Они сидели друг напротив друга, как это принято между гостем и хозяином, учеником и сэнсэем, их разделяло татами, и они пили слабый чай. Заварку, похоже, использовали не один раз.
Оба-тяма говорила, а Нанги слушал, время от времени отвечая как можно обстоятельнее на ее умные, проницательные вопросы, и, путаясь, лгал, когда речь заходила о местонахождении Готаро.
— Война разрушила нашу семью, — сказала со вздохом старуха, — точно так же, как и страну. Зятя моего похоронили, дочь — в больнице и теперь уже не выйдет оттуда. Япония никогда не станет прежней, что бы ни делали с нами американцы.
Взгляд ее блестящих глаз был твердым, и Нанги подумал, что не хотел бы иметь эту женщину своим врагом.
— Но я боюсь не американцев. — Она вздохнула опять, покачала головой и отпила немного чая.
Как раз в тот момент, когда Нанги показалось, что старуха потеряла нить мыслей, она заговорила, постепенно приобщая его к своему жизненному ритму.
— В войну вступили русские. — Эти слова прозвучали, как смертный приговор. — Они выжидали до последнего момента, до тех пор, пока исход войны не стал ясен даже им, с их медлительными, как у медведей, мозгами. Теперь и они вмешались, бряцая мечами, и тоже захотят отрезать от нас кусок.
Ее белые руки, с кожей прозрачной, как фарфор, крепко сжимали крошечные чашки без ручек.
— Ты видишь эти чашки, друг моего внука?
Нанги послушно посмотрел: они были такие тонкие, что свет, падавший из окна, насквозь проходил через них, придавая молочный блеск фарфору. Нанги кивнул.
— Они великолепны. Оба-тяма снова хмыкнула.
— Мне подарил их недавно один мой дальний родственник. Он остановился у меня по пути из Токио в деревню. Он стал сокайдзином. Я умоляла его остаться здесь, но он не выдержал бомбардировок Токио и не смог больше оставаться в городе. Ни в каком городе. Бедняга, он даже не понимал толком, почему бежит, но под конец он улыбнулся и сказал мне:
— Оба-тяма, бомбардировки Токио заставили меня за последние три месяца убегать четыре раза. Сначала я бежал из своего дома, которого больше нет, а потом перебегал из одного временного убежища в другое. И всякий раз уменьшалась моя бесценная коллекция антиквариата эпохи династии Тан. Там огонь пожрал рукописи, здесь разбилась ваза, когда я оступился на улице. — Он отдал мне эти чашки. — Я вижу, что твоя жизнь все еще течет спокойно, оба-тяма, пожалуйста, возьми их. Это все, что осталось от моей коллекции. Теперь я свободен и могу начать жизнь сызнова, не перетаскивая свою коллекцию, как обременительный горб. Война заставила меня по-иному взглянуть на жизнь.
Держа чашку двумя пальцами — указательным и большим, — оба-тяма повернула чашку к свету.
— Представь себе! Я держу в руке вещь, созданную в эпоху династии Тан!
Нанги почувствовал нотку священного трепета в ее голосе, и его это не удивило. Он по-новому взглянул на свою чашку, изумляющую и своей древностью, и артистизмом работы. Как и большинство японцев, Нанги ценил все, что относилось к этой наиболее почитаемой китайской династии.
Оба-тяма осторожно поставила антикварную чашку и на мгновение закрыла глаза.
— Но теперь какая польза от разговоров об искусстве, о древностях? Русские вот-вот придут сюда вместе с американцами, и от нас ничего не останется. — За отчаянием в ее голосе Нанги почувствовал глубинные, неизменные чувства гнева и ужаса перед Советами. В нем вспыхнуло страстное желание преодолеть разделившие их преграды, созданные традициями и этикетом, и коснуться руки женщины, успокоить ее, сказав, что все будет хорошо. Но не смог. Слова застряли в горле, как иглы, потому что Нанги знал: хорошего им всем ждать не приходится.
