То, что Швейк говорил правду, видно из следующего: в 1917 году я ехал из Москвы через Пензу в пассажирском вагоне. Во мне узнали иностранца, спросили, не из пленных ли я; многие хвалили австрийцев и особенно одного, что год тому назад обходил вагоны пассажирских поездов и экспрессов, утверждая, что его поезд ушёл, а он остался; он рассказывал, что чехи любят царя, что они помогут России выиграть войну, чтобы победа над Германией была полная, что он из Праги, что Кирилл и Мефодий были его прадедушками и что он человек православный.
— Это был милый человек, славный, хороший солдат, — добавляли они со вздохом.
Это, конечно, был не кто иной, как бравый солдат Швейк.
Через год после этого я ехал на Кавказ в одном купе второго класса с одной старой, ужасно безобразной еврейкой. Она была больна, ехала туда лечиться, и я ей в дороге, продолжавшейся два или три дня, оказывал различные мелкие услуги, принося ей чай и разные покупки из железнодорожных лавочек.
Она была мне глубоко благодарна и затем по-немецки рассказала:
— У Воронежа три года тому назад ехал со мною также один австрийский солдат, это был удивительный человек. Он в коридоре, думая, что я его не слышу, сказал про себя, что такую красавицу он ни разу не встречал и что ничего бы не имел против того, чтоб сойтись с нею. Такой он был добряк, с голубыми глазами, европейского образования. Он был элегантен, даже когда произносил неприличные выражения. Я ему тогда помогла, дала два рубля. Нам всегда было жалко немцев и австрийцев. Эти люди, конечно, лучше, чем вот эта русская святая серая скотинка.
Ясно, что в данном случае речь шла не о ком ином, как о Швейке.
Наконец они приехали в Пензу, и их поезд остановился в тупике, позади огромного вокзала. Остановились и стояли. Получили щи и, как обычно, гречневую кашу, которую уже никто не стал есть. Они вылезали из вагонов, таскали воду, одни брились, мылись так, что глаза их наливались слезами, другие вылезали на площадь перед вокзалом, снимали рубашки и били насекомых, которые прямо с них сыпались. Они как бы пробуждались от мёртвого бездействия и неподвижности, и у всех появлялись попытки снова начать жить по-человечески. Нашлись и такие изобретательные люди, которые из куска железа мастерили себе тазы, носили в них воду и пытались стирать. Когда же почувствовали на себе выстиранную рубашку, у них прибавилось отваги. Они стали бродить по вокзалу, а некоторые смельчаки отправлялись и в город. Нашлись даже и такие, у которых остались ещё австрийские деньги, которые они тут же в Пензе выменивали, и это обстоятельство привлекло большое количество евреев, которые обходили поезд, держа в руке рубли и предлагая обмен. Они зарабатывали на этом, но при незначительном количестве клиентов особенно поживиться не могли.
Швейка, набравшего полный карман медных монет, — по одной, две и три копейки, и немного серебряных — десяти и двадцатикопеечного достоинства и даже несколько полтинников, из города к поезду привёл патруль. Сопровождаемый солдатами, он пришёл сияющий, удовлетворённый, держа в одной руке жареного гуся, а в другой варёную курицу и издали улыбался Мареку, который снова беспокоился за Швейка, полагая, что с ним случилось несчастье.
— Гм, да тут неплохо, я был на площади, а там как раз ярмарка, по-ихнему
— базар, и вот это все я там накупил. Гусь — полтинник, курица — пятнадцать копеек. Ползайца — десять копеек, это у меня под шапкой. В мешке у меня чай, махорка, за тридцать пять копеек купил новый чайник. Россия хорошая.
И, кланяясь приведшим его солдатам, он подал им руку и поблагодарил.
— Спасибо, хорошо, дошли благополучно. Вот вам, молодцы, на дорогу.
Он дал каждому по паре папирос, свои покупки отдал под охрану Марека и пошёл на вокзал, где возле железнодорожных путей стоял ряд недостроенных деревянных бараков.
