Приключения бравого солдата Швейка в русском плену.
ШВЕЙК ИЗУЧАЕТ РУССКИЙ ЯЗЫК
То обстоятельство, что испуганная корова расторгла связь между бравым солдатом Швейком и императором, за которого Швейк воевал, не оказало никакого влияния на душевное равновесие солдата.
Окружённый русскими, шёл он в плен навстречу неизвестному так спокойно, беззаботно и доверчиво, словно отправился за сосисками к завтраку.
Его ничуть не удивляло, что идёт он от этапа к этапу, что все время меняются конвойные, что ведут его все дальше и дальше. Он брал у конвойных хлеб, пил их жидкий чай и на вопросы, которых не понимал, отвечал приятной улыбкой и нежным, греющим взглядом голубых глаз.
Ему даже было приятно, что его снова окружали только солдаты, которых он постоянно сравнивал со знакомыми из своего батальона.
Когда какой-то бородач, раньше шедший с ним рядом, съел в деревне целый каравай хлеба, запив его четырнадцатью чашками чая, Швейк вспомнил о Балуне и почтительно сказал конвойному:
— У нас тоже был один такой; он поедал столько же, как ты. Звали его Балун; не доводишься ли ты ему родственником? У того тоже был желудок, как пожарная кишка, и тот перед тобой, русский обжора, не ударил бы лицом в грязь! Тот бы тебе, приятель, показал, на что способен австрийский солдат!
В ответ на эту речь, как и все другие замечания Швейка, солдат покачивал одобрительно головой и говорил: «Да-да-да!» или «Хорошо», а Швейк, заканчивая разговор, прибавлял со вздохом:
— Да-да-да, хорошо, да-да-да. Если бы ты, глупец, умел говорить по-чешски или по-немецки, я бы тебя понимал. А то бормочешь, а я ни слова не пойму. Эх ты, дерьмо!
Невозможность договориться с русским сильно мучила его. Он вспоминал о собраниях в Праге, на которых ораторы говорили, что Чехию спасёт русский народ и что он принесёт ей освобождение. И если бы Швейка спросили теперь, что он думает о русских и чехах, он сказал бы:
— Они говорят хорошо и пиво пьют здорово, все эти депутаты; они ведь болтуны и глупы, как ступени на Петринской башне. Никто из них ничего не понимает…
Швейк ничего не боялся, потому что русские солдаты были с ним добры; он дружески разговаривал с ними и с интересом смотрел, как они завёртывали ноги в портянки, пропотевшие в высоких сапогах; портянки эти были большей частью из мешков; Швейк узнал уже, что «садись» означало остановку и отдых, а «пойдём», «пошёл, пошёл» было командой к продолжению пути. Он исполнял эти два приказания, как хорошо выдрессированная цирковая лошадь.
Он все думал о том, какой царь у этих солдат, и пытался расспросить, называл ли он их в манифесте о войне «мои дорогие солдаты». Но на каждое слово, которое он по этому поводу произносил, он получал только: «Да, да!» или «Хорошо!» И наконец он сказал сам себе: «Должно быть, они больше ничего и не умеют говорить».
Когда однажды русский солдат вместе с хлебом дал ему кусок сала, папиросу и сахару, говоря при этом что-то непонятное, Швейк пришёл к окончательному заключению насчёт русского царя; он положил солдату руку на плечо и сказал:
— Послушай, ты, бородач, а ваш царь, кажется, порядочный человек?
И солдат опять на это ответил, как граммофон:
— Да, да, да, хорошо, хорошо!
В этот день знания Швейка в русском языке пополнил казак, который вёл его в штаб дивизии, отдыхавшей в тылу фронта; он осмотрел ранец Швейка, взял оттуда последние консервы и, открывая коробку, спросил пленного:
— У тебя только одна… мать? Ты почему их сожрал? А табак турецкий у тебя есть, мать!..
И Швейк, охваченный радостью, что имеет возможность запомнить часто повторяющееся русское выражение, отвечал:
— Консерва хорошо, турецкий табак да-да, нажрись, вор… мать!
