— Что ты плетёшь, Швейк, дурная ты башка? Видано ли, чтоб кто-нибудь носил по двести кило на спине?
— В Праге, возле Франтишкова вокзала, ночью на лавке в парке арестовали человека, который выдавал себя за русского. У него нашли больше миллиона русских прокламаций… ну, и его тоже повесили, потому что он был не солдат. Солдат не вешают, а расстреливают. — Швейк повторил эту альфу и омегу воинских правил, и его лицо озарилось: — Представьте себе, господа. Нас приговорят к расстрелу, и рота солдат поведёт нас на кладбище. Там нам дадут лопаты и скажут: «Господа, будьте любезны выкопать себе могилу; вы шпионы, и у нас нет желанья натирать из-за вас мозоли. Ну, мы выкопаем себе могилы, моя будет в середине, а ваши по краям, потом нам завяжут глаза, поставят нас к стенке возле этих могил и скажут: „Огонь!“ И дадут по нам три залпа.
— Швейк, — кричал Горжин, — не малюй черта на стене! В таком положении, как сейчас, я ещё ни разу не был. Если бы знать, как выйти из такого дурацкого положения…
— Это мне напоминает, Горжин, Франту Пеха, перевозчика из Радлиц, — не торопясь, с прохладцей припоминал Швейк. — Он был добрый человек и тоже хотел помогать народному просвещению. Некий доктор прочёл лекцию, в которой между прочим сказал: «Только упорным и тяжёлым трудом завоёвывается право на благосостояние». Лектор уверял, что на земле был бы рай, если бы все люди работали по-настоящему и если бы на свете все продумывалось основательно и до конца. И Франта Пех, для того чтобы усвоить это место лекции, заказал себе после неё два бокала вина и начал все продумывать основательно и до конца. «Я работаю мало, — говорит он, — но он, этот доктор, ничего не делает, а люди должны все работать». Так он подходит к Палацкому мосту, а там при входе стоят два лоботряса и протягивают руку за крейцером[8]. А он им и говорит: «И не стыдно вам: двое таких здоровых мужчин, а просите милостыню». А они ему: «Цыц!» и позвали полицейского. А в это время с другого берега в дело вмешиваются акцизные чиновники. Франта Пех на них тоже: «Лучше бы вам не бездельничать, а пойти и поработать. Все надо продумать». Они, конечно, тоже позвали полицейского. А Франта Пех говорит и ему: «А ну-ка, голубчик, покажи-ка, как ты работаешь? Что ты сегодня сделал для обогащения народа?» — «Ещё ничего! — перебил тот его. — Именем закона я вас арестую!» И отвёл его в комиссариат. Там Пех твердил одно и то же: «Я им советовал делать добрые дела. А разве это запрещено законами Австрии?»
Тем не менее его гоняли по всем судам, и в конце концов он получил три недели за оскорбление должностных лиц. Так вот видите, все великие дела начинаются с глупостей. Может быть, мы сейчас не были бы здесь, если бы государства вовремя обменялись нотами. Один от другого не хочет принять ноту, а мы — страдай!
Наконец через четырнадцать дней ростовская полиция выяснила, что в данном случае — недоразумение, что действительно вопрос идёт о меню, и послала об этом отношение коменданту города, запрашивая его, к каким результатам привёл допрос трех военнопленных по делу, переданному ему полицией. Это обстоятельство напомнило генералу о трех заключённых, которых он ещё не видал, поэтому он сейчас же приказал писарю привести их.
Через несколько минут вошёл писарь и заявил:
— Они здесь, ваше превосходительство!
— Приведи их сюда!
— Невозможно, ваше превосходительство, — робко сказал писарь, — грязь, насекомые. Напакостят здесь.
— Ничего, — кивнул генерал. И уже в открытые двери он сказал: — Гони их сюда!
Итак, три преступника в сопровождении такого же количества казаков с шашками наголо очутились лицом к лицу со своим судьёй. Писарь говорил правду. Четырнадцать дней они не брились, не мылись и выглядели ужасно. Рыжая борода Горжина закудрявилась, на лице Швейка торчали космы, на лице Марека блестели только глаза и зубы.