Здесь на сломанных досках красовались подписи всех тех пленных солдат, что здесь проезжали, и пленные из эшелона Швейка дополняли своими именами этот список. Они слюнили доски и чернильным карандашом увековечивали свои имена.
«Ян Голан, Лгота Коубалова, ј6, п. Милешов у Седльчан. Инф. полк ј 11, 4 пехотный батальон, 12-я рота. Привет товарищам с дороги в Сибирь!»
Швейк принялся за чтение надписей, рассказывая:
— Этого Гонца из Высокого Мыта я не знаю, а этого Арношта Катца с Кременчовской улицы, кажется, знаю. Это будет сын того Альфреда Катца, что покупал заячьи шкуры и был посажен в тюрьму за подделку кредиток. С Драгокупилом я ходил в школу, но это не тот. А вот этот из одиннадцатого ландвера[2], а тот был в тридцать шестом в Болеславе; его отец содержал там пивную. Шуберт из Костомлат у Нимбурга один раз купил у меня собаку.
Больше он никого из знакомых не нашёл, несмотря на то что добросовестно прочитал все надписи. Затем разыскал пустое место и на нем тоже написал: «Здесь собственноручно подписался Иосиф Швейк, рядовой 11-й роты 91-го полка, когда на своём пути в русском позорном плену в это место попал. Да здравствует Ф. И. 1-й», Однако он своей подписью не был доволен, когда посмотрел на неё издали. Он вернулся и к словам «Ф. И. 1-й» добавил: «Вместе со мной едет также Марек. Мир праху его!»
На ночь всех их согнали солдаты в вагон и заперли. Ночью к ним прицепили паровоз, и утром, когда они ещё спали, вагоны уже грохотали по железным колеям. Проснувшись, они начали спорить, куда их везут. Одни утверждали, что в Сибирь, ссылаясь на надписи на бараках, другие утверждали, что едут не на север, а на юг. Переполох охватил всех, когда выяснилось, что они едут по тем самым местам, мимо которых уже ехали, то есть едут назад! Об этом свидетельствовали неопровержимые факты. Те, которые во время хода поезда сидели в дверях и осматривали окрестности, деревни и вокзалы, учитель, который записывал и контролировал названия станций, — все утверждали в один голос, что едут назад. А когда остановились, то определённо выяснилось, что на этой же самой станции они день тому назад обедали.
Карты России не было, и её географию и расположение городов мало кто знал на память. Уверенность в том, что они действительно едут назад, что они возвращаются, способствовала распространению с быстротою молнии слуха:
— Заключён мир, и мы едем домой! Это открытие, из всех до сих пор сделанных, было самым радостным, и его последствия сказались на ближайшем вокзале. Все взялись за стирку, повытаскивали иголки, нитки, началась генеральная починка одежды. Затем вынимали из карманов белые звёздочки и приспосабливали их на воротнички. Если бы престарелый монарх в этот день видел своих бравых солдат, то его сердце запрыгало бы от радости. Унтер-офицер отдавал свою рубашку, которая у него была в запасе, фельдфебелю, фельдфебель отказывался от обеда в пользу кавалериста, который дал ему новую фуражку взамен его старой, промасленной.
— Ты ведь знаешь, кто я, — говорил он при этом, — как только приедем в Австрию, я тебе этого не забуду. Эй, ребята, мы должны вернуться солдатами, необходимо смыть наш позор.
Когда впоследствии они встретились на одной из станций с эшелонами других пленных, которых везли к Пензе и которые поэтому не знали ещё ничего о «мире», то отправились к ним обменивать сапоги, брюки, шапки, блузы, прибавляя к этому дневную порцию хлеба.
Утверждению Марека о том, что если бы и заключили мир, то их не могли бы так сразу направить домой, что перед всяким миром бывает перемирие, о котором они должны были бы слышать, хотя бы от русских солдат, никто не придавал значения. Сам учитель поддался настроению и обменивал все, что можно, стараясь придать своему внешнему виду более человеческий образ.
