Повертев пальцами стоявшую на столе чашку, Сато накрыл ее ладонью.
— Скажите мне, Линнер-сан, испытывали ли вы когда-нибудь от любви что-либо, кроме удовольствия?
Николас резко поднял голову.
— Естественно, бывают моменты боли, страдания, иногда гнева, но это ненадолго, на день или два. Потом они исчезают, как снег под лучами весеннего солнца.
— Я имею в виду совсем другое. — Сато покачал головой, втянутой в плечи. — Опыт в этом деле ничего не значит. Чувствовали ли вы себя, Линнер-сан, когда-нибудь пленником любви? Как будто вы любите вопреки желанию, а не вследствие него. Вы должны это понимать. — Сато рывком убрал руку, и Николас увидел, что вместе с ней исчезла со стола и тонкая фарфоровая чашечка. — Как будто некое жестокое сердце наложило на вас заклятье, понимаете?
* * *
В вечерних сумерках Лью Кроукер сидел, ссутулившись, в автомобиле, добравшись до западной части Флориды. Мимо него проносились машины — вереница малиновых огней, подобных светящимся любопытством глазам. Аликс только что ушла отдохнуть и перекусить в придорожное кафе. Кроукер ощущал вибрацию шоссе, как будто был его частью. Позади осталась река Саванна, впереди расстилались Джорджия, потом Южная Каролина, потом Северная и так далее. Шоссе уходило на северо-запад.
Последний раз они ели в Джексонвиле. Ему не хотелось останавливаться в маленьких городах, чтобы не оставлять следов для тех, кто, возможно, вел за ними слежку. Только большие города имеют свойство проглатывать приезжих, не обращая на них никакого внимания. Аликс хотела, чтобы они прекратили эту бешеную гонку сразу, как только пересекли границу Флориды. Но Кроукер продолжал давить на газ. Она думала, что он делает это из простого упрямства, а ему не хотелось рассказывать ей о том, что он обнаружил в “форде-седане” Красного монстра. О шифровальных передатчиках “Феникс” он раньше только читал. При виде него у Кроукера отвалилась челюсть. Он не мог себе представить, чтобы кто-нибудь из нанятых Рафаэлем Томкиным ищеек умел пользоваться “Фениксом”, уж не говоря о том, чтобы возить его с собой в машине.
Передатчик был совершенно новый, он автоматически превращал человеческую речь в зашифрованный текст. Код передавался по рации с очень большой скоростью, что исключало возможность расшифровки и подслушивания.
Сейчас, встречая в одиночестве наступающую ночь в Джорджии, оставив позади бесконечные мили, которые все еще напоминали о себе противным дребезжанием, Кроукер снова и снова размышлял о своей навязчивой мысли, завладевшей им после убийства Анджелы Дидион. Он бросил работу, друзей... и женщину, которую был готов полюбить. Все его существо было поглощено этой мыслью. Во имя чего?
Во имя мести Рафаэлю Томкину. Вопреки очевидности, Кроукер все еще был убежден, что Анджелу Дидион убил этот промышленник. Как и почему — это требовалось выяснить. Но теперь у него был ключ. Аликс Логан — единственный свидетель — вопреки всякой логике была все еще жива. Снова и снова он спрашивал себя почему? По всем правилам игры она должна быть сейчас мертвее мертвого. Он увидел ее, появившуюся в дверном проеме кафе, и завел мотор. Она была жива. И ее ни на шаг не отпускали два этих громилы. Почему? И почему на одном и том же месте. Ведь они, без сомнения, могли запрятать ее куда угодно. От кого они ее охраняли? От Кроукера? Но “Кроукер” был мертв, утонул, так что его даже нельзя было опознать после автомобильной катастрофы. Кто же это подстроил? Томкин?
Кроукер вспомнил Мэтти Мауса, который назвал ему имя и адрес Аликс Логан. За определенную мзду, конечно, но назвал же, черт его побери!
— Подождите здесь. — Кроукер быстро вошел в кафе и набрал номер телефона.