Генерал заглянул в бумагу, полученную им из полиции, откашлялся и сказал:
— По-русски говорите? Переводчика не надо?
— Нет, ваше высокоблагородие, — сказали они все сразу.
— Превосходительство! — поправил их писарь. Комендант оживился.
— Вас обвиняют в том, что вы в шпионских целях украли меню на здешнем вокзале, — начал он. — Правда ли это?
— Никак нет, — сказал Горжин, подталкивая локтем Марека, — мы случайно подняли карточку в коридоре. Мы только интересовались, что ест начальство в России. Ест ли оно гусей, кур, устриц, как у нас.
— А в Австрию вы не хотели послать эти сведения? У вас начальство хорошо кушает? — допытывался генерал.
— Да, да, у нас начальство хорошо кусает, — быстро сказал Швейк, не поняв вопроса генерала.
— И вино есть, и коньяк есть, и ликёры? — интересовался судья.
Горжин принялся перечислять вина, ликёры разных сортов. Генерал с удовольствием чмокал губами:
— Значит, все есть, все как у нас? И теперь, во время войны?
— И теперь есть, — засвидетельствовал Марек, заметив, что комендант обращается к нему.
После его ответа генерал нахмурился, сжал зубы и жалобно сказал:
— А у нас все запретили. Вино только за большие деньги можно купить, и то из-под полы. Ах, ужасная война. — И, обратившись к писарю, он сказал: — Они люди славные, ни в чем не провинились. Они интересовались только тем, что ест начальство. Пошли их выкупаться в баню. А потом передай их в городскую управу. Работу они себе найдут. Люди учёные и сами себя прокормят. Ну, до свиданья, ребята! Гоните их, молодцов, скорее в баню!
Писарь выдал отобранные у них вещи, казак о. вёл их в баню. Там их выбрили, подстригли, дали чистое бельё, и Швейк, принимая рубашку л сестры милосердия, не мог удержаться, чтобы её не ущипнуть:
— Ах, сестричка, какая красивая! Вы похожи на одну Маржку Покорную, что ходила с одним капралом в Риегровы сады.
В городской управе их принял от казака старый близорукий писарь, которому даже и очки видеть не помогали. Когда казак их втолкнул в дверь и всунул писарю в руки книжку, чтобы тот расписался в приёме трех штук переданных ему в исправном виде пленных, писарь заворчал:
— Вот опять хулиганов привёл! Черт бы вас с ними взял, с паршивой сволочью! Все время мне бродяг приводит!
— Вовсе не хулиганы, — сердито сказал Горжин, — мы австрийские пленные. Мы чехи, славяне, и нас ругать нельзя. Мы пришли в Россию добровольно.
Писарь просиял:
— Много таких ещё в Австрии? Вот, голубчик, куда ни пойдёшь, везде божий мир.
— Он говорит, что уже божий мир, — толкнул Швейк Марека, — так нам уже нечего с ним разговаривать. Я еду домой! — И, не ожидая согласия, он направился к двери.
— Ты куда? — бросился за ним казак и, схватив его за ранец, потащил назад.
— Мне в Австрию, на родину, — объяснил Швейк. — Что же, разве ты не слышал, что уже мир настал? И даже ещё божий мир!
— Но, милый Швейк, — засмеялся Горжин, — божий мир по-русски, это не то, что по-чешски: это значит — вообще свет.
— Ну, это дело другое, — покорно согласился Швейк, — тогда я останусь здесь.
Писарь ударил печатью по книге казака, и тот ушёл. Потом он посмотрел в оставленную ему бумагу и схватился за голову:
— Да ведь тут ничего не указано, что с вами делать! Тут нет документа о том, что вас отпускают военные власти! Вы хотите идти на работу в городе?
— Конечно, хотели бы, ваше высокоблагородие, — сказал Горжин.
Писарь немного подумал:
— Идите к коменданту и скажите там писарю, чтобы он дал вам бумажку для поступления на работу.