Он уже открыл было рот, собираясь сказать хоть что-нибудь, чтобы нарушить это напряжение, тяжелое молчание, но тут раздался громкий стук в дверь. Глаза оба-тяма прояснились, она с поклоном извинилась перед гостем.
Нанги сидел молча, не оборачиваясь, спиной к парадной двери. Он слышал только тихий шепот, потом воцарилось короткое молчание, и шепот возобновился. Дверь закрылась, и больше Нанги ничего не услышал, пока не вернулась оба-тяма.
Она уселась напротив него, слегка наклонив голову, так что глаз почти не было видно.
— Я получила известия о Готаро-сан. — Голос оба-тяма был похож на легкий, плывущий в воздухе дымок, прозрачный и пустой. — Он не вернется домой.
Может быть, оба-тяма всегда говорила о смерти с такой поэтической тонкостью, но Нанги подозревал, что это не совсем так. Готаро был для нее чем-то особенным, каким стал и для него самого за то короткое, но удивительно насыщенное время, в течение которого они общались.
Под солнечными лучами танцевали, кружась, пылинки. Их призрачная жизнь только подчеркивала царящую в доме пустоту.
Тихий шум машин, доносящийся с улицы, казался Нанги таким же далеким, как воспоминания, пробуждаемые к жизни выцветшей фотографией. Целая эпоха проходила перед ним, будто медлительный кортеж с траурным катафалком, усыпанный черными розами. Аромат прошлого был везде, и рука об руку с ним шла лишь мрачная неуверенность в неведомом будущем.
От оба-тяма медленным потоком исходило отчаяние, хотя она изо всех сил старалась казаться твердой и внутренне спокойной.
Безнадежность ее ситуации глубоко взволновала Нанги, пока они сидели вот так, глядя друг на друга. Лицо оба-тяма с кожей, похожей на измятую папиросную бумагу, было испещрено следами, оставленными кармой, ее сердце исходило болью от бремени новой потери, еще одной в цепи горьких потерь.
Потом Нанги вспомнилось стихотворение, не совсем хайку, но утонченно трогательное, написанное в XVIII веке Тиё, причисляемой к величайшим японским поэтессам. Она написала его после смерти маленького сына, и стихотворение было замечательно и высказанными, и невысказанными эмоциями.
Он начал читать его вслух:
Охотник за стрекозами
Сегодня куда направился он,
Размышляю я...
Они оба заплакали. Оба-тяма, досадуя на отсутствие хороших манер, поспешно отвернулась, и Нанги видел только, как вздрагивают ее худенькие плечи и склоненная седая голова.
Через некоторое время он спросил:
— Оба-тяма, а где сейчас Сэйити-сан? Он должен быть с вами.
Ее глаза были прикованы к татами. Оба-тяма не поднимала глаз, будто отыскивая на нем какие-то дефекты. Потом она шевельнулась, словно собираясь с силами, чтобы заговорить.
— Он совершает паломничество в мавзолей Токугавы в Никко.
Нанги поклонился.
— С вашего разрешения, оба-тяма, я доставлю его сюда. Его место здесь. Сейчас семья должна быть вместе.
Теперь старуха подняла голову, и Нанги увидел, что ее бьет непрекращающаяся мелкая дрожь.
— Я была бы более благодарна... если бы ты привел мне старшего внука...
В уголках ее глаз алмазами сверкали слезы, которые она удерживала невероятным усилием воли.
Нанги счел, что настало время оставить ее наедине со своим горем. Он церемонно поклонился, поблагодарив за гостеприимство, проявленное в эти недобрые времена, и с трудом поднялся на ноги.
— Тандзан-сан. — Она в первый раз назвала его по имени. — Когда ты вернешься вместе с Сэйити... — Она держала голову очень прямо, прядь волос упала ей на ухо. — ...ты останешься с нами. — Голос ее звучал твердо. — Каждому молодому человеку нужен дом, куда он мог бы вернуться.