— Солдаты, крестьяне, батраки, рабочие, извозчики вернутся такими, что их никто не узнает. Что бы подумали обо мне в полку?
И только один Марек предвидел, что где-нибудь на узловой станции их переведут на другую линию. Швейк, вместе с несколькими боснийцами, тоже не принимал участия во всей этой лихорадочной суёте. На одном из вокзалов Швейк исчез на продолжительное время. Возвратился он печальный и задумчивый.
— Я хотел со станции телеграфировать царю, чтобы он приказал вернуть три мои медали — сигнум лаудамус, но они меня выгнали из конторы. От огорчения я купил на эти деньги студня, — добавил он после некоторого раздумья, подавая Мареку кусок густого, похожего на клей и вонючего студня, из которого торчали наружу свиная щетина и коровья шерсть. — Я не повезу в Прагу ни копейки, — решительно сказал Швейк, шаря по своим карманам. — Все, что не проедим в России, пропьём в трактире в Галиче. Черт возьми, что за дураки русские: воюют, а у самих нет даже капли водки.
Так тонко Швейк выразил свою тоску по алкоголю и определил своё трезвенное поведение в России, стране водки, которая во время войны запретила производство этого освежающего напитка.
Они опять ехали и опять проверяли свой путь. Не было сомнения в том, что они сдут назад, к Киеву. На каждой станции Швейк выходил из вагона и покупал все, что можно было найти в буфете. Он приносил булки, фрукты, колбасу, огурцы, помидоры, сало, лук, и они с Мареком плотно закусывали, не обращая внимания на завистливые взгляды своих спутников.
Последствия сказывались главным образом на вольноопределяющемся в тот же день. Он сходил на разъездах, спускал штаны и садился в высокую степную траву. Затем припадки стали более частыми, и он вынужден был облегчать себя из полуоткрытых дверей, поддерживаемый Швейком за руки.
На другой день поезд остановился возле товарной станции перед большим городом. Паровоз ушёл за водой; пленные, полагая, что остановка будет продолжительная, вылезли наружу, и Марек то и дело шмыгал в уборную — то выходя из неё, то снова туда направляясь. Паровоз вернулся, и неожиданно на вокзале раздался звонок, русские солдаты закричали: «Садись, живей садись!» — и поезд стал трогаться.
— Марек, скорей! Господи Боже, Марек, иди, мы едем! — завопил Швейк.
Из-за побелённых досок, ограждавших отхожее место, вылетел Марек и прыжками погнался за убегающим поездом, придерживая штаны одной рукой. Он догнал вагон, схватился за дверки, Швейк и учитель схватили его за руки, вытягивая наверх, чтобы он не упал под колёса. Марек попал ногой в дыру «ступенек», скомбинированных из колючей проволоки, заменявших подножку вагона, его штаны зацепились за проволоку и вместе с кальсонами сползли вниз к ботинкам.
В этот момент их поезд как раз входил на вокзал, переполненный публикой, ожидавшей пассажирского поезда, и, таким образом, перед собравшимися развернулась уморительная картина: в дверях вагона висел, как паук, полунагой человек, и его задняя часть, освещённая солнцем, как бы приветствовала представителей города. Весь вокзал разразился хохотом. А из вагона донёсся ласковый голос Швейка:
— Держись; поезд останавливается, и мы тебя вытащим! Эй, гип, гип! Ур-ра-а!
На помощь подбежало ещё несколько пленных, и общими усилиями они втащили Марека в вагон.
Через полчаса они убедились, что едут по другой линии. На другой день они оказались в Воронеже, где их перевели в лагерь.