У коменданта их принял тот же писарь, который водил их к генералу. Когда он услыхал требование городской управы, то всплеснул руками:
— Вот дурак старый! Скажите ему, чтобы он дал бумагу о том, что у него есть для вас работа, а я потом сразу вас сниму с воинского учёта!
Через десять минут слова писаря Горжин передавал деду Андрею в городской управе. Тот сперва сплюнул, а потом сказал:
— Видно человека неграмотного! Как я могу вами распоряжаться, раз вы находитесь в ведении воинских властей? Бегите к нему скорей назад: пускай он выдаст вам отпускной документ.
Через четверть часа воинский писарь стучал кулаком по столу перед тремя военнопленными.
— Я вам, мать… сказал на русском языке, чтобы он, старый осел, мать его… бумажку дал! Вы ему скажите, ослу, что пленные…
Они побежали передать все это Андрею. Тот печально прошёлся по своей канцелярии:
— Вот он, заяц, старым ослом меня назвал. А сам законов не знает и не понимает их. Идите к нему опять и скажите, чтобы он не искушал Бога и не ругал меня, старого царского слугу. А то, ей-Богу, пойду самому генералу жаловаться! Ну, поскорей, голубчики, идите к этому сукину сыну. Пускай он сейчас же приготовит вам бумажку.
Так они одиннадцать раз измерили улицу, и, когда в двенадцатый шли наверх в канцелярию коменданта, Швейк сказал:
— Наверно, каждый раз мы будем делать дюжину таких прогулок!
Писарь вскочил от бешенства, когда их увидал. Затем упал на стул и только прохрипел: «Сукины дети!» Было очевидно, что он превозмогает себя. Потом он неожиданно вскочил, вытащил из-за голенища хлыст и погнался за ними. Они слетели с лестницы, и Швейк вздохнул:
— Представление кончено. Жаль, что мы не догнали до дюжины!
— Идём спать на вокзал, — решил Горжин. Утром они познакомились там с одним моряком, искавшим кочегара и рабочих для подноски угля. Они пошли с ним на пароход, в то время как дед Андрей писал донесение, что трое военнопленных австрийцев, переданных вчера городской управе для неизвестных целей, убежали ночью, о чем он и ставит в известность коменданта города. Он просит его, чтобы тот обратился в полицию для немедленного розыска и задержания. Подписав эту бумагу, старик плюнул:
— И все это из-за идиота писаря.
Пароход «Дмитрий», на который они нанялись, грузил арбузы и муку. Они договорились с капитаном, что Горжин и Марек будут работать матросами, а Швейк займёт место кочегара, за что они получат кроме харчей по двенадцати рублей в месяц, и что за первый месяц капитан им даст денег вперёд, чтобы они могли купить сапоги.
И они снова направились в город, звеня денежками в кармане. Вернулись они поздно ночью в новых сапогах. На пристани было много солдат и городовых, наблюдающих за тем, чтобы при отправке рекрутов, которых провожают целые семьи, не доходило дело до беспорядков, принимавших иногда огромные размеры.
Капитан их уже искал. Он показал новым матросам, где они будут спать, а с Швейком прошёл в машинное отделение, познакомил его с другими кочегарами — двумя киргизами, не знавшими ни слова по-русски. Они сидели, поджав ноги, вокруг чана с конским мясом, на полу кабинки, прилегающей к котлу. Капитан им что-то сказал, чего Швейк не понял, а они, держа грязными, очевидно, давно не мытыми руками покрытое угольной пылью мясо, ничего ему не отвечали, но пытливо осмотрели нового помощника. Швейк, желая быть вежливым, кивнул им головой:
— Здравствуйте, черномазые!
— Салям, — кивнул ему один из них куском мяса.
— Салам[9]? Это у меня есть. У меня хороший кусок краковской и хлеба достаточно, — сказал Швейк по-чешски, не зная о том, что слово «салям» служит у киргизов приветствием. Он вытащил из кармана промасленный свёрток:
— Видите, ребята, я рад тому, что это вы называете тоже саламом. Зачем бы это называть колбасой, раз это салам? Не правда ли? Швейк раскрыл нож, отрезал кружочек, очистил с него кожицу и начал есть. Киргизы на него посмотрели и отсели подальше, таща за собою чан.