Между ними завязалась дружеская беседа, и Швейк с удовольствием увидел, что казак относится к нему с уважением и, обращаясь к нему, по-приятельски улыбается:
— Вот военнопленный! Русские слова знает и понимает! Молодец, мать!..
За тот небольшой промежуток времени, пока они шли вместе, Швейк заметил, что его провожатый, с кем бы ни говорил, никогда это «мать!..» не пропускает и не забывает упомянуть в начале или в конце каждой фразы и что солдаты, отвечавшие ему на вопросы, также держались этого правила; из этого Швейк понял, что вопрос идёт о каком-то общепринятом выражении, которое свойственно людям хорошо воспитанным и порядочным.
Когда казак передал Швейка в канцелярию штаба дивизии, в дверях показался молодой, высокий офицер, который пытливо посмотрел на пленного и спросил его:
— Ты где попал в плен… мать?
Швейк охотно и без колебаний ответил:
— Осмелюсь доложить, у Брод… мать, господин лейтенант. Почти у самой границы меня забрали, мать!..
При выражении этой учтивости офицер подскочил, ударил Швейка по правой и левой щекам, а затем закричал:
— Кто тебя научил, мать?.. Так нельзя, нельзя говорить с начальством! Сукин ты сын… мать!
Видя, что офицером овладело бешенство, что он начал ругаться и трястись от злобы, Швейк понял, что он ответил неудачно. Взяв под козырёк, он сказал:
— Прошу прощения. Видно, у вас тут ничем нельзя злоупотреблять; сознаюсь, что сказал лишнее. Я, господин лейтенант, ещё не научился по-русски, знаю только эти слова.
Офицер свысока посмотрел на Швейка и, выйдя из хаты, хлопнул дверьми.
После его ухода из-за стола встал писарь, очевидно еврей, и, заливаясь смехом, сказал Швейку по-немецки:
— Ты, приятель, не повторяй все, что слышишь от солдат. Вообще я тебе рекомендую в России побольше молчать до тех пор, пока не будешь знать, что ты говоришь. Иначе ты отсюда живым не выберешься.
Затем он объяснил Швейку, что обозначают эти три слова, которые так часто он слышал от солдат, и что, собственно, он получил от офицера сравнительно небольшую награду. Затем он отвёл Швейка в переднюю, позвал другого солдата и, показывая на Швейка, сказал:
— Отведи его к остальным, и пусть старший зачислит его на обед и довольствие. Ну, сервус, ауф видерзеен… мать! — добавил он, легонько толкнув его коленом в зад.
Солдат показал рукой вперёд. Швейк пошёл впереди его к большому сараю, где уже было несколько пленных, которых охраняли солдаты. И там, снимая со спины ранец, Швейк весело заговорил:
— Из какого полка, братцы? Так значит, тут нас много; недаром говорят, что плохой пример заразителен. Я думаю, что раз уж мы прорвали фронт, то теперь недалеко до Москвы.
Ему никто не отвечал. Два немца и один венгр отошли от остальных в угол и стали грозить оттуда кулаками. А Швейк, растянувшись на ранце, расправил утомлённые ноги и стал философствовать.
— Да, да, он, император-то, знал, какое будет начало, а не знал, какой с нами будет конец. Неужели, братцы, мы действительно в России? Мне кажется, что тут погода такая же, как у нас.
— Увы, мы действительно в России, — вздохнул старый капрал возле Швейка.
— Но тут не так, как мы себе представляли. Я сам поднял руки вверх, а они мне за это рожу расквасили, забрали у меня часы, отняли бритву, вытащили из кармана кошелёк и не оставили даже зеркала. Два дня уж, как я не ел. Да с ними и не договоришься.
— Нынче тебе дадут еду, — утешал его Швейк, — писарь им приказал. Видите ли, братцы, это потому нам тут так плохо, что о нас не знает их император или царь, как они его называют. Он очень порядочный человек и нас, чехов, очень любит; он вообще чувствует по-чешски и по-славянски, это я знаю от самого доктора Крамаржа.
