* * *
Позвольте мне представить вам величайшую любовь своей жизни. Мой великий роман с мисс М. тянулся почти пятнадцать лет. Она не была красивой и, видит Бог, часто не была и честной, но она провела меня по очень особым местам — таким, куда бы я ни ногой, если бы не ради псе. Я благословляю ее за это, но и проклинаю тоже. Каждый день я нахожу новые способы ее проклинать, и все это время мне так ее недостает, что живот сводит судорогой, будто там свили гнездо мерзкие мелкие демоны. Может быть, так оно и есть. После того что случилось пару недель назад, это меня не удивит, нет, ничуть не удивит.
Мескаль ее зовут, да, сэр, и мутить мне голову — ее работа. Каждый вечер она это делает, пока в легком поцелуе кончиком языка пробую я ее гладкий вкус. Ага, до вас дошло. У меня был великий и бурный роман с женщиной по имени мескаль, и очень долго. И она, надо вам сказать, возлюбленная адски ревнивая. Но все, хватит. Больше — никогда. И вот почему.
Мы с моей возлюбленной занимались без всякого стыда любовью по всему Манхэттену, но самое мое любимое место для этого называлось «Геликон» — без сомнения, потому, что владелец его Майк был греком. Понимаете, гора Геликон была домом Муз — во всяком случае, так верили древние греки. Сам бар ютился в дыре за квартал от Голландского туннеля на первом этаже чугунного дома, который был красив как смертный грех еще семьдесят пять лет назад. Внутри в длинном узком помещении с медленно вертящимися вентиляторами капало с жестяного потолка, отчеканенного на рубеже столетий. Узор чеканки напоминал мне старые мексиканские плитки, которые я видел, когда жил в Оаксаке. Где впервые познакомился с мисс М. Давно, даже числа не помню. Да и они таких плиток больше не делают. С тех пор как ремесленники получили работу по изготовлению навороченных кроссовок и нейлоновых тренировочных, а также по сбору персональных цифровых помощников.
Как бы там ни было, а в «Геликоне» была масса достоинств: опилки на полу, запах старого пива и еще более старой грязи, висящей потеками, как честно заработанные медали на суровом воине. Не говоря уже о самой стойке, которая казалась вечной, покрытой шрамами давно забытых драк и свежеразбитых сердец. И самое лучшее — свет был достаточно тусклым, так что, когда смотришь сам на себя в панелях мутных зеркал за полированным черным деревом бара, вполне можно себя убедить, что ты кто-то другой — может, тот, кем мечтал когда-то стать.
В тот день, о котором я сейчас думаю, я сидел в кабинке, занимаясь любовью с мисс М., когда зазвонил телефон за стойкой. Майк снял трубку, поговорил и протянул ее мне.
— Это вас, — сказал он.
Я поднял свою возлюбленную и перенес ее на табурет к бару. Схватив трубку, я рявкнул:
— Что надо?
— Боже мой, Вилли, сейчас пол-одиннадцатого утра. И ты уже пьешь?
— А какая зараза этим интересуется? — спросил я и приложился как следует к мескалю.
— Хуже, чем я думал, — сказал осуждающий голос. — Это Герман, твой брат.
— Этим все и объясняется, — сказал я, обрезав его дальнейшие слова. — У тебя нет воображения.
— Если бы ты протрезвел, мог бы найти настоящую работу.
— И меня, черт побери, зовут не Вилли!
У меня пылали щеки, когда я повесил трубку.
— Ошиблись номером, — сказал я Майку, подвигая к нему по стойке телефон. Он только криво улыбнулся — знал, что произошло. У нас с Майком были свои отношения — такие, которые могут быть только с барменом по-настоящему высокого полета.