— Ну, вы мне не мешаете, — добродушно сказал Швейк, — места хватит. А не хотите ли попробовать? Это хорошая, правильно сдобренная колбаса.
Он протянул руку с колбасой и, показывая на нож, предлагал им отрезать. Это предложение заставило киргизов отодвинуться от него ещё дальше, к самой стене.
Полагая, что не понимают его искреннего предложения, Швейк подошёл к ним и поднёс салам к носу одного киргиза. Тот с бешенством его отстранил и крикнул на него:
— Не надо, свинья черпая!
— Возможно, что она из чёрной свиньи, — приятно улыбнулся Швейк, — но все-таки она хорошая, и ты её можешь отрезать и есть. Другие вон жрут ослиное мясо, и то ничего, а ты не мог бы съесть кусок свинины? А откуда ты знаешь, что свинья была чёрная?
И он снова протянул руку с колбасой киргизу. Киргизы подпрыгнули, вскрикнули: «Сегей!» и по лестнице побежали вверх, откуда через минуту до Швейка донеслись их возмущённые крики и успокаивающий голос капитана.
— Черт их знает, что они хотят, — буркнул Швейк про себя, в то время как голоса не утихали. — Я хотел их угостить, а они как собаки.
Он не знал, что киргизы не едят свинины и что они от неё сторонятся. Через некоторое время оба кочегара вернулись и опять начали немытыми лапами вылавливать из котла мясо. Швейк поужинал и решил выбросить из окна куски оставшегося салама.
Он немного приоткрыл люк и бросил, но ветер занёс шелуху назад, и пара кусочков упала в чан киргизов.
— Сегей, сегей! — закричали они, показывая руками в чан, а Швейк, полагая, что его упрекают в том, что он это сделал нарочно, старался их убедить в противном:
— Ну, небось вы мной не брезгуете, грязные поросята! Но-но, только не кричи! Я это выну, если ты не хочешь так жрать.
Он наклонился над чаном, вытащил нож и, ловя в рисе куски колбасы, продолжал:
— Ты видишь, что я не лезу туда лапами. Я знаю, как нужно по-братски относиться к другому человеку. Да не толкай ты меня, — предупредил он, когда один из кочегаров толкнул его, и Швейк увидел в его раскосых глазах выражение ужаса и бешенства. — Или, черт тебя возьми, я тогда не буду вылавливать!
Кочегар ещё раз толкнул его с другой стороны, и это поставило Швейка на ноги.
— Не хочешь ли ты, сволочь, турецкая твоя душа, со мной ругаться?
Он толкнул киргиза. В ответ на это он получил пощёчину, а другой кочегар бросил в него тяжёлым овчиным полушубком. Это уже вывело Швейка из себя.
— Так вы, татарская чернь, обращаетесь со мной так? А, черт вас возьми, я вам покажу теперь Прагу!
Он вырвал из рук киргиза полушубок и начал им бить направо и налево. Они схватили этот полушубок за другой конец. Швейк дёрнул за рукав и оторвал его. Это было тяжёлое массивное оружие, и когда он ударил одного по голове, то уже другой должен был его поднимать. Швейк понял, что сила на его стороне, и у него вырвался победный крик:
— Вон отсюда! Я тут хозяин!
И киргизы, словно неожиданно начали понимать по-чешски, вылетели на палубу, а Швейк за ними. Но тут подошли на помощь своим землякам другие киргизы, работавшие на пароходе, а на помощь Швейку поспешили Марек и Горжин. На палубе разгорелось побоище. Прекратила битву полиция, привлечённая на пароход шумом и криками. По крикам она узнала, что дерутся австрийцы и с большим удовлетворением арестовала их и увела, не обращая внимания на просьбу капитана, чтобы арестованные сняли сапоги, которые были только что куплены на его деньги. Он шёл за ними до самого участка и там продолжал слёзно молить, чтобы они разулись. Но в участке, когда выяснили, что пленные эти те самые, о побеге которых вечером сообщил комендант, в участке наступила такая радость, что пристав постучал кулаком по листу бумаги и сказал капитану:
— Никак нельзя, голубчик, их нужно передать коменданту, а сейчас холодно, босиком они бегать не могут. А потом, что бы обо мне подумал генерал?