И Швейк рассказал, как на одном собрании ораторы уверяли, что царь ни о чем ином не думает, как только о спасении чехов и славян, и, вспоминая цветистые фразы, которыми зажигали народ на собраниях и митингах, он сам пришёл в восторг:
— Вот, друзья, как только царь узнает, что мы здесь, возможно, что он нас пригласит к себе в Петроград и покажет нам, как он правит Россией. Сперва была бы, господа, аудиенция, потом угощение, вечером — дворцовый бал и Бог знает что ещё. А я бы там, ребята, подцепил себе какую-нибудь блондинку княжну или графиню, жену какого-нибудь гофмейстера…
— И говорил бы ей: хорошо, да-да! — добавил со смехом капрал. — Ведь ты бы не сумел с ней и двух слов связать.
— Это правда, тяжело договориться с жителями враждебного государства, раз они говорят на чужом языке. Да ведь часто бывает, что и муж с женой не могут сговориться, — старался убедить слушателей Швейк. — Это было в Крочеглавах. Один углекоп Янда озлился за что-то на свою жену, и она с ним перестала разговаривать. А он, чтобы отплатить, тоже перестал разговаривать с ней. Когда им нужно было сказать что-нибудь друг другу, они писали мелом на столе. Случилось мужу заболеть, и он целую неделю пролежал дома. Но в субботу доктор уже не признал его больным и говорит ему: «Господин Янда, в понедельник идите на работу». Приходит он в воскресенье из пивной, жена ждёт его к ужину; он поужинал и пишет мелом на столе: «Утром я иду в шахты, разбуди меня в четыре часа!» Жена прочла, ничего не сказала и пошла спать. Просыпается он утром, жена мелет кофе, на дворе белый день, а на часах половина восьмого. Муж испугался, вскочил, начал ругаться и кричать на жену: «Ты почему меня не разбудила?» А она, не отвечая, показывает ему на стол. Он идёт к столу, а там под «разбуди меня в четыре, я иду на шахты» рукой жены написано: «Вставай, уже четыре!» А затем: «Уже четверть пятого, вставай же скорее!» — Швейк на минуту задумался, а затем продолжал: — Или этот Голечек, что квартировал в Розделове. И он и его товарищ, некто Ферда Беран, — оба чехи, а не могли ведь договориться. Часто в языке не хватает точных выражений, и оттого бывает много всяких недоразумений. Вот, например, дипломаты; они должны специально учиться по-французски, потому что этот язык такой, что на нем можно говорить как раз не то, что думаешь. Этот Голечек женился на некоей Эмме Петржилковой из Унгоштя, а Беран ухаживал за ней ещё раньше, и когда его товарищ женился на ней, то у него этот самый аппетит-то и разыгрался. Она была дюжая женщина, такая полная и мясистая. У неё был задок, как две ватные подушки, и когда она шла, то так им вертела, что у всех мужчин текли слюнки. И вот сидит один раз Беран с Голечком в пивной. Беран и говорит, когда Голечек собрался уходить домой: «Я тебе завидую, приятель: у тебя такая хорошая жена. Честное слово, Пепик, я бы дал пятьдесят крон, если бы мог её похлопать по заднему месту». И с тех пор, когда они шли вместе, так ни о чем другом не говорили, как только о том, как похлопать по ватным подушкам. Беран, бывало, только и жужжит: «Знаешь, Пепик, ведь только похлопать, и я с радостью дам пятьдесят крон». Голечек сказал об этом жене, а она отвечает: «Он, наверное, старый развратник, раз у него такие мысли. Но я думаю, что нужно ему разрешить. Ведь за пятьдесят крон я куплю себе новое платье, а от того, что он похлопает, меня не убавится. Но ты поставь ему условие, что ты будешь смотреть, — они, эти мужчины, не удовлетворяются одним супом и, только попади им ложка в руки, захотят целый обед».