Ответила женщина. Сначала она заявила, что никогда не слышала о Мэтти. Кроукер настаивал. Мэтти рядом нет, и она не знает, где он и когда придет. С тех пор как он вернулся из Аруба, Мэтти появляется редко, отрезала женщина. Кроукер сказал на это, что позвонит еще.
— Поедем, — сказал он, сев за руль и развернув машину в сторону шоссе.
— Я устала, — сказала Аликс, золотая девушка, свернувшись калачиком.
Она была подобна ожившей мечте. Гибкая, светловолосая, прекрасная. Кроукер раньше видел подобных женщин лишь издали, и сейчас ему казалось, что она вот-вот рассеется словно дым. Его даже немного пугало, что видение так долго не исчезает. Он не то чтобы вожделел ее, как Голубой монстр, но допускал, что в его отношении к ней есть элемент сексуального влечения.
Однако больше в его чувстве было опеки и покровительства. Желание уберечь ее от опасности рождало в нем дотоле незнакомую теплоту. Он не стремился затащить ее в постель, его отношение к ней напоминало отношение отца к взрослеющей дочери. Ему приятно было видеть ее наготу, ласкать ее глазами — это наполняло его сердце радостным ощущением.
Но этой ночью его мысли были далеко от золотой девушки, подобно котенку свернувшейся на сиденье. Он думал об обнаруженном передатчике, снова и снова переживал те ощущения, которые возникли в нем, когда он увидел его впервые, и на лбу Лью Кроукера выступал холодный пот.
* * *
Конечной целью японского вечера с выпивкой является достижение понимания.
Раскрепощение, которое японцы находят в выпивке, позволяет им освободить дух, но это не может быть достигнуто в одиночку: необходимо взаимное освобождение, основанное на взаимном доверии.
Николас знал, что Сато ждет. Настал решающий момент встречи; теперь многое будет зависеть от того, что Николас скажет сейчас. Если он сейчас солжет, по какой-либо причине не доверяя Сато, между ними больше никогда ничего не будет, что бы ни говорил Сато об их дружбе. Это только слова, а японцы не придают словам большого значения. Перед чем они действительно преклоняются — это действие, потому что действие не лжет.
— Я думаю, Сато-сан, что в определенном смысле мы с вами очень похожи. Может быть, поэтому Нанги-сан не любит меня. Может быть, он чувствует эту связь. — Хорошо это или плохо, но Николас чувствовал, что им с Сато сейчас следует доверять друг другу. Они оба будто плыли в глубокой реке, и у них под ногами была бездна. Если они не будут доверять друг другу, тогда, считай, их враги уже победили. — Когда я был молод... молод и глуп... — Мужчины улыбнулись друг другу. — Я встретил женщину. Она была взрослая не по годам, во всяком случае взрослее меня. Мои занятия мешали мне познать основные, самые притягательные тайны жизни.
Сато, подперев руками раскрасневшиеся щеки, слушал с явным удовольствием.
— Она имела надо мной власть, которую я не могу объяснить, до сих пор не могу, хотя, как мне кажется, теперь лучше разбираюсь в подобных вещах. Как вы красноречиво выразились, это было так, как будто “некое жестокое сердце наложило на меня заклятье”!
Она была очень сексуальна, Сато-сан. Я и сейчас не могу до конца поверить, что бывают такие создания. Но тем не менее меня очень сильно тянуло к ней, должен вам признаться.
Наверное, она не была счастлива. Как можно быть счастливой, не зная ничего, кроме любви? Нет, это не Пустота. Мы с вами знаем, что в Пустоте заключается сила, гармония, которая является основой полноты духа.
Но для Юко не существовало ничего, кроме любовной игры. Однажды, когда мы гуляли с ней в Дзиндайдзи в один из апрельских дней, я задумался об этом свойстве ее натуры. Я любил это место больше всех других районов в Токио, потому что часто бывал там в детстве с отцом. Я думаю, оно ему нравилось из-за расположенного там ботанического сада.