А когда капитан продолжал клянчить, он собственноручно вытолкнул его за двери.
Утром, когда писарь доложил генералу, что убежавшие пленные приведены полицией, генерал опечалился:
— Что с ними делать? Они вечно будут убегать, вечно их будет преследовать полиция, вечно их будут судить. К чему все это? Ах, страшная, бессмысленная жизнь!
Через некоторое время они вновь предстали перед ним. Генерал подошёл к ним и ласково заговорил:
— Здорово вас, голубчики, городовые оттузили?
— Здорово, — произнёс Горжин распухшими разбитыми губами.
— Замечательные синяки у них, — полюбовался генерал, глядя на лицо Марека.
Швейк, не ожидая, что его спросят, коротко сказал:
— У меня спина, как отбивная котлета. А задница вся иссечена, даже каждый волосок болит.
— Русский народ бьёт сильно, — сказал с удовлетворением Евгений Дмитриевич. — Ну что с вами, дети, теперь мне делать? Поедете в Сибирь — пошлю вас в лагерь. Сегодня же вас отправлю. Значит, нужно бумаги им приготовить, — сказал он писарю.
Через пять дней они выходили из вагона пассажирского поезда в Пензе, а за ними два казака, которые проводили их к тем баракам, где Швейк несколько месяцев тому назад читал надписи. Затем привели их в канцелярию. Там казаки с ними попрощались, а принявший их фельдфебель посоветовал им:
— На вокзале сейчас стоят поезда с пленными. Садитесь куда хотите. Они вас довезут в Сибирь, там в лагере вам будет хорошо.
И когда они оказались одни, Швейк стал искать свою надпись и, осматриваясь вокруг, радостно говорил:
— Га, да она, Россия-то, вовсе не такая большая, как говорят, раз тут человек оказывается два раза на том же месте за год! Ну, ребята, мы скоро тут будем как дома!
В ЛАГЕРЯХ СИБИРИ
Лагерь военнопленных в Сибири был ящиком для людей-солдат, которые в мировой бойне были отброшены в сторону и представляли для того, кто их взял в плен, непригодный, бесценный и лишний материал. Солдат ценился только в казармах, только на фронте, о нем заботились и в окопах, и в больницах, стремясь как можно скорее восстановить его боеспособность. Но плен был одним из тех звеньев, которое выпадало из общего колёса событий; пленные выбывали из строя, как вагоны со сломанной осью убирались с железнодорожного пути.
Существовали Красные кресты, организации, на обязанности которых было заботиться о военнопленных, смотреть и стремиться к тому, чтобы им можно было жить по-человечески. Но эти организации выполняли миссию больше лишь на бумаге.
В русских лагерях пленные видели фотографии домов, о которых им никогда и не мечта-лось, а внизу была надпись: «Дом австрийских пленных в Омске или Томске». Получались фотографии огромных прекрасных кухонь с чудовищными котлами, с огромными кусками мяса, с поварами в белых фартуках и колпаках, Бог знает где сфотографированных — в каком-либо санатории или отеле, — а под этой фотографией стояла надпись: «Кухня военнопленных».
Между тем, для пленных были выкопаны землянки, похожие на подвалы, где люди лежали на трехэтажных нарах друг над другом на голых досках и, спрыгивая вниз, погружались по колено в грязь; в этих помещениях (на человека не приходилось даже и полкубического метра воздуха) атмосфера была насыщена испарениями, охлаждавшимися внизу и разжижавшими почву.