И вот, когда Ферда Беран надоел приятелю со своими разговорами о том, чтоб похлопать, Пепик Голечек сговорился с ним на воскресенье после обеда, но условился, что он на все это будет смотреть через стеклянную дверь в кухне, чтобы в случае необходимости прийти на помощь, а Беран, в свою очередь, уговорился, что на Эмме будет только нижняя юбка. Вот в воскресенье приходит Беран к Голечкам; Эмма сидит в комнате в чёрной нижней юбке, а Голечек смотрит в дверь на неё. Беран входит, садится на диван, притягивает Эмму к себе левой рукой, обнимает за талию, а правой рукою гладит её полушария. Пять минут левой, пять минут правой и снова наоборот. Она краснеет, Голечек сидит как на иголках. Так прошло три четверти часа. Голечек наконец врывается в комнату и орёт во все горло: «Будет уж, давай пятьдесят крон!» А Ферда Беран посмеивается, заложив руки в карманы, и говорит: «Это неправильно. Я ещё этот милый дорогой задочек не похлопал. Ты и сам видел, что я его только гладил». Вот это, братцы, случилось в Розделове, возле Кладна, поэтому нельзя от меня требовать, чтобы я сразу договорился с дворцовой дамой в Петрограде, чтобы я говорил с нею о современном драматическом искусстве, когда она, может быть, какая-нибудь эскимосская баронесса с Северного полюса!
После этого разговора Швейк важно осмотрел русских солдат, прохаживавшихся перед сараем с длинными ружьями на плечах, и озабоченно произнёс:
— Нам надо лучше учиться говорить по-русски. Иначе может получиться скандал. Главное, братцы, не говорите никому, кто ходит с серебряными погонами: «…мать».
— А тебе чего надо? — спросил его русский солдат, услышавший последние слова Швейка. — Курить хочешь? Вот тебе махорка!
При этих словах он вынул из кармана маленький пакетик и высыпал что-то на ладонь Швейку. Затем отошёл.
Швейк, не понимая ни слова, с удивлением смотрел на оставшиеся у него на ладони зёрна, похожие на крошеную рисовую солому. Швейк, капрал и другие пленные смотрели на загадочные семена, которые, очевидно, должны были для чего-то предназначаться, но никто не знал, что с ними делать.
— Для еды это не годится, — заметил Швейк, кладя щепотку зёрен на язык, — жжёт, как черт. — Возможно, это порошок от вшей, — предположил капрал. — Воняет, как от пса. У них тут все не так, как у нас.
— Это, наверное, русский чай, — вмешался другой пленный. — Вон из того котла они наливают горячую воду, но перед этим что-то сыплют в чайник. Насыпь немножко в чайник, а я пойду за кипятком!
Швейк ссыпал порошок с ладони в чайник, и пленный вышел из сарая. Русский солдат сбросил с плеча ружьё и закричал:
— Вернись! Ты куда? — Но когда увидел, что пленный направляется к котлу, из которого шёл пар, широко улыбнулся: — А, чаю захотелось? Бери, бери кипяток! Только не удери, а то пулю поймаешь.
Пленный налил кипятку и вернул чайник Швейку; тот попробовал и сплюнул.
За ним глотнул капрал и сделал страшное лицо; после этого другой пленный с отвращением отбросил чайник в сторону.
— Черт возьми, удивительный чай, — забормотал Швейк. — У меня рот так и горит. Да он жжёт сильнее, чем чистый спирт.
— Наверное, не нужно было столько класть, — сказал пленный. — А потом, от него страшно несёт табаком. Не упала ли у тебя, приятель, трубка в чай? У нас вот тоже был такой случай. Повар клялся и божился, что он налил в чай плохой ром, но в конце концов выловил оттуда трубку и вынужден был просить прощения.
— Конечно, — развязно добавил капрал, — на кухню всегда посылали неспособных людей, ну и получались такие скандалы. На нашей полковой кухне заведующим был один бывший танцор, а после него — редактор социалистической газеты; так приготовленный ими гуляш мы должны были доставать из котлов пиками, а порции рассекать саблями.