Бомбори еще были развешаны на деревьях. Был самый конец ханами, третий из традиционных дней, когда лепестки сакуры опадают. Мы собирались пойти накануне, чтобы застать цветение в полной красе, но Юко плохо себя чувствовала, мы остались дома и весь день смотрели по телевизору старые фильмы.
Мы шли по петляющим дорожкам сада в тот самый, третий день, и мне показалось, будто мы находимся на вершине горы Ёсино в окружении ста тысяч деревьев сакуры, шепчущихся о чем-то своем.
Я никогда раньше не плакал во время ханами. Разумеется, мне много раз доводилось видеть, как плакала моя мать, и однажды я видел слезы на глазах отца. Тогда тоже был третий день, и я, помнится, удивился тому, что он так растроган именно сегодня: ведь днем раньше цветение было красивее.
Теперь плакал я, поняв наконец, что тогда увидел мой отец и чего не видел я — ребенок. Хотя сакура еще не сбросила своих цветов, но она знала, что завтра лепестки опадут, и все это знали, и от этого их прощальная красота еще более увеличивалась, приобретая трогательную хрупкость умудренности этим знанием. Невыразимая печаль, присущая быстротечному мгновению, выявлялась здесь со всей полнотой. Именно тогда мне открылось священное для японцев мистическое знание о благородстве неудачи. Ибо я уверен, что печаль быстротечности пробуждает истинное геройство.
Николас помолчал. Так же как недавно Сато, он был сосредоточен на возвращающихся далеких воспоминаниях. Его захватила возможность облегчить душу.
— Затем случилось нечто странное. Я повернул голову и посмотрел на Юко. Ее прекрасное лицо было обращено вверх к бело-розовому облаку падающих лепестков. Я видел изящную линию шеи, впадинку между ключиц. Две ветки сакуры прицепились к ее шелковой блузке — казалось, что они проросли сквозь нее.
И я увидел, что между этими последними, самыми драгоценными лепестками и Юко есть некое сходство, что она обладает тем же качеством, которое делает столь своеобразной их красоту. Вне любви она не то чтобы не существовала, но в ней поселялась какая-то болезненная неизбывная печаль.
Может быть, отчасти поэтому я и любил ее все эти годы. Может быть, поэтому я вспоминаю о ней чаще, чем о других. Между прочим, однажды, по прошествии времени, я узнал, что мне, единственному, дано было вытеснить печаль из ее сердца.
— Вы говорите о ней в прошедшем времени, мой друг?
— Она умерла зимой тысяча девятьсот шестьдесят третьего года. Утонула в проливе Симоносэки.
— Ах, — воскликнул Сато. — Такая молодая! Как это печально. Но она сейчас находится с Хэйкэ. “Ками” этого клана мертвых позаботится о ней.
Он опустил глаза и стер краем рукава кимоно капли разлитого на столе сакэ.
Громадное тело Сато казалось неуклюжим и тяжелым, как тело коричневого медведя Хоккайдо.
Между ними лежала пропасть, и в то же время сейчас они были ближе, чем кто-либо на свете. Ибо их объединяла общая печаль, связывающая их словно кровных братьев тем, что было сказано, и еще больше тем, что осталось недосказанным.
Когда Сато вновь заговорил, в его голосе звучала почти отеческая нежность.
— Не кажется ли вам, Линнер-сан, что, если бы эта печаль ушла из ее сердца, вы, возможно, перестали бы ее любить. И что она сама, быть может, не смогла бы жить без нее? Может быть, это утешит вас, когда в следующий раз вы будете думать о ней.
Но Николас уже не думал об этом. Он понимал, что следующим шагом в его исповеди должно быть замечание о необычайном сходстве Акико с Юко. Он попытался найти нужные слова, но у него ничего не получилось. Его горло было как будто парализовано.