Вернувшись к себе в кабинку, я отодвинул второй пустой стакан и стал дальше попивать мескаль, мрачно вспоминая свой пустой офис и последний подписанный мной контракт. На шесть месяцев, и я ни слова еще не записал в блокнот, не говоря уже о компьютере. Лениво вертелась мысль позвонить Рею Майклу, моему бухгалтеру, который следил, чтобы моя жизнь не понеслась прямиком в ад на тачке, пока я плевал на все и крутил роман с мисс М. Я подумал, не надо ли, чтобы он связался с моей издательницей и сказал, чтобы не брала в голову, и отправил ей обратно аванс, который она мне прислана. Потом я припомнил, что уже просадил его в той увеселительной поездке по тем старым местам в Мексике, что не дают мне покоя. И все равно я еще ни разу не ломал контракт и не собирался начинать сейчас. Но что я собирался написать? Я понятия не имел.
Я поднял глаза на резную носовую фигуру корабля, которая свешивалась с потолка заведения Майка. Это была полуженщина-полуптица, и потому я назвал ее Мельпоменой — музой трагедии. Говорят, что от плодотворного союза Мельпомены и речного бога Ахелоя родились блистательно печальные и отчаянные сирены, чтобы бесконечно петь мучительный мотив, заманивающий беспечных моряков к гибели на скалистых берегах, где обитают сирены. Где-то в молодости Мельпомена стала моей личной музой, потому что я не мог иначе ввести в рамки картины трагедию, которая постигла мою семью.
Я все еще смотрел вверх, когда телефон зазвонил снова. Майк глазами показал, что это меня.
— Если это мой чертов братец, скажи ему, пусть целует мою белую писательскую задницу.
— Это Рей, — ответил Майк, протягивая мне трубку.
Принимая ее, я застонал. Мой бухгалтер никогда не звонит мне без веской причины.
— Да! — отозвался я.
— Билл, я только что поговорил с твоим братом. — Голос у Рея был озабоченным. — Он сказал, что ты в мрачном настроении.
— Так и сказал? Давай подумаем. Сейчас без двадцати десять утра, понедельник. Я занят третьим стаканом мескаля, и в голове у меня ни одной мысли. Так что мой ответ, пожалуй, да. Я в мрачном настроении.
Рей вздохнул:
— Ему надо с тобой поговорить.
— Этот крысиный ублюдок сбежал с моей женой, не говоря уже о доходах по пенсионному плану, когда был тем, кого для смеха можно было бы назвать моим бизнес-менеджером. Нечего ему со мной говорить.
— Послушай, — терпеливо сказал Рей. — Ты подал на него в суд и получил свои деньги обратно. Надави ты чуть сильнее, ты мог бы посадить его в тюрьму.
— Если бы ты знал, как это меня грызет!
— Почему же ты этого не сделал?
— Это разбило бы сердце Донателлы, вот почему, — ответил я. — Бог знает почему, а моя бывшая любит этого подонка.
— Сейчас новое тысячелетие, — сказал он. — Что было, то быльем поросло.
— Хрена с два. — Должен признать, что у меня сжались зубы. — Хрена с два быльем.
— Ладно, будь по-твоему.
На том конце послышался разговор и шумы возле трубки. Я спросил:
— Ты что, на поле для гольфа?
— На шестой метке, — подтвердил он. — Приезжай как-нибудь со мной и попробуй.
— И разговаривать со всеми дубиноголовыми банкирами, с которыми ты играешь? Нет уж, пусть лучше меня терзает термагант.
— Кто?
— Термагант. Знаешь, что такое гарпия?
— Конечно. Женщина, которая никогда не замолчит.
— Розу каким именем ни назови, — засмеялся я. — Только эта воняет до небес.
— Ты Донателлу, что ли, называл термагантом?
— Ответ утвердительный, друг мой. — Я посмотрел на деревянную Мельпомену. — А теперь моя личная муза стала термагантом. Смешно, правда?
— Кто это сказал, что мы все получаем то, чего заслуживаем?
— Ты, наверное. Только что.
— Мне кажется, у тебя затык, — сказал Рей.
— Как у забитой кирпичами кишки.
— У тебя еще есть время присоединиться ко мне на девятой. Займись каким-нибудь легким спортом вместо этой смертельной дряни, к которой ты стремишься. Знаешь, солнышко вышло, птички чирикают.
— Из этих птичек некоторые входят в список угрожаемых видов. Так что смотри, как бы тебе большой клюшкой не угробить одну из таких.