— Мы тут похожи на ту даму из Винора, — сказал Швейк, — у которой была дочь в Париже на воспитании. Эта дочь послала ей к празднику кило зеленого кофе вместе с поздравлением. Это было давно, и у нас не знали, что делают с кофе. Так эта дама жарила его в масле, валяла в сухарях, как котлеты, подливала соус из помидоров и никак не могла добиться вкуса. Наконец она его выбросила, а дочь хотела лишить наследства за то, что та будто бы пыталась её отравить. В тот раз ксёндзу из Карпина было много работы, пока он уговорил её, чтобы она все своё имущество завещала доминиканцам или францисканцам в Малой Стране. Мы вот с этой штукой тоже не знаем, что делать, может, теперь она будет уже лучше?
Швейк снова стал пить жидкость из чайника, но едва набрал её в рот, как выплюнул с такой силой, что обдал ею русского солдата, с интересом наблюдавшего за тем, как австрийцы непрестанно глядят в чайник и о чем-то советуются. Затем Швейк упал наземь, схватился за брюхо и закричал:
— Меня отравили! Пришёл мой последний час! Передайте поклон моей Праге, госпоже Мюллер, другу Паливцу и всей Чехии!
Русский солдат, услышав этот крик, вытер рукавом грязное лицо, снял ружьё и, подойдя к Швейку, спросил:
— Что тут такое? Тебе дурно, да? Заболел, наверно?
Швейк, тяжело стеная, показал пальцем на чайник. Солдат посмотрел в него и разразился неудержимым смехом:
— Вот дураки! Ведь это махорка, а не чай! Вот как нужно делать.
Солдат вынул из кармана такой же пакетик, из какого Швейк получил в подарок зёрна, вытащил из-за голенища кусок газеты, разорвал её на четвертушки, свернул цигарку, насыпал в неё зёрен, завернул конец, вложил цигарку между зубов, зажёг спичкой и с наслаждением выпустил облако дыма.
— Вот, брат, как надо! Это махорка, русский табак!
Через час Швейк за пятак достал у одного солдата пакетик с махоркой, сделал цигарку из обрывка «Тагеблатта», который остался у него в мешке от того времени, когда подпоручик Лукаш следил по газете за великими победами австрийцев, и подал её капралу, с которым у него завязалась дружба:
— На, сделай себе тоже такую ножку! Они её называют «козья ножка». Черт её знает, что это такое! Ну вот, товарищи, мы скоро всю Россию узнаем, только потихоньку да помаленьку. Хорошо! Да-да!.. …мать!
Через десять минут их снова окружили русские новобранцы, возвращавшиеся с военных упражнений. Заметив швейкову трубку, они загоготали от удовольствия.
— Вот, пан, хорошо! Трубка у него здоровая! Ну как, земляк, скоро война кончится? Много у вас офицеров?
И Швейк, чувствуя удовольствие от того, что на него обращено всеобщее внимание, сказал:
— Хорошо, да-да-да, — протягивая это «да», как засыпающая курица.
К обеду русский солдат принёс две миски, рассчитал пленных по десяти и, не говоря ни слова, указал на миски. Пленные столпились вокруг и принялись хлебать щи. Затем солдат пришёл с кусками говядины, нанизанными на прутья, и с двумя караваями хлеба. Он ушёл и снова принёс в шапке сахару, дал каждому по два куска, и его простодушное, доброе лицо заулыбалось.
— Хорошо в плену, а? Не нужно было воевать! Ничего, в России, в лагерях будет вам хорошо!
Но к вечеру к сараю пришли казаки, защёлкали нагайками, закричали: «Поднимайся, пошёл, пошёл!» — и погнали пленных во двор, а со двора на площадь.
На площади стояли ряды солдат, множество пушек и возов с хлебом, а в углу — бесчисленное голубовато-серое стадо пленных.
К ним подогнали кучку, в которой был Швейк, сейчас же всех окружили, начали орать: «Пошёл, пошёл!» — сами сели на копей, там-сям прошлась нагайка по голове или по спине зазевавшегося пленного, и процессия двинулась вперёд.
По всем дорогам в полях, куда только достигал взгляд, можно было видеть отступающих солдат и обозы. Русские опять отступали — с нервной, раздражительной торопливостью.
Спустя час пленных нагнала тяжёлая артиллерия и въехала в их ряды. Казаки нагайками отгоняли австрийцев в сторону. Потом дорога вообще стала тесна для орудий и повозок, и пленные должны были идти в стороне полями, лугами и болотами.