В открытой двери комнаты мелькнула тень, и Николас на мгновение увидел мощный силуэт Котэна. Проверяет, все ли в порядке с его боссом, подумал Николас. Не придушил ли я его и не вырезал ли древний китайский иероглиф на его щеке. Николас внутренне содрогнулся, возвращаясь в настоящее. Сейчас он и Сато были в мире, свободном от мести и загадочных убийств.
Напротив него Сато поднялся на ноги.
— Идемте, мой друг. — Он сделал ему знак рукой и, споткнувшись о татами, нашарил и открыл фусума в дальнем конце комнаты.
В комнату влетел ночной ветерок. Следуя за Сато, Николас очутился на белой галечной дорожке, казалось, светящейся в лунном свете. Вокруг него трепетали темные пионы, испуская сладкий томный запах, колыхались ирисы и шток-розы. Дальше виднелись хризантемы, окружавшие самшитовое дерево. Сато остановился посреди сада, его грудь поднималась и опускалась, жадно вдыхая свежий воздух. Сильный ветер унес остатки токийского смога. А дальше, за самшитовой рощей, небо было расцвечено неоном в желтые и розовые цвета.
— Жизнь хороша, Линнер-сан. — Глаза Сато влажно мерцали, отражая сложную комбинацию из холодных лунных лучей и теплого света, льющегося в открытую дверь дома, через которую они вышли в сад. — Она подобна роскошному гобелену. И мне не хотелось бы покинуть ее до срока. — Его глаза блестели пьяным блеском. — Вы волшебник, Линнер-сан. Вы вошли в наши жизни волею случая. Но никто не может уйти от кармы, правда? — Он скрестил руки на груди. — Скажите, Линнер-сан, вы знаете нашу историю?
— Мой отец, полковник, неплохо знал ее, — ответил Николас. — Он многое мне рассказывал.
— Тогда, конечно, вы помните императора Годайго, который в начале XIV века задумал сломить режим Ходзё. Скоро ему стало ясно, что для этого существует один-единственный способ — надо полностью разгромить “восточных дикарей”, как он их называл.
Однако у него не было ясного плана, да и сам он не был хорошим полководцем. Император не знал, как быть, пока однажды ночью ему не приснилось, будто он находится возле огромной раскидистой сосны, очень древней: под ней сидят три его министра, а с южной стороны разостланы циновки для главы государства.
Внезапно перед Годайго появились двое детей, которые сказали ему, что нигде на земле он не будет в безопасности. Еще они велели ему сесть на некоторое время на место, приготовленное для Правителя.
Когда император проснулся, он понял, что бодисатвы Никко и Гакко явились ему во сне и что сон был вещим. Он долго раздумывал и наконец начертал рядом два иероглифа “юг” и “дерево”, в результате чего получилось “камфарное дерево”.
Тогда он позвал священника и спросил, не знает ли он воина по имени Кусуноки — “камфарное дерево”. Священник ответил, что есть один воин Кусуноки и что живет он в провинции Кавати, на западе.
— Его звали Масасиги Кусуноки, и его родовая линия шла от Татибана-но Мороэ, — сказал Николас. — Император позвал его, он сразу пришел и стал самым верным помощником Годайго. Он командовал войсками в битве на реке Минато в 1333 году, там, где сегодня расположен Кобэ. В конце страшного семичасового сражения он покинул поле битвы и совершил сеппуку в расположенном поблизости доме крестьянина.
— Вы назовете это благородством неудачи, мой друг! — Сато сел на округлую скамью, выдолбленную из камня. — Но такие события, как это, такие мужчины, как Кусуноки, ткут гобелен нашей истории.
Сато наклонился вперед, и ветер распахнул полы его кимоно.
— Линнер-сан, мне снилось прошлой ночью камфарное дерево. Я не видел бодхисатв, но две фигуры, скрытые в тени, были. Не можете ли вы растолковать мне значение этого сна, мой друг?