Случай с Мареком и инцидент на вокзале не имели никаких последствий, кроме заметки в «Русском слове»[3], все время травившем пленных. Заметка принадлежала перу темпераментного Брешко-Брешковского, автора книги «Россия на краю пропасти». В этой заметке он говорил о зловредности пленных и приводил, между прочим, пример, как один пленный решился даже на одном из самых оживлённых вокзалов Средней России оскорбить собравшуюся публику, среди которой были учёные, генералы и другие высокопоставленные лица. Этот пленный высовывал из вагона ничем не прикрытую задницу! Автор требовал применять строжайшие наказания к пленным, летящим в Россию, как саранча, чтобы её обожрать и уничтожить живьём. Далее крупным шрифтом было напечатано, что русских солдат в Германии и Австрии запрягают в плуги, жгут им ступни калёным железом, вырезают на спине ремни и посыпают эти места солью. Свою заметку он закончил призывом к русским солдатам отомстить за своих братьев.
Когда в Воронеже Марек прочитал по складам эту газету и перевёл её Швейку, как он её понимал, то Швейк сказал:
— Так и тут, значит, в газетах пишут такие же дураки, как у нас. Такой осел пускай побольше в носу поковыряет!
НА РАБОТЕ
Когда на войне какой-нибудь офицер отличался такими большими способностями к воровству, что это угрожало распадом той части фронта, которой он командовал, или когда его тупость доходила до такого предела, что это было очевидно для всякого осла, то его назначали начальником лагеря военнопленных или части его. Человек-солдат, попавший в плен, тем самым хоронил себя заживо. Государству, гражданином которого он был, он был уже не нужен, потому что ему нельзя было приказать убивать солдат другого государства, а тому государству, чьей армии он сдался, его жизнь была безразлична. Он исчез с фронта, и если он выдержит до конца все остальное, то это его частное дело.
Я был также в России и жил в плену в так называемой пленной рабочей роте, где у нас был начальником полковник, который под Перемышлем командовал целой бригадой. Это был такой идиот, что даже те русские солдаты, которые первый раз в своей жизни видели железную дорогу — когда их везли на позицию, издевались над ним. Но с фронта его послали не домой, а сделали начальником двухсот сорока пленных. Сотни тысяч трупов пленных, погибших в лагерях России, Германии и Австрии и других воевавших государств, — вот результат деятельности таких начальников. Свекловица, которая растёт у Миловиц и Иозефова, пшеница, которая волнуется на полях России, теперь вопиет об их деятельности. Они пленных превращали в удобрение для полей «своей дорогой родины».
Лагерь в Воронеже, куда попали Швейк и Марек, был только проходным лагерем. Оттуда пленные посылались на работы. Комендантом в этом лагере был старый капитан Александр Фёдорович Попов. Особенности, которые привели его к этой профессии, были развиты в его характере почти равномерно. Он давал пленным хлеба меньше, чем полагалось, воровал мясо, не давал им сахару и приказывал чай заваривать в котлах. Повара, состоявшие также из военнопленных, чай оставляли у себя, а воду красили пеплом. Возможно, что его деятельность на этом поприще была бы более интенсивной, если бы он не встречал препятствий со стороны начальника воинского округа казачьего генерала Захарова и инвалидов — донских казаков, прикреплённых к этому лагерю. Захаров, человек интеллигентный, строгий начальник, часто навещал лагерь, выслушивал жалобы пленных и спрашивал их о жизни в России. Донские казаки, тоже хорошо выдрессированные солдаты, относились к пленным внимательно, по-военному, как к побеждённым солдатам, и их гордость не позволяла им обворовывать пленных. Другая особенность Попова состояла в том, что он был убеждён, что центральные державы посылают такое количество пленных в Россию добровольно, чтобы они подняли восстание и вызвали критическое положение внутри страны. И так как из опыта русской революции 1905 года он уяснил, что восстание раньше всего начинается там, где люди, благодаря долгому общению, узнают друг друга, то стремился разобщить и изолировать пленных друг от друга.
Когда эшелон пленных, в котором был Швейк, прибыл в лагерь, он заставил его остановиться во дворе, разбиться по национальностям, а затем пришёл с писарями и начал составлять списки.