Так шли до утра без отдыха, а сзади казаки подгоняли отставших ударами кнута. Перед рассветом пленных согнали в широкую долину, разрешили им сесть и отдохнуть часок.
Потом стала слышна непрерывная канонада, снова раздалось: «Пошёл, пошёл!» — и измученная, истерзанная, сонная и голодная масса пустилась в поход. В полдень прошли Кременец, к ночи достигли Шумска.
Там менялось этапное начальство. Пришли русские унтеры с фонарями и начали кричать: «По четыре! Становись по четыре!»
Потом шли и считали, путались, ругались, возвращались, снова, снова считали, опять ругались и путались. Потом распустили пленных по ригам. Но едва те легли, — вернее, свалились на землю, опять явились солдаты с криком: «Выходи, выходи! Надо вас сосчитать!»
Все должны были выйти на улицу. Русские солдаты выстраивали пленных по четыре в ряд, а какой-то офицер ходил, тыкал в первого в ряду пальцем и считал: «Раз, два, три, четыре…» А когда дошёл до цифры сорок, спутался, вернулся и начал снова. На сорока опять споткнулся и начал орать:
— Вот, сволочь германская, австрийские морды! До самой смерти их, проклятых, не сосчитаешь! Нужно им каждому морду набить!
А Швейк, удивлённый такой слабостью в математике, не удержался, чтобы не сказать, когда офицер прошёл мимо него:
— Братец, мне кажется, ты считать не умеешь. Не дай Бог, если я у тебя пропаду: тогда тебе ваш царь снесёт голову.
Считали их до рассвета, гнали в риги, из риг — опять на улицу, но так и не сосчитали. Наконец офицер послал их ко всем чертям, сказал им на ночь »…вашу мать, сукины дети!», и Швейк, все время бывший с капралом, наконец-то добрался до заслуженного отдыха.
Этапный начальник Шумска, полковник Лазарев, был мужчина честный, последовательный и властный, ненавидевший до смерти немцев и других врагов России. Когда ему утром доложили, что прибыли шесть тысяч пленных, он оделся, обошёл несколько риг и проявил нескрываемую радость по поводу того, что чехи добровольно сдаются русским. Он спросил у Швейка, откуда он, и когда услышал, что из Праги, то сказал с улыбкой:
— А, Прага, я её знаю. Оттуда к нам пришли благоверные Кирилл и Мефодий. Но теперь там живут одни германцы; французы их оттуда скоро выгонят, потому что это недалеко от Парижа. Знаете, город Пильзен, где варят такое хорошее пиво? Мы этот Пильзен, чехов и другие сорта славян освободим. Карпаты тоже ведь большой город?
И Швейк, вежливо козыряя, ответил на эту великодушную декларацию:
— Рад все это слышать, ваше благородие. Я вас, правда, не совсем понял, но думаю, что вы говорите так же глупо, как покойный наш лейтенант Дуб, который нам тоже все что-то хотел показать. Хорошо, да, да, да.
На этом они расстались.
Шесть тысяч пленных, которым по приказу военного начальства нужно было дать в Шумске обед, хлеба, сахару и чаю или, в случае невозможности это выполнить, выдать по двадцать пять копеек на человека, немало озаботили полковника Лазарева.
На маленьких счетах, лежавших у него на столе; он сосчитал, что это обойдётся в тысячу пятьсот рублей, а фотография красивой девочки, стоявшая возле счётов, напоминала ему, что у него дочь, приданое которой он до сих пор добросовестно проигрывал в карты. В его душе возникла тяжёлая борьба.
— Разве послать в интендантство за хлебом? Это обойдётся не менее девятисот рублей. Дать им чаю и сахару — сто, а то и двести лопнет. Вот черт возьми!
Два часа происходила душевная борьба, два часа полковник боролся с искушением и, когда появился адъютант, приказал ему энергичным голосом:
— Пленных немедленно же отправить дальше. Еду они получат на следующем этапном пункте, куда я уже телефонировал. Прикажите, чтобы в котлах была горячая вода, и пусть пьют её сколько хотят. Между ними есть немцы, у-у — стервы! — мадьяры — сволочи и чехи — славный народ, за который мы воюем.