— Сейчас наступили не лучшие времена, это верно, Сато-сан, — осторожно начал Николас. Сато давал ему долгожданную возможность для откровенности, но не было ли тут ловушки? Он постарался еще раз взвесить ситуацию, прежде чем продолжил: — Мы — я сознательно включаю себя, потому что благодаря объединению я и сам стал частью “кэйрэцу” и, следовательно, частично отвечаю за ее жизнь и преуспевание, — окружены снаружи и изнутри.
Сато кивнул.
— Да. Совершающий у-син и те, кто будет пытаться выведать тайну чипа.
Николас помолчал. Не совсем, конечно. Но сейчас есть серьезные бреши, которые действительно угрожают нашему объединению и стабильности “кэйрэцу”.
Заметив, что Николас не сказал вашего “кэйрэцу”, Сато спросил:
— Вы, должно быть, имеете какие-то сведения, полученные в вашем недолгом путешествии в Америку?
— Да! — Николас кивнул. — Короче говоря, Сато-сан, внутри “кэйрэцу” есть мухон-нин — шпион.
Сато затих. Его глаза сделались стальными, потеряв рассеянный алкогольный блеск.
— На кого же из конкурентов он работает?
— Ни на одного из них, — ответил Николас. — Он работает на... КГБ.
Впервые за весь вечер игра эмоций явственно отразилась на широком японском лице. Сато смертельно побледнел. Его руки задрожали так сильно, что ему пришлось сцепить пальцы, чтобы унять дрожь.
— Русские... — сдавленно прошептал он. Но сколько оттенков чувств было в этом шепоте. — Понятно... Русские хотят заполучить прототип микросхемы.
— К тому же... — Николас приблизил свое лицо к Сато. — Возможно, им нужно что-то еще.
Сато-сан пожал плечами.
— Что же?
Николас весь напрягся.
— Кусуноки был верноподданный. Я — тоже. Император поручил ему великое дело, и он выполнил его беспрекословно. — Николас открывал торг. Он не собирался выкладывать всю информацию, не получив нужных ему гарантий. — У-син — вопрос жизни и смерти. И, как вы сказали, Сато-сан, жизнь хороша. Я тоже не хочу, чтобы вы покинули ее преждевременно.
Он повернулся к деревянному футляру, который принес с собой. Отстегнув три застежки, он открыл его и достал дай-катана, свое величайшее сокровище, выкованное почти два века назад. Он был тридцати дюймов в длину.
Когда Сато увидел, что было внутри ящика, его глаза широко открылись, бесконтрольно перебегая с черного лака ножен на лицо Николаса. Некоторое время он молчал. Потом встал на колени перед Николасом и низко ему поклонился, коснувшись лбом земли.
Николас ответил подобающим случаю жестом.
— Мой отец назвал этот клинок “иссёгай” — “вся жизнь”. В нем, как вы знаете, душа самурая.
Николас бережно вынул клинок из ножен и положил его между собой и Сато.
— Мое “ками” находится здесь, Сато-сан. — Излишне было говорить этому человеку, зачем он привез дай-катана обратно в Японию. Конечно, не для того, чтобы показать его, а для того, чтобы пустить в ход. — И пока у-син остается вопросом жизни и смерти, объединение между нашими кобунами очень важно. Я прошу вас...
— Только и слышишь — объединение! Объединение! — взорвался Сато. — Я больше не хочу разговоров об этом объединении. Я дал вам слово, что, как только Нанги-сан вернется из Гонконга, объединение немедленно будет проведено, согласно ранее выработанному соглашению.
Николас на миг остолбенел, забыв, что надо сказать еще. Он приготовился к спорам, а не к капитуляции.
— Значит, это уже решено? — Во рту у Николаса вдруг пересохло. — Не только на словах, но и на деле?
Сато без колебаний протянул правую руку, Николас — левую, поскольку именно она оказалась свободной, и они скрепили этим рукопожатием договоренность. Потом положили свои сплетенные ладони на клинок, и Николас разъединил их.
Чуть помедлив, Сато спросил:
— Вы собирались сказать мне, что, кроме чипа, может интересовать агента КГБ. Или это только ничем не обоснованное предположение?