— Я не очень хорошо работаю большой клюшкой, — сказал Рей. — За шестой я пользуюсь третьим номером деревянной.
— Вот тут между нами и разница, Рей. Я пользуюсь большой, чтобы добраться до зеленой за два удара. Рискуй, старина. Не бойся рисковать.
— Не забывай, что я бухгалтер. Слово «риск» в мой словарь не входит. — Он что-то сказал кому-то из своих дубоголовых партнеров, и я подумал, не пропустил ли он очередь из-за разговора. Он вообще-то не любил проигрывать в гольф. — Послушай, у твоего брата на этот раз действительно есть кое-что для тебя важное.
— Это так же невозможно физически, как вставить голову себе же в задницу. Хотя в случае Германа...
— Билл, кончай нести ерунду. Лили умирает.
— Уг-гу. — Я глотнул мескаля.
— Слушай, ты не... в смысле, не теряй голову, в общем.
— Ни в коем случае, старина.
— Да, вижу. Ну, что ж, это не должно меня удивить. Ты ее не видел — сколько?
— Тридцать лет.
— Она твоя сестра.
— Она была умственно отсталой, — дал я поправку. И заметил, что говорю о ней в прошедшем времени. — Не могла двигаться, чтобы за все подряд не хвататься, не могла ни слова произнести. Не могла ни одной мысли в голове удержать.
— Суров ты, Билл.
Я почувствовал, что с меня хватит.
— Слушай, Рей, это не ты должен был прожить с ней все кошмарное детство, не тебе она блевала в лицо, не при тебе она всю ночь вопила, как котенок с глистами, не у тебя она хотела вырвать волосы с корнем, как только оказывалась близко. Не у тебя бывало по три-четыре драки в неделю из-за жестокости твоих одноклассников. Не ты должен был жить с родителями, настолько перепуганными, дошедшие до такого отчаяния, что стали беспомощны, как дети. Они цеплялись за любую соломинку — шарлатанов, целителей, гадалок. Не тебе пришлось четырнадцать лет подряд смотреть в лицо безумия. Господи, у меня и сейчас мурашки по коже!
Он помолчал.
— Она при смерти, Билл. Герман ясно дал понять, что не имеет никаких определенных пожеланий в смысле организации. Так что бы ты хотел сделать?
— Я бы хотел забыть, что она вообще была на свете, вот что:
Рей снова вздохнул:
— Тогда я ее кремирую, когда она умрет.
— Как твоя левая нога захочет, — ответил я. — Развей этот гадский пепел на четыре ветра. — Я выждал и добавил: — И знаешь что, Рей?
— Что, Билл?
— Даже не думай говорить мне, что я там должен быть, когда это произойдет.
Разговор задал тон. Повесив трубку, я был мрачен и зол. Будь оно иначе, то, что случилось после этого, могло выйти по другому. Но было не иначе, а потому вышло так.
А после случилось, что в бар принесло Таззмана. Не то что я тогда знал это имя — я его и в глаза раньше не видел.
— Эй вы, беломазые, ручки в гору и делай, как я скажу!
Таззман оказался высоким мертвенно-серым чернокожим с впалой грудью, нечесанными волосами как у Джими Хендрикса и лицом как у Айка Тернера, только он был очень, очень молод. Заученная злобность лица явно уходила вглубь не больше, чем на миллиметр, и легла на него скорее в силу обстоятельств, чем природных свойств. Мы с Майком решили обратить внимание, поскольку у него в руках был устрашающего вида автоматический пистолет, который смотрел на нас.
Он вошел в бар, — движения нервные, резкие, — и уставился на нас.
— Ты! — сказал он Майку. — Деньги давай.
— Скажи, детка, тебе раньше приходилось это делать? — спросил я, пока Майк искал ответ. — Я в том смысле, что сейчас понедельник, одиннадцать утра. Здесь только мы с Майком. Какие деньги ты думаешь найти в кассе?