Обыкновенно барак строился на пятьсот человек. В нем стояло шесть кирпичных печей, но при сорокаградусном морозе в каждую печь бросали только по пять лопаток угля. На нижних нарах люди мёрзли, а на верхних задыхались от вони. Миллионы всевозможных насекомых, начиная от таракана и кончая уховёрткой, забивались в опилки, которыми были засыпаны дощатые стены. Было удивительно, что клопы, лезшие по полкам для хлеба, переносили запах нашатыря, которым приносившийся мёрзлый хлеб пропитывался за полчаса совершенно, не задыхались и не падали.
Никто никогда не знал, сколько в каком бараке находится пленных. Никогда никто не считал, сколько вообще людей в лагере. И возможно, что благодаря этому многие остались живы и не умерли с голоду, потому что если в бараке находилось триста человек, то говорили, что пятьсот, — на пятьсот человек давали еду, а насыщались ею всего только триста.
Все слабые стороны русских властей пленные быстро узнавали и их использовали. Война завалила пленных, как камень стебель травы, и не допускала их дышать воздухом и видеть солнце.
Транспорт пленных, в котором находился Швейк со своими друзьями, направился в Омск. В нем было мало пленных, только что взятых на поле битвы,
— большинство возвращались с работ от крестьян или после рытья окопов на русском фронте. И теперь, оборванные, босые, простудившиеся и больные, они ехали в Сибирь отдохнуть или умереть.
Вся Австро-Венгрия была представлена в одном вагоне. Люди разных национальностей, не смогшие ещё полгода тому назад о чем-либо договориться, теперь говорили друг с другом на странном языке, созданном из всех слов, значение которых было одинаково на всех языках.
Больше всего ругались. Вагон был насыщен виртуозными ругательствами, произносившимися по-чешски, по-венгерски, по-немецки, по-итальянски и по-сербски.
Было очевидно, что здесь господствовало удивительное единодушие и солидарность, которых недоставало Австрии.
Поезд бежал по линии, как Ноев ковчег по поверхности вод во время потопа. Тем, кто сидел в ковчеге, казалось, что вода спадает, что опять приближаются дни счастья и блаженства, так как на каждой станции к ним летят навстречу голуби с зеленой веткой, сиречь бабы с чашками, наполненными варёными яйцами, свиными котлетами и зайцами, за цены, которые падали с каждым километром продвижения вперёд. А поэтому, когда уже на шестой день они проехали Волгу, Урал и на одной из станций Швейк вернулся с кипятком, он пылал от радости и, смотря на север, радостно говорил:
— Если мы проездим ещё месяц, то нам будут платить за то, чтобы мы ели. Смотрите, ребята, ведь это я купил за пятнадцать копеек! — И он им показал двух огромных зайцев, завёрнутых в три номера «Русского слова». — Как только доедем, Марек, скажи мне. Я напишу открытку Балуну, чтобы он ехал сюда, — тут он может дёшево нажраться.
Морозило так, что кости хрустели. На вокзалах пленные воровали уголь, берёзовые поленья, и печки, стоявшие посреди вагона, никогда не гасли. На верхних нарах все раздевались донага, а на нижних кричали:
— Подложите, мёрзнем! И если кто из обитателей потолка заявлял, что в вагоне адская жара, то голос снизу говорил:
— Так пойди попробуй сам ляг вниз, а меня пусти туда. Посмотрим, что ты заноешь.
В это время были сделаны новые, весьма важные открытия. Было замечено, что вошь, если подержать рубашку над раскалённой печью, вылезает из швов и падает без оглядки. С тех пор печь была превращена и днём и ночью в крематорий для многоногих жертв человеческой жестокости.
В Кургане три раза дали лапшу, приготовленную для какого-то транспорта русских солдат, который, несмотря на все ожидания, не пришёл. Два раза лапша была съедена, но на третий раз за ней уже никому не хотелось идти, а выливать её было жаль. Прежде чем надумали, что с ней делать, она замёрзла и превратилась в лёд. Этим самым проблема была решена. Лёд вынимали из мисок и бежали за новым. Как только она замерзала, её снова вынимали, и кто-нибудь из пленных вновь бежал наполнить миску. Через час перед вагоном образовался ряд мороженых кругов, и Швейк на вопросы о том, что с ней будут делать, отвечал:
— Замораживаем. Поедем на Северный полюс. Заготовляем провиант.