— Присутствие КГБ — абсолютная реальность, — ответил Николас. — У меня есть неоспоримая информация из первых рук.
— Чего же они хотят? — спросил Сато чуть сердито.
— “Тэндзи”.
В этот момент они оба услышали донесшиеся из дома шаги и, повернув головы, увидели Акико, которая уже включила свет в гостиной и направлялась к ним через сад.
* * *
Возвратившись из Ёсино после выполнения последнего обета, данного ею Масасиги Кусуноки, Акико была застигнута врасплох появлением в их доме Николаса. Она чувствовала, как в ней поднимается дрожь страха, будто ее бросили в ледяную воду.
Никто не предупредил ее о присутствии в доме гостя, и сейчас, легко скользя по серебрящейся в лунном свете дорожке, она проклинала Котэна за его нерадивость.
— Акико! — Сато подпрыгнул, как щенок, обрадовавшийся хозяину. — Я не ждал тебя раньше завтрашнего утра.
— Тетушке очень плохо, — автоматически сказала она. — Не было смысла оставаться дольше.
— Ты помнишь Линнера-сан? Я представлял его тебе на свадьбе.
Акико шла по гравию сада, опустив глаза. Ее темный силуэт четко выделялся на светлом фоне дорожки.
— Ну конечно, помню... Я очень сожалею о том, что Томкин-сан покинул нас, — соболезнующе произнесла она, обращаясь к гостю.
Акико пристально смотрела в его затененное лицо, почти не замечая пьяного возбуждения мужа. Она поняла, что пришла не вовремя, но ей очень хотелось знать, о чем говорили эти двое в момент ее появления.
К неудовольствию Сато, она уселась на каменную скамью, где только что сидел он. На ней было парчовое дорожное кимоно с летящими белыми цаплями на темно-голубом фоне. Японцы всегда надевают в дорогу лучшие одежды. Она держала в руке костяную ручку дзяномэгаса из рисовой бумаги.
Сато болтал без умолку, однако Николас и она были словно окружены некой аурой, превратившей их в единственных людей на земле. Внутри все перекрывшего поля их мощной гармонии что-то происходило, что-то такое, чего Акико никогда не ожидала.
Она чувствовала легкое головокружение. “Хара”, казалось, покинула ее, земля уходила у нее из-под ног, и, не имея точки опоры, она становилась совершенно беспомощной.
Внутри нее поднималась паника, ей хотелось что-то сделать немедленно, чтобы прекратить убывание Пустоты. Что с ней происходит?
Чем больше она смотрела в это лицо, которое знала достаточно хорошо, чтобы ненавидеть с нечеловеческой страстью, тем больше росло в ней чувство беспомощности. Она теряла контроль над собой. Почему? Что он с ней сделал?
Запрокинув голову, она выпила холодное сакэ, которое принес ей Сато, и услышала, будто со стороны, свой незнакомый высокий голос, попросивший еще. Этот сакэ она тоже выпила одним махом, почти задохнувшись.
Одновременно она продолжала наблюдать за ним, изучая контуры его головы и лица, будто дотрагивалась до него. Она ощущала себя в его объятиях, ее бедра дрожали, горло перехватил спазм. Ее прекрасные волосы шевелились, по шее пробегали мурашки, словно от ласк.
Опустив веки, она попыталась успокоиться, но не смогла: перед мысленным взором предстал он. Она открыла глаза: он все еще оставался здесь. Сато продолжал болтать — одному Богу известно о чем.
Словно уносимая ветром вуаль, вся жизнь Акико проплыла перед ее глазами. Годы усердных тренировок, мучительного самопожертвования. В сердце, полном некогда пламенной любви, тлела жажда мести, и раздуваемый ненавистью огонь вспыхнул с новой силой. “Я отомщу!” Как часто за невыносимые годы взросления эта фраза давала ей силы закрывать глаза и засыпать, чтобы утром снова пробудиться к жизни. Без этой фразы, которая согревала ее, как теплое одеяло в морозную ночь, она бы не дожила до этого дня.