* * *
Плотная зелень криптомерии преграждала путь серому туману, все еще стоявшему над выжженным Токио, где тысячи людей рылись в огромных грудах булыжников и почерневших скелетов, оставшихся после Красной Ночи, — городские фермеры с граблями, покрытыми пеплом, собирали жатву отчаяния.
Он страшных ветров прошлой недели остался лишь ласковый ветерок, под которым склонялись верхушки криптомерий, и их шорох, смешиваясь с жужжанием насекомых, воссоздавал гармонию, которая всегда была присуща этому парку.
По каменному пешеходному мостику Нанги перешел на другую сторону ручейка и двинулся по извилистой тропинке, бегущей по склону холма через густые заросли. Она привела его к позолоченным воротам Ёмэй и к усыпальнице Токугавы. Нанги не рассказывал об этом оба-тяма, потому что не было подходящего случая, но он тоже, учась в школе, провел немало счастливых часов в глубокой задумчивости на краю этого последнего прибежища тех, кто сделал Японию великой.
В том, что сёгунат Иэясу Токугавы положил начало истории современной Японии, у Нанги не было абсолютно никакого сомнения, но только позднее, в трудные и беспокойные годы, которые тогда еще были впереди, он в полной мере сумел оценить тот взгляд, который он выработал для себя теперь. Этот сёгун был первым в династии, правившей более двухсот лет, именно он укротил нрав бесчисленных “даймё”, у него одного хватило силы и хитрости, чтобы подчинить этих могущественных местных властителей своей воле и положить конец междоусобным распрям.
Тем самым он, Иэясу, разумеется, обеспечил великий двухсотлетний мир и навсегда изменил путь исторического развития Японии. Ибо он фактически ликвидировал класс самураев. Воинам не было места в мирное время, им нечего было делать. И во время его правления самураи постепенно превратились в чиновников, выполняя административные функции и став чем-то вроде “служилой знати” — и только.
Нанги часто слышал, как в школе, где проницательные умы были еще достаточно молоды, чтобы не утратить объективного взгляда на вещи, который потом вытравят возраст и полная вовлеченность в систему, говорили, что японское правительство основывается на разделении силы и власти. Чтобы понять это, Нанги пришлось вернуться к своим занятиям историей, чтению книг по тем областям знаний, которые его преподаватели явно игнорировали в своем рвении завершить учебный план семестра. Там, в своих книгах, он и отыскал ложные исторические и политические императивы, ставшие ответами на его вопросы.
Двойная феодальная власть кланов Тёсю и Сацума в конце концов положила конец сёгунату Токугава. Однако вызванная этим правительственная коррупция породила такой общественный протест, что и эти династии были в свою очередь свергнуты олигархами Мэйдзи. Началась эпоха Реставрации.
Захватившая власть клика создала правительство, сходное с тем, какое было в Германии Бисмарка. У многих из этих лидеров-были прочные связи с Германией, и это отчасти объясняет, почему они предпочли такую форму правления. Другая причина состояла в том, что они неявным образом хотели удержать свой контроль над правительством, которое, по крайней мере внешне, должно было отзываться на нужды народа в полном объеме.
И ради этой цели они приступили к созданию того, что они нарекли неполитической гражданской бюрократией. По иронии судьбы олигархи Мэйдзи, так страшившиеся традиционных самураев, что пошли на официальное упразднение их института, были вынуждены искать руководителей вновь созданной бюрократической машины среди остатков ненавистного им класса.
Но они были полны решимости сохранять эту необъятную и могущественную буферную силу, пока в 1890 году не был создан новый национальный парламент и кандидаты от политических партий не приступили к проведению кампаний за общественную поддержку за власть.
Бисмарковская система “монархического конституционализма” сослужила хорошую службу также и олигархам Мэйдзи, поскольку она делала премьер-министра и армию ответственными не перед парламентом, а перед монархом. Временным результатом этого был относительно слабый и неэффективный парламент, а также мощная бюрократия, в которую как бы вплетались сторонники олигархов Мэйдзи. Вот как была осуществлена воля народа.