Адъютант отдал честь, буркнул: «Будет исполнено», щёлкнул шпорами и вышел. Полковник упал в кресло, вытер платком вспотевший лоб, остановил свой полный любви взгляд на фотографии и счетах, потом вскочил, открыл двери и крикнул адъютанту:
— Прикажите, чтобы нагрели хорошенько воду, пусть топят изо всех сил, пускай вода будет не ниже ста двадцати градусов, по крайней мере та, которую будут пить славяне — сербы, поляки и чехи; пусть они видят, что великая Россия чувствует по-славянски, пусть они узнают славянское гостеприимство и доброе русское сердце!
Через некоторое время послышались крики русских солдат, сгонявших пленных в одно место, и сильный грудной голос адъютанта, приказывавшего топить котлы и обращавшегося к пленным со словами: «Хлеба в России достаточно и воды тоже хватит».
Снова начался отчаянный счёт, продолжавшийся почти до полудня. Затем пришли старые русские ратники в чёрных шапках, на которых блестел крест. Они стали посреди пленных, разделили их на две части и закричали:
— Шевелись, ребята! Ну, вперёд!
— А я думал, что они нам дадут есть, — заметил капрал, обращаясь к Швейку. — Посмотри-ка на эти котлы, какой из них идёт пар!
Глубоко задумавшийся Швейк не ответил. Вдали снова загремели орудия, и Швейк, обводя взглядом ряд котлов, сотрясавшихся под напором пара, процедил сквозь зубы:
— Жрать нечего! А это пускай выпьют сами русские.
Процессия потянулась по полевой дороге, как жалкое стадо скота. Конвойные, славные и добродушные ратники ополчения, как только город исчез из виду, надели на плечи ружья, к которым вместо ремней был привязан шпагат от сахара, наломали у ручья длинных ивовых прутьев и, мирно посмеиваясь, погнали пленных, как стадо гусей.
Их удивляло количество пленных, и, глядя на толпу, они гадали о том, что война скоро кончится и они разойдутся по домам. Одни утверждали, что в Австрии никого уже нет, что русские забрали всех в плен и что эти вот — последние.
Догадки о скором конце войны возбуждали в них прекрасное настроение. Когда кто-нибудь из пленных падал от изнеможения, они понукали его идти сперва уговорами, а когда это не действовало, начинали толкать под ребра ногой или прикладом винтовки.
Особенно много изобретательности и остроумия проявил старый русский фельдфебель, шедший позади всех. Жертвами его шуток главным образом были те из пленных, которые вынуждены были спускать штаны и садиться в стороне. В правой руке он нёс длинный прут, заканчивавшийся тремя веточками. В левой у него был прут покороче, потолще и более упругий; как только пленный снимал штаны, он осторожно подкрадывался сзади и в самый разгар процесса начинал его сечь.
Такой случай произошёл и со Швейком. Едва он уселся, как фельдфебель подскочил и стал бить его по ногам. Швейк терпеливо досидел до конца, затем натянул штаны, одним движением застегнул их, неожиданно подпрыгнул к фельдфебелю, вырвал у него прутья и стал его бить по лицу, по носу, по губам. Затем бросился бежать и скрылся в толпе пленных.
На отчаянный крик фельдфебеля сбежались русские солдаты и отвели его к луже, где и обмыли. Умывшись, он отправился разыскивать виновника, но узнать его никак не мог. Все были одинаково грязны, измучены и небриты.
— Черт возьми, да я и не видел его в лицо, а задницы всем просматривать не буду!
Впереди него бодро и весело шагал бравый солдат Швейк, в то время как другие, подтягивая ремни на бурчащих животах, повесили голову, убедившись, что Россия встречает их скверно. Швейк же шёл и пел:
В пивной случилась драка…
Это была старая солдатская песня, распевавшаяся в австрийской армии. В ней чешские слова перемешивались с немецкими для того, чтобы укрепить знания солдата в немецком языке.