Запись начали с одного конца, но уже когда дело дошло до третьего пленного, то старые пленные успели передать новым совет не называть своих настоящих фамилий.
— Пошлют тебя в шахты копать уголь, и там ты хватишь горя. Тут ты хоть и голоден, но ничего не делаешь. Скажи ему какую-нибудь чепуху, но настоящей фамилии не говори, а когда будут вызывать в эшелон, то не отзывайся, потому что это не твоя фамилия. А потом покажешь писарю своё удостоверение. Они по-латыни читать умеют.
Выгодные последствия этого манёвра были ясны и писарей капитана Попова и его самого приводили в отчаяние. В один день он переписал пленных, назначил кому куда, а на другой день у него оказывались люди совершенно другие, которые утверждали, что их ещё не записывали. Таким поведением новых пленных они были обязаны старым пленным, попавшим сюда ещё в 1914 году, которые считали своей святой обязанностью воспитать их в таком духе. Таким образом, Швейк, осведомлённый обо всем, нисколько не удивился, когда на вопрос писаря: «Как твоя фамилия?» — один из его соседей без колебания ответил: «Гефенгер Сычак-Вагабунд». На недоумение писаря, не знавшего, как записать эту фамилию, он заявил: «Гефенгер — это имя, а Сычак-Вагабунд — это фамилия». Потом все в ряду переглянулись, и один сказал: «Говорите им что-нибудь такое, чтобы они языки сломали. Я назовусь Гостинским Голечеком с Ржичан».
Когда писарь подошёл к Швейку, тот, не ожидая вопроса, сказал:
— Сапёр Водичка.
— Водичка, — повторил с удовлетворением писарь. Затем перешёл от Швейка к Мареку.
— А твоя как фамилия?
— Радбылбых Кратина, — сказал серьёзно вольноопределяющийся.
— Что за имена на Западе! — заметил капитан писарю, видя как тот силится запомнить и записать. — А ты спроси его ещё раз, не перепутай.
— Рад-был-бых Кра-ти-на, — говорил по слогам Марек, а Швейк обратился к нему:
— А ты не родственник того самого пана из Кралуп? Он работает жестянщиком и любит лазить по высоким местам. Один раз он сфотографировался на крыше замка Нелагозевес, а на башне в Велтрусах под ним сломалась лестница.
Когда всех записали, капитан Попов пошёл в свою канцелярию и вернулся с какими-то бумагами, по которым он читал:
— Городская управа в Каменке: двадцать человек. Писаря и казаки забегали от одной группы пленных к другой, стоявших колоннами по национальностям, и брали из каждой группы по одному человеку. Всего оказалось отделено четыре человека.
— Ну, ещё по одному, — приказал Попов, показывая на другой конец каждой группы.
Снова привели по одному. Стало всего восемь. Затем капитан закричал снова:
— А теперь бери из середины!
Набралось двенадцать. Попов сосчитал их и затем пошёл от группы к группе и, показывая казакам пальцем на пленных, говорил:
— Бери того, бери этого.
Так он собрал двадцать требуемых пленных для управы в Каменке и стал читать снова:
— Заводы и копи в Черткове — шестьдесят человек.
И опять, в то время как писарь записывал имена отобранных для работы в Каменке, потея над тем, что ему диктовали, он выбрал, пользуясь своим оригинальным методом отбора, шестьдесят человек на работу в копи, таких, которые не знали друг друга; так он работал до тех пор, пока весь эшелон не был разобран. Он честно выполнял эту свою функцию, заботясь о благе России, и воображал себя её спасителем. Только его мучило то, что даже писаря не могут объяснить причин, почему в лагерь прибывают все новые пленные.
После того как писаря всех записали снова, капитан произнёс большую речь, в которой подчеркнул, что на работе пленным будет хорошо, и предупреждал, чтобы они только не забыли, куда кто назначен: «Вы вот в Чертков, вы — в Миллерово, вы — в Новочеркасск, а вы в Крюковку». А затем он отправился обедать в сопровождении казаков.