И все же при всех своих увертках и недозволенных способах правления развитие неполитической бюрократии в качестве центра правительства получило серьезное одобрение японцев, так как жива еще была память о привилегиях, предоставленных двум родам, Сацума и Тёсю, что вызывало всеобщее возмущение. Японцы высоко ценили в гражданской бюрократии то, что туда был открыт доступ всем молодым людям, которые учились прилежно и старательно и выказывали надлежащие способности и волю, чтобы получить высокий балл на экзаменах, которые были вполне беспристрастны и справедливы.
Однако окончательного результата олигархи Мэйдзи, по всей вероятности, предвидеть не могли. Ибо с укреплением могущества бюрократии в качестве центра нового правительства и со смертью последнего из этих олигархов подлинная власть в правительстве полностью перешла в руки чиновников, как гражданских, так и — что было не менее важно — военных.
И все это можно было считать наследием династии Токугава. Да, это был важный урок, в особенности для молодого человека, который, скитаясь по стране, которой вскоре суждено было потерпеть поражение, должен был думать о будущем, таком неопределенном и неясном.
Перемены наступали, и вид мавзолея династии Токугава, просматривающийся сквозь кроны деревьев, между которыми он шагал, убеждал Нанги в том, как сильно ему хотелось бы участвовать в этих переменах. Ибо альтернатива была настолько ужасной, что страшно было даже помыслить о ней — быть проглоченным со всеми потрохами трибуналом по военным преступлениям, который неминуемо создадут оккупационные силы.
Нанги огляделся по сторонам — никого. Он повернулся и бесшумно сошел с тропы под укрытие деревьев. Найдя крошечный свободный пятачок, он опустился на колени и достал свою военную форму из небольшой сумки, в которой и содержались все его пожитки. Он свернул ее как попало и поднес к ней горящую спичку. Через недолгое время все было кончено. Он поднялся на затекшие ноги и истоптал пепел в серую пыль.
Проделав это, он вернулся на тропу, чтобы разыскать Сэйити Сато и отвести его домой.
* * *
Сэйити был совсем не похож на своего погибшего брата. Прежде всего у него напрочь отсутствовало то необузданное чувство юмора, которое так облегчало общение с Готаро. А во-вторых, он не был христианином. Это был рано созревший юноша с серьезным подходом к жизни.
В то же время Нанги обнаружил, что Сэйити чрезвычайно сообразителен и что этот мужчина — о нем просто невозможно было думать как о мальчике — открыт для новых и необычных способов мышления. Главным образом из-за этого качества — столь же редкого, что и тонкий юмор, — эти двое быстро сошлись на основе искренности и взаимного доверия.
Что до Сэйити, он стойко перенес известие о смерти старшего брата. Нанги впервые увидел его, когда некий черный силуэт возник из мрака в цветном проеме мавзолея. Он представился, и они довольно долго разговаривали.
А потом, в той интуитивной манере, которая присуща некоторым молодым людям, Сэйити сказал, глядя в сторону:
— Вы пришли сообщить мне, что Готаро-сан убит?
— Он пал смертью самурая, — сказал Нанги.
Сэйити посмотрел на него как-то странно.
— Вероятно, это не доставляло ему такого удовольствия, какое доставляет мне.
— В конце концов, он был японцем, — сказал Нанги. — Его... вера в другого Бога вообще не имела к этому отношения! — Он повернулся, словно желая переменить тему разговора. — Ты знаешь, он спас мне жизнь.
То, что в конечном счете связало их, было их общим страстным желанием не умереть с окончанием войны. Ни один из них не был солдатом императора, они, безусловно, не думали о себе как о камикадзе, падающих, подобно лепесткам сакуры, на третий день ее краткого цветения. При всем при том они были патриотами, ими двигала любовь к стране. Нанги был достаточно дальновиден, чтобы желать увидеть, как Япония поднимается из руин, в которые ее повергла глупая и неумело проведенная война. А Сэйити был все еще достаточно молод, чтобы верить в идеальное устройство мира. Если они будут держаться вместе, думал Нанги, их будет не так-то просто выбить из седла.
