуняшей с возом пшеницы домой, сказав, что сами они после обеда домолотят остальное и в воскресенье утром приедут на рассвете, чтобы успеть пойти к обедне.
Всю дорогу, которую они ехали вместе, Дуня не разговаривала с Мареком, и, только когда приближались к деревне, она заговорила с ним в первый раз после того утра, когда назвала его дураком.
— Ты знаешь, я выхожу замуж. На будущей неделе жених из Каргино со сватами приедет за мной; так говорила его мать моей матери. Ты будешь гулять на моей свадьбе?
— Буду, — сказал Марек, напрасно пытаясь разгадать загадку этой молодой, примитивной человеческой самки, кипящей жизнью и здоровьем. — А когда свадьба будет?
— Если наши договорятся, то через три недели, — вздохнула Дуня, и её грязное лицо покраснело под слоем пудры. — Жених он богатый, земли у него много. И говорят о нем, что он человек хороший, что жену бить не будет. Его отец тоже не бил. — Дуня подсела к Мареку, взяла его руку в свою и стала жаловаться: — Мне семнадцать, а жениху двадцать лет; уж пора замуж. Уж надо мной и то бабы подсмеиваются, а мама страшно бранится. С Ольгой Федоровной она из-за этого поругалась. Та ей сказала: «Какая же у тебя дочь! Такая безобразная, что ни один бездельник не хочет её взять замуж!» Но ведь я не безобразна?
— Нет, вовсе нет, — согласился Марек, обнимая её за талию.
И Дуня, прижимаясь к нему, задорно зашептала:
— Ну-ну-ну, хватит! Ну почему ты такой глупенький? Ну, оставь меня; в хате будет много времени.
Они доехали. Хлеб сложили в ригу. Дуня распрягла волов, пустила их на пастбище и пошла носить с Мареком воду в баню, испытывая его:
— Рано утром вытопим баню и выпаримся. А сегодня умоемся только холодной водой. Но спину ты мне потрёшь, правда?
Но в бане она заперлась и, когда выходила вымывшись, шепнула ему:
— Теперь иди ты, помойся! А потом приходи в хату, я приготовлю тебе яичницу к ужину.