А когда к поезду прицепили паровоз, лёд сложили в заднюю часть вагона под нары, и тот, кто в любое время хотел поесть лапши, отсекал себе кусок льда и разогревал его в чашке на печи, разгоняя тех, кто занимался палением вшей.
Встреча не обещала им ничего хорошего. Ночью паровоз их затащил на запасный путь, а на другой день, приблизительно в шесть часов утра, русские солдаты выгнали их на трескучий мороз, и часов в девять, когда офицер, который должен был их принять, не пришёл, их снова загнали в вагоны. К полудню приехали сани, из которых вылез толстый, румяный офицер в тяжёлой шубе и сейчас же, показывая на крестьян, ехавших на санях от вокзала, приказал:
— Задержите их! Сгоняйте их сюда! Он поставил пленных по четыре, сосчитал, а затем, осматривая их ноги, обутые в сапоги без подмёток или завёрнутые в онучи, сказал, обращаясь к крестьянам:
— Ну, берите их, ребята, в сани, лагерь далеко, версты три будет, им и не дойти.
Пленные набились в солому, и офицер, видя, что сани полны, послал солдат опять за мужиками. Затем приказал, чтобы с порожними санями они подъехали к первым вагонам, открыли их и выгрузили их содержимое. Конвойные залезли в вагоны и стали подавать вниз странные свёртки в серых тряпках: живые трупы — без ног, без рук, людей с выжженными глазами, с отбитыми подбородками и неподвижными, согнутыми спинами. Они клали их вдоль и поперёк саней, как полена, и офицер, с ужасом глядя на них, широко разводил руками.
— Вот что война наделала! Ничего, ребята, скоро мир будет, и вы поедете к вашим жёнам и детям.
И он не понимал, отчего инвалиды на санях подымались и снова падали, тряслись, когда сани переезжали через рельсы, и крестьяне, смотря на них, крестились от страха.
А затем он стал во главе и важно подал команду:
— Ну, вперёд, ребята, пойдём в лагерь, там будет хорошо!
Они дошли до длинного забора, за которым стоял большой павильон. За ним чернел ряд домиков с маленькими грязными оконцами. Солдаты сложили обмёрзших в снег, а здоровых ввели в канцелярию. Там их переписывали. К инвалидам в это время подошло несколько коров и лошадей, покрытых инеем, на длинных гривах которых висели сосульки. Они обнюхали незнакомые существа и, сопя, уставились на них.
Это обстоятельство дало повод Швейку заметить:
— Вот скотина, жаль её, что она не может никогда понять в совершенстве человека, — она не знает и никогда не узнает, что такое европейская культура и цивилизация.
Переписанных отвели в бараки, и русский унтер-офицер, сопровождавший их, показал на дощечки с надписью:
— Ну вот, каждый в свой угол.
На дощечках были лаконичные надписи: «Чехи», «Немцы», «Сербы».
Горжин первый вошёл в барак и крикнул из темноты:
— Эй, ребята, как раз тут место для троих!
— Для тридцати тоже, — ответило сто голосов. — Откуда вас черт несёт? Едете с фронта? Скоро уж мир?
— Скоро, в тот же день, как его подпишут, — важно сказал Горжин.
Ему ответили издалека:
— Не валяй дурака!
— Да тут пахнет, как в аптеке, — заметил Швейк, залезая за Горжином на нары, в то время как Марек стал жаловаться на тяжёлый запах, и кто-то возле него заворчал:
— Мог бы с фронта привезти газовую маску. Не хочешь ли ты, чтобы в лагере попрыскали одеколоном?
— Вот этого бы я хотел, — ответил Швейк с достоинством, на что кто-то за ним проговорил:
— Так тебе бы быть генералом или хотя бы каким-нибудь дохлым капитаном, им тут хорошо живётся. Кузманек живёт в Петрограде и пять литров спирту каждый день может выпивать. Ну да, офицерам живётся хорошо.