По испуганному взгляду, который кинул мне Майк, я понял, что он не любитель приключений. Плохо. Кто-то должен взять контроль над ситуацией, иначе нам обоим будет очень неприятно.
— Умник! — огрызнулся Таззман. — Тащи сюда свою умную белую задницу и заряжай вот этот мешок. Грузи все из кассы и из карманов тоже.
Я раскрыл бумажник. От вида двух вывалившихся пятерок мне стало даже стыдно на минутку.
— А, блин! — выразил свое мнение Таззман, подхватывая бумажки с такой опытностью, что я даже не заметил их исчезновения. — Хоть часы у тебя есть?
— Время для меня ничего не значит, — сказал я, показывая пустые запястья. — Кстати о времени: мне кажется, что ты уже кучу времени ничего не ел.
Этот Таззман закусил губу и полыхнул на меня взглядом, оценивая ситуацию. Был он напряжен, как медведь, учуявший человека, и это должно было меня насторожить. Но, как я уже сказал, эти телефонные разговоры меня здорово вывели из себя и я был готов схлестнуться с первым, кто попадется на дороге. Глупость, да? У древних греков было для этого более подходящее слово: хубрис.
— Майк, сделай ему бургер, ладно? — Поскольку Таззман уже ничего не понимал, я решил надавить: — Как тебя зовут?
— А?
У него был дурацкий вид. Вряд ли можно поставить это ему в вину. Ограбление пошло совсем не так, как он предвидел.
— Есть же у тебя имя? — Я вышел из кабинки. — Меня зовут Билл, а его, как я тебе уже сказал, Майк. Как тебя друзья называют?
— Смеяться надо мной решил? Я твою белую задницу оторву, можешь не сомневаться!
— Я не смеюсь.
Он прищурился на меня с подозрением.
— Нет у меня друзей. — Он поджал губы, перевел глаза с меня на Майка и обратно. — Таззман меня зовут, за волосы. — Он коснулся волос рукой, они не поддались ни на дюйм. — Пацаны говорят, у меня от них вид как у таззманского дьявола — что-то вроде. — Так у него выходило слово «тасманский». Он ткнул пистолетом в сторону Майка. — Он мне в самом деле бургер сделает?
— А как же, — сказал я, давая знак Майку.
Пока Майк разворачивал котлету и плюхал ее на сковородку, я шагнул к Таззману. Ноздри его зашевелились, ощутив запах жареной говядины, и я сделал еще один шаг. Это ему не понравилось.
— Эй, ты, мазерфакер! — сказал он, начиная поворачивать свой чертов пистолет в мою сторону.
— Билл, ради Бога! — завопил Майк.
А я плеснул свою мисс М. в лицо Таззману. Не знаю, известно вам или нет, но когда она попадает в глаза, то превращается в фурию.
— Мазерфакер! — повторил Таззман с полным отсутствием оригинальности.
Он нажал курок в тот момент, когда я левой рукой подбил ствол пистолета. Грохот, казалось, пробил у меня в голове дырку, просверлив мозг. Я ударил Таззмана каблуком по подъему, и он завопил как баньши. Но я недооценил этого фитиля, как и вообще неправильно оценил всю ситуацию.
Он нажал на курок еще раз. Град пуль прошил смертельную строчку по зеркалам. Майк попытался пригнуться, но попался на дороге, и его вбило в три яруса бутылок за спиной, и кровь с выпивкой смешались в мерзостное месиво.
— А, черт! — выдохнул я.
Автоматический пистолет повернулся в мою сторону, и я ударом ноги перевернул стол и спрятался за ним, потом заорал, когда ускоренные пули разодрали твердый дубовый стол как картон.
Шатаясь спьяну, я бросился в темноту за баром, но Таззман набрал обороты и не отставал. Пистолет перестал плеваться как раз настолько, чтобы он успел вставить новую обойму. Сколько же их у него? — подумал я на бегу.
Я пролетел мимо дверей в туалет, зная, что там бежать некуда и спрятаться негде. Пули стучали по старой штукатурке, когда я ударил в заднюю дверь. Не открывается! Я выдернул засов, распахнул дверь под градом щепок и щебня от ударов пуль, просвистевших мимо моей головы.