И вот теперь, в самый решающий момент, ее сердце пронзила стрела. О Амида! — взывала она про себя, вся дрожа, все яснее понимая, что пробудил в ней Николас Линнер. Напрасно ее разум искал спасения: она знала, что нельзя избегнуть того, что было ужасной правдой.
“О Будда! — думала она. — Я хочу его. Я хочу его так сильно, что не могу передать”.
Осень 1947 — осень 1963
Токио
Икан жила за бледно-зелеными и янтарно-желтыми стенами фуядзё. Этот замок, не ведающий ночи, стал девочке домом, когда ей исполнилось восемь лет.
Тот далекий уже год был отмечен дурными знамениями и неурожаем по всей стране. Крестьяне, гнувшие спину на полях, остались совсем без гроша и почти не надеялись дотянуть до конца года.
В Японии говорят:
— Тяготы — лучшие друзья обычаев, ибо в трудную пору люди с особым усердием подражают примеру своих пращуров.
По старинке жила в тот год и семья Икан. Урожай у ее отца был не лучше, чем у соседей, а у тех, можно сказать, и вовсе ничего не уродилось. Похоже, в тот год земля напрочь отказалась питать людей.
Впервые Икан почуяла неладное, когда вернулась домой с поля с маленьким пучком тростника и увидела свою мать плачущей.
Наутро Икан увезли с фермы на пыльном пыхтящем грузовике, провонявшем капустой и помидорами; спасительница всего семейства отправлялась в Ёсивару, захватив с собой лишь маленький мешочек со скудными пожитками.
Подобно многим маленьким девочкам веков минувших, Икан оказалась одним из последних предметов сделки с торговцами плотью, призванным оградить продавших ее родителей от позора разорения.
Надо сказать, что, в отличие от Запада, в Японии на проституцию смотрели весьма снисходительно, как на нечто забавно-пикантное. Наряду с другими начинаниями, сёгуну Иэясу Токугаве удалось породить вполне законный спрос на “байсюн” — “торговлю весной”, как называют в Японии проституцию.
Сёгун был одержим идеей укрепления своей власти — он был единственной силой, способной держать в узде многочисленных помещиков “даймё” с их рёти, по милости которых Япония долгие годы до его прихода к власти пребывала в состоянии непрерывной гражданской войны, — а посему он требовал, чтобы каждый “даймё” раз в два года совершал паломничество в Эдо (нынешний Токио) и отбывал там годичную повинность вместе с самураями сёгуна. Эта повинность, именуемая санкин-котайсэйдо, служила двум целям. Во-первых, она подрывала усилия “даймё”, направленные на укрепление собственной власти в родном рёти, а во-вторых, долгое и зачастую нелегкое путешествие помогало освободить мошну “даймё” от накопленного богатства.
“Даймё” и зажиточные самураи во время разъездов могли воспользоваться услугами своих наложниц, но самураи победнее были вынуждены обращаться к проституткам, так что узаконивание проституции, по словам самого Иэясу, позволяло свести на нет всякую вероятность супружеской измены.
В 1617 году, спустя год после кончины сёгуна, один феодал из Эдо подал прошение правительству Токугавы, добиваясь соизволения на законном основании создать в городской черте специальный район для “байсюн”. Он отыскал заброшенное поле, заросшее тростником, которое с тех пор и стало называться Ёсивара, то есть “тростниковое поле”. В последующие годы вместо иероглифа “тростник” стал использоваться иероглиф “хороший”, также читающийся как “ёси”, и Ёсивара превратилась в “поле счастья”.
Старый квартал красных фонарей сгорел дотла и в 1656 году был отстроен заново в районе Эдо, носившем название Асакуса, где благополучно просуществовал до апреля 1958 года.
В 1649 году, как впоследствии объяснила Икан ее наставница, правительство объявило, что весь выращиваемый рис подлежит изъятию в пользу самураев, а крестьянам было предложено кормиться просом.