Говоривший глубоко вздохнул, а с другой стороны от него кто-то отозвался пискливо:
— Эх, братцы, было бы достаточно и чина лейтенанта. Когда мы были в деревне Попику-шине, там наших пять лейтенантов было, жили у попа, пятьдесят рублей ежемесячно местное воинское управление приносило им на руки. А они только пьянствовали и возились с бабами. Жена попа, фельдшерица, учительница
— все, что не воняли навозом, ходили к ним и пьянствовали до самого утра. Потом у них начиналась музыка, и один из них, когда нас уже уводили из деревни, там застрелился.
— И похороны, значит, у него были с музыкой? — заботливо спросил Швейк, на что пискун сердито ответил:
— Иезус-Мария, вот балда, возьмите его за рупь двадцать! Ведь я же говорю, что он застрелился из-за музыки.
— Она, наверно, сделала его нервным, — заявил Швейк, направляясь в темноте на звук голоса, — С ним это случилось, как с тем профессором математики, что квартировал на Ечной улице в новом доме. Рядом с ним жила семья одного советника. Семья эта сдала комнату одной барышне из консерватории, чтобы она им играла на пианино. Ну вот этот профессор через четырнадцать дней пошёл к Швестку, купил браунинг и…
Швейк не успел договорить. Кто-то крикнул:
«Запеваем!», дал тон, и весь барак вдруг загудел таким множеством сильных голосов, что задрожали нары:
В беседке ресторана Мы говорили, Музыка играла нам…
Пение окончилось, и Швейк принялся восторженно хлопать, а человек с пискливым голосом с презрением посмотрел на нары:
— Это все мальчишки из Моравии. В их песне недаром сказано: «О, каких лошадей рождает земля твоя».
— Ты особенно там не рыпайся, — крикнул кто-то снизу, — чтобы мы тебе не показали силу ганаков[10]. Вы, чехи, в драке никуда не годитесь… И не хочешь ли ты, свинья, получить по зубам? Вы, изменники…
— Приятель, — обратился пискун к Швейку, — лезь на свои нары. Иначе подерётесь, и стража нам всыплет.
И он показал в угол, где поблёскивала лампа русских солдат. В это время оттуда вышел солдат и закричал:
— Ну, стройся на поверку! Выходите! Поскорей!
Он отстегнул широкий толстый ремень и начал сгонять обитателей нар. Пискун, наклонившись к Швейку, сказал ему;
— Он пьян. Они целый день пьют политуру и денатурат. Они нас обкрадывают. Сейчас нас будут считать.
— Ну, десятники, поставьте людей, — командовал взводный, и представители десятков показывали ему своих людей:
— Двое здесь, трое босые, у одного нет брюк, у другого нет шинели, один на работе. Вот тебе десять.
Взводный спокойно сделал отметку в блокноте и направился к следующему. Тот тоже твёрдо перечислил весь свой десяток, и так двести пленных австрийско-русским способом размножились до пятидесяти двух десятков.
Взводный сосчитал количество чёрточек в книжке и начал считать десятки по представленным людям. Но когда он с трудом доплёлся до сорока, уже нельзя было понять, что у него больше заплетается — язык или цифры. И он крикнул:
— Ну, домой, ложитесь отдыхать.
Посреди барака коптила маленькая керосиновая лампочка, под которой расположились картёжники и мастера колец. Игроки ругались: напильники, обтачивающие алюминий, скрипели, и Горжин сказал:
— Ребятушки, что же это мы? Неужели пойдём спать без ужина? Дайте пару копеек, я сбегаю в лавочку!
— Не бойся, спать не будешь, — сказал ему сосед, вытряхивавший подштанники в коридоре. — Блохи тебя не оставят в покос. Не скоро к ним привыкнешь. Клоп идёт на тебя? Если нет, то ты счастливый человек. У меня здесь тело как в огне. Будто лежу в крапиве.