И бросился в вонючий переулок, куда Майк выбрасывал мусор и мясо для гамбургеров, когда оно превращалось в лабораторную питательную среду.
И тишина...
Тишина?
Где же этот безбожный грохот автоматического пистолета Таззмана? — спросите вы. Но он кончился, потому что я уже стоял ни в каком не в вонючем переулке. Оглядываясь вокруг, я увидел... скажем так: если бы рядом со мной стоял крошечный песик, я бы наверняка выдавил из себя: «Тотошка, мы больше не в Канзасе».
Наконец я повернулся в ту сторону, откуда пришел, но не увидел ни грязной стены, ни задней двери «Геликона»; только воздух, пространство и свет — яркий, радостный свет. Я стоял в комнате с высоким потолком, глядя в высокое окно у странно знакомой конструкции с закругленным куполом, в котором что-то было ближневосточное. Вниз от него расходился веером большой город, уходя в сине-золотые сумерки. Но ведь всего секунду назад было утро, а здесь точно не Манхэттен. Обилие труб и крыш мансард немедленно навело на мысль о Европе.
Вокруг меня на выбеленных стенах висели картины. Большие холсты импрессионистов, с богатым цветом, живые первобытным движением. Они кружились вокруг меня, как водовороты в потоке.
— Вам они нравятся?
Голос был мелодичен и густ, как девонширские сливки.
Я повернулся и увидел женщину с удлиненным лицом, и целеустремленность в этом лице делала красивыми черты, которые были в лучшем случае правильны. У нее был строгий вид, отдаленно напомнивший мне проклятую училку в адиронакской школе, куда я удрал в четырнадцать лет (даже там было лучше, чем в невыносимом доме) и откуда тоже в свою очередь удрал. Волосы цвета соли с перцем спадали по бокам прямыми прядями на легкие плечи, и в руке у нее был пучок кистей, и я решил, что она художница. Она была одета в оранжевую рубашку и брюки цвета ржавчины, поверх которых был надет длинный красный передник, жесткий от засохшей краски. И все равно была видна вышитая на нем спереди белая пентаграмма. Любопытная декорация, можете вы сказать, и будете правы. Но куда более любопытными были ее глаза. Клянусь, они были цвета неполированной бронзы и без зрачков.
— Леди, я не знаю, кто вы, но буду вам очень обязан, если вы скажете мне, куда я, к чертям, попал. И еще — нет ли у вас чего-нибудь выпить, желательно с высоким содержанием алкоголя.
— Я говорила о картинах. Хотя они и не закончены, мне было бы интересно, находите ли вы их действенными.
Она говорила с таким нажимом, как говорят только полностью захваченные своей страстью. Слышала ли она вообще, что я сказал? Не важно; ее страсть заставила меня приглядеться к картинам повнимательнее. Насколько я мог судить, они все были посвящены одной и той же теме: серия пейзажей, связанных общей композицией и стилем, зарисованные в разное время дня и года. Я был уверен, что не знаю, на что смотрю, и все же сама эта уверенность наполнила меня невыразимой грустью, будто меня пронзили в сердце.
— Конечно, конечно. Они очень красивы. — Но я все еще был отвлечен и мне отчаянно нужно было глотнуть чего-нибудь покрепче. — Послушайте, мне кажется, вы не поняли. Минуту назад я был в Нью-йоркском баре и удирал от психа с пистолетом, и вдруг оказался здесь. Я еще раз вас спрашиваю: где это?
— Обозрите картины, — выразилась она несколько ходульно, как свойственно европейцам. Ее рука поднялась и упала, как морская волна. — Они вам ответят.
— Леди, ради всего...
— Прошу вас, — остановила она меня. — Меня зовут Вав. А вас — Вильям?
— Вы сказали — «Вив» — уменьшительное от Вивиан? — Я не был уверен, что правильно расслышал.