Среди оставшихся групп пленных начались крики, словно в испуганной стае куропаток. Каждый искал и звал товарища, с которым уже был на фронте или с которым попал вместе в плен. Потом пленные получили обед. После обеда писаря пришли одни, без капитана и, отдавая казакам сопроводительный лист на железную дорогу, приготовляли эшелон в путь.
Это была отчаянная работа. Они выкрикивали имена по списку, чуть не охрипнув от крика, но никто не отзывался. Хватали пленных, смотрели в их удостоверения, но у каждого была совершенно другая фамилия, чем та, которая была записана в списке. Тогда они приказали казакам выгнать их всех во двор и смешать вместе. Это распоряжение также не достигло своей цели, пока наконец за это дело не взялся вахмистр, казак с простреленным глазом. Он взял список из рук писаря и начал командовать:
— Двадцать людей в Каменку! Отсчитай! Готово? Веди их на вокзал! Шестьдесят человек в шахты на станции Чертково. Расставить их по четверо! Отсчитайте пятнадцать рядов! Готово? Выведите их наружу!
А на протесты писарей, кричавших, что на места посылают совсем других пленных, не тех, которых капитан назначил, что эти люди идут вовсе не по списку, он отвечал:
— Ничего, все равно австрийцы, сукины дети, мать их и вашу…
Так Швейк с Мареком оказались на вокзале, а затем их вместе с восемнадцатью другими загнали в вагоны, и на третий день утром они прибыли в Каменку, где казак отвёл их в центр города и передал городской управе, чтобы та, в свою очередь, распределила их между крестьянами, пожелавшими получить пленных для работы в полях.
Их послали во двор, где они и расселись на брёвнах, приготовленных к пилке. Когда приставленный к ним городовой, прогуливавшийся со двора на улицу и обратно, отошёл, пленные снова принялись за свою излюбленную работу — выискиванье вшей.
К десяти часам пришёл чиновник и привёл крестьян. Они обступили пленных и начали выбирать, обращая внимание главным образом на фигуру, и в уме прикидывали работоспособность каждого.
— Этот, кажется, будет хорошим работником, — указал чиновник кнутом на Швейка, красное лицо Которого светилось восторгом от того, что столько людей им интересуется.
Бородатый мужик в высоких сапогах, из которых у него выглядывали пальцы, подошёл к Швейку, взял его руки в свои, с видом знатока ощупал его и сказал:
— Да, это будет первый; надо ещё двоих хороших.
— А зубы ты не хочешь посмотреть? — вежливо спросил Швейк по-чешски, открывая рот. — Ну-ка, на, посмотри, какие у меня клыки.
— Есть хочешь? — завертел головой крестьянин. — Ну, сейчас ещё, брат, нельзя, сперва заработай!
Затем он посмотрел на Марека, ощупал его мускулы, потом взял его руки в свои и отрицательно помахал головой:
— Сильный, но белоручка.
— Эй ты, не позорь моего друга, — вступился за него Швейк, — ты будешь доволен, если мы к тебе пойдём чернорабочими. Ты будешь только удивляться нашей работе.
— Ничего, научится, — убеждённо сказал чиновник крестьянину, который не спускал глаз с Марека и не мог решиться.
Мужик подтолкнул Марека к Швейку и стал искать третьего. Но пленные уже были разобраны, возле каждого стоял мужик, держа на нем руку, а на брёвнах остался только жёлтый, словно больной, солдат.
— Бери этого, — приказал чиновник мужику, который не знал, что делать — Бери, у тебя два очень хороших, а этот тоже будет работать неплохо.
И сам подвёл несчастного солдата к Мареку.
— Ты что — венгр или что? — спросил его Швейк.
— Словак, дружище, словак, — смущаясь, отвечал спрошенный. — Я из Штявниц у Тренчина.
— А не тот ли ты самый, которого один раз зимою выгнали из кабака Маглая, — спросил Швейк с интересом, — ты там напился, не хотел платить, и тебя ещё потом начисто обокрали?