После такого удара крестьянам пришлось заставить своих жен заняться шитьем или ткачеством, а маленьких детей отправить на черную работу в город. Но даже это не спасало, и чтобы семья могла как-то выжить, одно из чад женского пола зачастую продавали в публичные дома.
В этом не было ничего зазорного. Напротив, на таких маленьких девочек смотрели со смешанным чувством: большого уважения — поскольку они оставались верны дочернему долгу — и сострадания — ибо общеизвестно, что, хотя проститутка, что бывало крайне редко, и могла стать наложницей зажиточного самурая, девочка, которая попадала за ограждавший Ёсивару ров с водой, расставалась со всякой надеждой на замужество и домашний очаг. Поэтому гейш неизменно окутывал ореол таинственности и светлой грусти, который манил мужчин точно так же, как по весне их тянет в Уэно полюбоваться цветением сакуры.
Жизнь Икан в фуядзё, самом старом в Ёсиваре заведении подобного толка, началась с того, что она стала камуро — своего рода ученицей, приставленной (в свободное от стирки и уборки время) в качестве девочки на побегушках к ойран, проституткам более высокого разряда.
В этой своей ипостаси она постоянно была чем-то занята, но всегда выкраивала время, чтобы понаблюдать за окружающим миром и сделать из своих наблюдений какие-то выводы. Часто ранним утром она подражала движениям и изящным пируэтам ойран до тех пор, пока на падала в изнеможении на свой футон.
В двенадцать лет Икан подвергли придирчивому экзамену, и она вошла в разряд синдзо, после чего начала постигать науку “байсюн”, включавшую в себя пение, мудреное искусство сочинения, икебаны, чайной церемонии, танцы, изучение литературы и, разумеется, тонкостей любовной игры.
Эти занятия длились пять лет и завершились еще одним экзаменом, от которого на сей раз зависела вся ее дальнейшая судьба. Провалившись, она вновь превратилась бы в камуро, чтобы до конца дней выносить помои с кухни фуядзё.
Серьезных затруднений у Икан не возникло, и в семнадцать лет она поднялась на более высокую ступень — ойран. Четыре года усердно и успешно трудилась она на своем непростом поприще; ее смышленый, пытливый ум постигал все лучшее, чему могли научить более опытные женщины, окружавшие Икан, а врожденная чувственность помогала доставлять мужчине самые разнообразные удовольствия — и духовные, и эстетические и, разумеется, телесные. Икан создавала свой собственный мир, который становился все просторнее и который была способна познать лишь она одна.
В свой двадцать первый день рождения Икан стала таю, достигнув высшей из трех степеней ойран.
В истории этого “замка, не знающего ночи”, еще не было таю в столь нежном возрасте, и в честь Икан было устроено празднество.
И именно в этой более чем праздничной атмосфере, когда сакэ лилось рекой и сямисэн ткал во влажном воздухе музыкальную ткань, Икан впервые встретила Хироси Симаду.
Это был спокойный, энергичный мужчина, которого можно было назвать симпатичным лишь с очень большой натяжкой, но он обладал некой силой духа, которую Икан находила весьма привлекательной.
Симада, в свою очередь, почти сразу приметил ее. Стоило ему увидеть эту статную, будто алебастровую красавицу, и сердце его растаяло. Он ощутил, как в недрах его существа зарождается громкий крик, и на миг ухватился за деревянный резной столбик лестничных перил, дабы обрести опору. Уняв дрожь в коленях, он смог перевести дух. Голова стала легкой, как после целой ночи возлияний, а во рту появился странный металлический привкус, словно туда попал кусочек оловянной фольги.
Прежде ему никогда не приходило в голову, что он может влюбиться. Ведь мужчина не приходит к гейше только за любовью, он приходит, чтобы расслабиться, утешиться, провести ночь, полную услад. Но в тот миг, когда Симада впервые увидел Икан, он был потрясен ее физическим совершенством и понял, что никакая другая женщина уже не сможет увлечь его, даже собственная супруга. Нет, об этом можно даже и не думать.