— Нет, Вав. — Она произнесла это отчетливо. — Очень старое имя — можно даже сказать, древнее. Слово из иврита, означающее «гвоздь». — Она улыбнулась, и лицо ее раскрылось, как спелая дыня, проливающая ароматный и восхитительный сок. — Я тот гвоздь, что соединяет балки над головой. Я та, что дает приют усталым путникам.
Глядя на это лицо, я должен был засмеяться — другого выбора мне не оставалось. Мне подумалось, что она даже приговоренному преступнику даст возможность почувствовать радость в последние минуты жизни.
— Что ж, кажется, я такой и есть, — признал я. И быстро глянул в окно. — Это же не... стойте! Это же не может быть Сакре-Кер! Черт, он же в Париже!
— Нет, это он, — сказала она.
— Но этого не может быть! — Я закрыл глаза, потряс головой и снова открыл. Сакре-Кер остался на месте. Не растворился в клубе дыма. — Я теряю рассудок.
— Скорее обретаете. — Она тихо засмеялась. — Успокойтесь, не надо тревожиться. — Она отвела меня от окна. — Взгляните еще раз на картины, хорошо? Я писала их специально для вас.
— То есть вы знали, что я здесь буду?
Почему мне от этого стало так хорошо?
— Это кажется невероятным, не правда ли? — Она стала смеяться, пока я тоже не засмеялся с нею, и мы смеялись над шуткой, исток которой выходил за круг моих познаний. Она взяла меня за руку, будто мы были старыми друзьями. — Но пойдемте, скажите мне, кажется ли вам здесь что-нибудь знакомым.
И она медленно повлекла меня по периметру комнаты с высоким потолком.
Я сосредоточенно сдвинул брови.
— Странно, я именно это и подумал, но... — Я встряхнул головой. — Может быть, когда вы их закончите.
— Очевидно, вам нужно больше времени, — перебила она. Это она делала часто, будто ее как-то поджимало время.
— Учитывая все обстоятельства, мне кажется, я предпочел бы вернуться домой, — сказал я.
— Мне послышалось упоминание о психе с автоматическим пистолетом? — Она стянула с себя передник. — Зачем вам вообще туда возвращаться?
Я минуту подумал, вспомнив мертвого беднягу Майка и Таззмана, Рея, пристающего ко мне насчет Лили, этого сукина сына моего братца, не говоря уже о писательском затыке, пугающем, как мертвая зона на вершине Эвереста. Потом я подумал о необычной женщине рядом со мной, о Париже в бархатную моросящую ночь и ощутил легкость, которой не ощущал уже не знаю сколько.
— Честно говоря, не могу придумать причины.
Она сжала мою руку.
— Отлично, тогда вы пойдете со мной на открытие новой выставки.
Я облизал губы.
— Прежде всего мне нужно выпить.
Она отошла к антикварному буфету, налила что-то в низкий бокал резного хрусталя и принесла мне. Я поднес бокал к губам. Ноздри затрепетали от запаха мескаля, и я запрокинул голову, осушив бокал одним глотком.
— Это ведь всегда раньше помогало, — сказала она, когда я поставил бокал.
Обычно я бы разозлился до чертиков от таких комментариев, но Вав смогла сказать это так, что не слышалось осуждения. Как будто она просто показала мне эту грань моей жизни. А что я об этом думаю — полностью мое дело.
— Это, разумеется, имеет свое место, — ответил я, когда мы переходили в гостиную. Мельком я заметил густо-сливочного цвета стены, длинную софу стиля Деко, пару ламп Арт Нуво, и все это, казалось, сунули сюда, не думая. Был здесь антикварный восточный ковер, на котором свернулся черный кот с единственным белым пятном на лбу. Он проснулся, когда мы проходили, светящиеся лимонные глаза проводили нас с Вав, когда она вывела меня через входную дверь.
Спустившись по хорошо истертой лестнице, мы оказались в высоком затхлом вестибюле, типичном для жилых домов Парижа. В нем пахло камнем, смягченным сыростью столетий. Свет зажегся, когда мы вошли, мигнул и погас при нашем уходе.
Вечерний ветер нес туман, как стадо птиц, и туман трепетал паутиной, пролетая мимо железных уличных фонарей. Мы пошли на восток, в ночь.