Чиновник согнал крестьян вместе, взял у писаря инструкцию, принесённую из канцелярии, и прочёл, как крестьяне должны обращаться с пленными. Они должны строго следить за тем, чтобы пленные не убегали, чтобы у них не было связей с женщинами, они не должны их заставлять работать больше, чем работают сами, должны давать им есть то, что едят сами. Затем он отослал писаря прочь, а сам продолжал толковать с крестьянами.
— Австрийцы — люди хорошие и хорошие работники. Вы будете ими вполне довольны, я написал в лагерь, чтобы они прислали людей, особенно старательных и сильных. А теперь, ребята, по рублю на водочку! — весело воскликнул он, пощёлкивая пальцами по шее.
И крестьяне не особенно охотно начали вытаскивать из карманов кисеты с деньгами и давали чиновнику по рублю.
Бородатый крестьянин, который называл себя Трофимом Ивановичем, чтобы его новые работники знали, к кому они едут, повёл Швейка, Марека и словака Звержину на базар, запряг там в низкую тележку двух лошадок, предложил пленным сесть и, влезая на телегу сам, крикнул на лошадей: «Ну, вали, вперёд!»
Выехали из города. Перед ними расстилались бесконечные поля, засеянные пшеницей, уже местами скошенной и сложенной в копны так, как в Чехии складывается сено.
Крестьянин, указывая на поля, сказал:
— Мы уже тоже покосили. Остаётся скосить сено, да не было времени, а потом возить будем. Хлеба — слава тебе, Господи. Ну, скоро к хате доедем.
Поля пшеницы перемешивались с полями подсолнухов, с лугами. Травы местами уже начали высыхать. Швейк, который понял, что они должны будут косить сено, сказал словаку:
— Видишь, какие они хитрые, у них сено сушится на корню.
Через четыре часа они приехали в деревню, где им вышло навстречу много женщин и детей, смотревших на них со страхом, и въехали во двор, где хозяина ждала хозяйка с двумя взрослыми дочерьми.
— Вот австрийцев привёз, — сказал им Трофим Иванович, соскакивая с воза.
— Рупь чиновнику за них заплатил. Наговорил он мне много, что с ними нам нужно делать. Хорошо их кормить, пять рублей в месяц каждому платить и не пускать их с бабами спать.
Дочки громко рассмеялись, а крестьянин распряг лошадей, взял гостей за рукава и сказал:
— Пойдём-ка обедать.
Они вошли в грязную, тёмную комнату, где на стенах, сложенных из простых брёвен, висели в углу, в паутине, иконы, блестевшие бронзой и позолотой. С одной иконы важно смотрело лицо Христа, а с другой — горько улыбалась богородица.
— Ну, садитесь у нас, — показал хозяин на лавку. Хозяйка и девушки остались стоять у дверей. Затем, привыкнув немного к военной форме иностранцев, они постепенно начали засыпать пленных вопросами:
— Ну, как у вас? Жена есть? Дети тоже? Земля есть? Капуста у вас растёт?
— Это моя хозяйка, а это дочки, — поспешил объяснить Трофим Иванович. — Это Наташа, а это Дуня.
Дуняша, пышная девушка, роскошная грудь которой обтягивалась кофтой так, что кофта чуть не лопалась, сняла с головы Швейка фуражку и погладила его по голове. Затем, недоверчиво посматривая на Марека, заглянула ему под козырёк и сказала отцу:
— У них рогов нет, а глаз двое. А батюшка в церкви сказал, что они антихристы, что глаз у них посреди лба и только один, и рога на голове, как у быков. Может, это не австрийцы?
— Дурак ваш батюшка, — решительно сказал отец, — Дурак, говорю. Они люди, как и мы, и все грамотные. Чиновник говорил, что они даже арбуз вилками едят. Ну-ка, давайте обед!