— Галерея всего в нескольких кварталах, — сказала Вав.
— Послушайте, я вижу, что я в Париже, но как, ради всех чертей, я здесь очутился?
Мы подошли к тротуару и перешли довольно крутую улицу.
— Какое объяснение вас устроит? — спросила она. — Научное, метафизическое или паранормальное?
— А какое из них истинно?
— О, мне кажется, все они одинаково истинны... или ложны. Все зависит от вашей точки зрения.
Я досадливо качнул головой.
— Но дело в том, видите ли, у меня нет точки зрения. Чтобы она была, мне надо понять, что происходит, а я не понимаю.
Она кивнула, обдумывая каждое мое слово.
— Может быть, это только потому, что вы не готовы еще услышать, что я говорю. Точно так же, как не готовы увидеть картины.
Мы повернули налево, потом еще налево, ко входу на станцию метро Анвер в стиле Арт Нуво, и я с интересом поймал себя на том, что мои мысли вернулись назад во времени. С удивительной ясностью я увидел лицо матери. Она была красивой женщиной, сильной во многих отношениях, слабой и пугливой в других. Например, в отношениях с другими людьми она могла быть твердой как скала и очень напористой. Однажды я был свидетелем, как она сбила на сотню долларов цену на часы «Ролекс», объясняя владельцу магазина, что у нее девять сыновей (а не два, как было на самом деле), каждому из которых когда-нибудь понадобится ко дню окончания школы подарок — вроде этих часов, которые она выбрала для меня. Помню, как мне пришлось потупить глаза, чтобы не захихикать в жадную морду лавочника. На улице же, когда часы застегнулись у меня на руке, мы с матерью стали хохотать, пока не выступили слезы. Этот смех еще до сих пор во мне отдается, хотя матери давно уже нет.
С другой стороны, мать одолевали страхи и суеверия, особенно когда дело касалось детей. Ее отец, которого она обожала, умер, когда ей было всего четырнадцать. Однажды она мне рассказала, что, когда я родился, ее пожирали страхи перед всем, что может со мной случиться: болезни, катастрофы, дурная компания — все это она обсасывала со всех сторон. Она не хотела, чтобы я преждевременно ее покинул, как сделал ее отец. Он снился ей, снилось, как он вечером дремлет в кресле, в рубашке и халате, в ночных шлепанцах, и карманные золотые часы лежат у него на ладони, будто чтобы проснуться вовремя для работы. Она тихо пробиралась через гостиную и залезала ему на колени, сворачиваясь, как собака, закрывая глаза, и тогда он ей снился.
Моя мать не успокоилась, как можно было ожидать, после рождения меня и моего брата Германа. Как она мне потом сказала, потому что она знала свою судьбу: ей суждено было родить Лили. И Лили подтвердила худшие страхи моей матери, унылый взгляд на мир. Конечно, она обвиняла себя в уродствах Лили. Конечно, у нее был нервный срыв. И конечно, от этого стало только хуже для нас и для нее. С определенной степенью уверенности можно было сказать: накликала. Она ужасалась жизни и потому породила жизнь, которая ужаснула ее. Удивительно ли, что Лили ужасала и нас? Мы с Германом учились на примере, как все животные.
Я не виню свою мать. Она так же не могла изменить свое поведение, как малиновка не может не летать. Это то, что делают малиновки — летают. И если быть честным до конца, Лили была мерзким ужасом. И тоже ничего не могла поделать. Но правда есть правда, как бы ни была она горька. Просто не было смысла проходить вблизи от нее, тем более пытаться установить контакт. Одно время я пытался ее жалеть, но мать я жалеть мог, а вот ее — нет. Она присутствовала в мире лишь частично. Тогда я попытался делать вид, что ее нет вообще, но это тоже не помогало. Ничего не помогало, когда речь шла о Лили — ни диагнозы, ни лечение, ни рационализация ни в какой форме — ничего. Наконец даже ее судороги и слюни в стиле «Экзорциста» стали рутинными, частью обстановки, которую уже не замечаешь. Она была печальным фактом жизни, как жалкое папино мягкое кресло, такое вонючее и обветшалое, что мы все его хотели выбросить.
Взрыв звука вырвал меня из старых воспоминаний. Впереди меня большая толпа вваливалась в сводчатые железные двери. Я был почему-то уверен, что это вход в галерею, где выставка.
И я хотел идти дальше, но вместо этого остановился как вкопанный. Мой взгляд наткнулся на скорчившуюся фигуру на резном карнизе ближайшего дома. Она нависала над тротуаром, темная и непонятная, и почему-то от ее вида у меня застыла кровь в жилах. Просто горгулья, как сообразил я после первого ошеломления, но не похожая ни на одну из тех, что мне случалось видеть. Я прищурился в моросящий мрак. Кажется, эта тварь была получеловеком, полурептилией. Жутковатая округлая голова, слишком широкое лицо. Непомерно огромные глаза, устрашающих размеров пасть и жуткий змееподобный хобот.
— Что привлекло ваше внимание? — спросила Вав.
— Горгулья наверху.
— А! — Она кивнула. — Вы, может быть, знаете, что первоначально горгульи ставили на дома, чтобы напомнить человеку о темной стороне его природы.
— Ну, знаете ли, эта вот представляет темную сторону кого-то, с кем я не хотел бы встречаться. Она просто отвратительна.
И все же я не мог не смотреть на нее. Может быть, потому что у меня личный страх перед рептилиями, возникший, когда мне было семь лет. Я заблудился в прибрежных мексиканских болотах и имел действительно страшную встречу с крокодилом, который намеревался употребить меня на завтрак. Меня озноб пробирал при одном только воспоминании.
— Большая толпа, правда? — спросила Вав, даже не повернув головы.
— И с каждой минутой все больше, имею удовольствие вам сообщить. — Честно говоря, мне было приятно отвлечься чем угодно от нависшего над нами ужаса. — Вы, несомненно, очень популярны.
— Ах, нет, это вы путаете послание с посыльным, — сказала она. — Ко мне это не имеет отношения. Они все идут смотреть картины.
— Но картины — это и есть вы.
— Когда придем, вы сами увидите.
Она провела меня в сырой переулок вдоль каменного здания. Тут же город исчез в темноте.
— Разве мы идем не в галерею? — спросил я.
— Нам надо спешить, — ответила Вав. — Судя по тому, что вы мне сказали, у нас очень мало времени.
— Но я же ничего вам не говорил... — Мой голос пресекся. Что-то было такое в этом переулке, странно и жутковато знакомое, но я стряхнул это ощущение как бессмыслицу. Кроме того, мысли были слишком заняты обычной паранойей нью-йоркского жителя, опасающегося быть ограбленным в темном переулке. Чем дальше мы шли, тем сильнее было у меня неприятное ползучее ощущение вдоль позвоночника. Оно достигло такой силы, что я был в буквальном смысле вынужден оглянуться через плечо. И у меня вырвалось очень мерзкое слово, когда мои худшие страхи оказались явью: за нами тащилась какая-то уродливая фигура.
— В чем дело? — Вав остановилась от моего возгласа, а теперь повернулась.
— Кто-то идет за нами, — сказал я. — Видите?
— Боюсь, что я ничего не вижу, — ответила она. — Я думала, вы догадались. Я слепая.
— Ох ты, черт!
— Ничего. Это часть моего дара, — ответила она, неправильно меня поняв.
«Из огня да в полымя», — подумал я, хватая ее за руку и увлекая за собой по переулку.
— Быстрее, — сказала она. — Торопитесь, Вильям.
Фигура догоняла нас пугающе быстро. И вдруг я узнал, что значит, когда кровь холодеет в жилах, потому что я оказался лицом к лицу — если можно это так назвать — с мерзкой горгульей. Настолько мерзкой, что едва можно было смотреть. Теперь я понял, что в ней привлекло мое внимание: я увидел, как она шевелится. Проблема в том, что я тогда не мог в это поверить. Теперь не оставалось выбора. Она была живая и гналась за нами.