Из огромной печи, стоявшей в другом углу, хозяйка вытащила ухватом закопчённый чугунок, а дочери поставили посреди стола большую деревянную чашку и положили на стол пёстрые деревянные ложки. Потом Трофим Иванович встал, подошёл к иконам, за ним последовали женщины, и все они начали широко креститься и кланяться.
— Они молятся перед обедом, — заметил Марек.
Словак Звержина нерешительно встал, присоединился к ним и, бия себя в грудь, по-католически крестил маленькими крестиками свой лоб, рот и грудь. Швейк, видя, что моление принимает затяжной характер, также решился:
— Я буду молиться с ними тоже, скорее отделаюсь. Должно быть, господь Бог за такое усердие даёт им большой обед.
Швейк встал возле самого крестьянина, начал усердно кланяться, креститься, и взгляды всех молившихся после окончания процедуры с большой любовью остановились на нем.
— Вот человек набожный, хороший и по-нашему умеет молиться.
— А он молиться не умеет, — попросил Швейк извинения за Марека, когда они сели за стол, и, коверкая русский язык, добавил: — Он говорить по-вашему не умеет, он дурак, дерьмо собачье.
В миску хозяйка налила из чугуна борща, и все взялись за ложки. В миске, в горячей воде, плавали куски капусты, помидор, стручки перца, картошки и совершенно неизвестная зелень, и хозяйка, угощая, просила выловить сперва мух, которые успели за столом нападать в миску. Она потчевала каждого белым пшеничным хлебом, разрезанным на куски, и говорила:
— Ешьте, ешьте, борща у меня много, в печи ещё чугунок стоит.
Они хлебали из миски ложками борщ, и их знания русского языка росли ежеминутно. Они узнали, как называется капуста, помидоры, картошка и прочёс. Затем крестьянин начал разговор со своей женой и дочерьми, и Швейк обратил внимание на то, что в их разговоре часто упоминается слово «баня».
Заедали хлебом, причём Марек заметил, что за такой плохой обед не стоило так долго заранее благодарить Бога. Швейк, вполне с этим соглашаясь, сказал:
— Так теперь какие пошли боги скупые! Может, у кого из них и доброе сердце, но больно уж много их надо просить об этом. В Либне жила одна такая Элла Бендова, девушка порядочная, и она не выслушивала объяснения в любви, прежде чем ей не давали на блузу. Кто его знает, как тут: не страдает ли здешний господь Бог глуховатостью. На иконах он выглядит довольно дряхлым.
— Ну, ребята, пойдём помыться, — сказал крестьянин, вставая из-за стола и делая им знак последовать за ним.
Он повёл их через двор к небольшому домику, похожему на хлев. Когда они уже вошли в него, Марек, убедившись, что это не то, что он думал сначала, спросил Трофима Ивановича:
— А отхожее место где?
— Да ты иди в степь, — сказал мужик, — Нам нужника не нужно.
Вольноопределяющийся отошёл. Трофим Иванович открыл двери домика, втолкнул туда Швейка и его друга и дал им понять, что они должны раздеться. Он сам помогал им снимать кальсоны и рубашки.
Затем собрал их бельё и всю одежду, открыл другие двери, ведшие вовнутрь, и вошёл вместе с ними в другое помещение. Хотя и было темно, можно было рассмотреть висевшие на верёвке брюки и рубашки.
— Куда это мы попали? — прошептал Звержина. — Что тут с нами будут делать? Да ведь мы пришли в хлев!
— Ну, это ты ошибаешься, приятель, — наставительно говорил Швейк, — мы в бане. Они для этого имеют то же самое выражение, что и мы. Мы словом «бань» называем тюрьму, заключение. Солдаты и бродяги называют её «лопак», «карцер» или «бань». У образованных и интеллигентных русских принято называть её «каторгой». А мужики называют тоже «бань». Наш мужик говорил тому чиновнику, что как только он привезёт нас, то сейчас же отправит в «баню». Ну посмотрим, с кем он нас запрет здесь.