Ради этой цели он и стал обучать Сэйити премудростям кан-рёдо, современного японского “бусидо” — пути чиновника, в то время как Сэйити уже заканчивал последний курс университета Киото. Решив, что ему понадобится какой-нибудь особенно яркий пример, чтобы заинтересовать Сэйити этой карьерой, требующей нового способа мышления, Нанги спросил его, знает ли он кратчайший путь к политической власти в Японии.
Сэйити пожал плечами.
— Национальный парламент, разумеется, — сказал он с абсолютной уверенностью, свойственной молодым. — Разве не там политики приобретают свой опыт?
Нанги покачал головой.
— Послушай меня, Сэйити-сан, ни один из членов кабинета министров Тодзё никогда не был в парламенте. Все они в прошлом были чиновниками. И я настоятельно тебе советую всякий раз, когда ты почувствуешь, что твой интерес к занятиям ослабевает, вспоминать об этом.
— Но у меня нет никакого желания становиться гражданским служащим, — недовольно сказал Сэйити. — И я не могу понять вашего упорного стремления стать таковым.
— А ты никогда не слышал такое выражение: “тэнно но канри”? Нет? Это определение японского чиновника на императорской службе. Императорская должность дает им статус “кан”. Это слово китайского происхождения, в старину оно обозначало дом мандарина, который властвует над каким-либо городом. “Кан” — это власть, поверь мне, Сэйити. То, что американские оккупационные войска сейчас делают с нами, не имеет значения, ибо в конечном счете Японией будет править “кан”, и в один прекрасный день он снова сделает ее великой.
И конечно же, история доказала справедливость слов Нанги. Хотя оккупационные власти генерала Макартура за семь лет после 1945 года коренным образом изменили бюрократию, они не уничтожили ее, да, по правде говоря, и не смогли бы этого сделать. Фактически они, сами того не желая, даже усилили одну сферу — экономические министерства.
Оккупационные власти отстранили от власти военных. Им было ведено сделать это, однако, не понимая фундаментальных основ японского правительства, они не видели побочных результатов своих действий. Ибо военные власти были основным противником экономических министерств.
Однако теперь трибунал по военным преступлениям начал проявлять большую прозорливость, приглашая на службу определенных влиятельных членов “дзайбацу”, руководимых влиятельными семьями промышленных синдикатов, мощь которых в первую очередь и побудила Японию втянуться в эту войну. С преобразованием этих “дзайбацу” и неминуемым ослаблением их влияния по мере того, как ревностные члены трибунала тщательно анализировали списки, выискивая все новых и новых затаившихся преступников, образовался некий вакуум власти, который вновь заполнили экономические министерства.
Вскоре после того как Министерство торговли и промышленности было очищено от сорока двух служащих — а это еще был один из самых низких процентных уровней в рамках администрации — Тандзан Нанги добился определенного положения в “косан кёку”, управлении полезных ископаемых. Это произошло в июне 1946 года. Синдзо Окуда, тогдашний заместитель министра, взял его с удовольствием. Нанги обучался в надлежащих школах и, что было не менее важно, на нем не было пятен позора, если иметь в виду войну. Он никогда не занимал высокого военного поста и не был замешан ни в чем таком, что подпадало бы под компетенцию трибунала союзного командования. Перед войной он работал в Корпорации промышленного оборудования, откуда его призвали в армию.
У него ушло не так уж много времени на то, чтобы войти в курс дела. Поскольку Макартуру посоветовали придерживаться непрямой тактики, предполагающей использование существующего японского правительства вместо того, чтобы сместить его, это предоставляло практичным министрам-бюрократам способ защитить себя путем чисто внешнего подчинения. Окуда разъяснил все это Нанги, когда тот уже пробыл на этой службе достаточно долго для того, чтобы начальство могли впечатлить его деловые качества и оно начало ему доверять.
— То, что мы продолжаем делать изо дня в день, — сказал заместитель министра, стоя в центре своего небольшого кабинета, — это следование американским приказам — до тех пор, пока те не выпустят нас из виду. Но стоит им зазеваться, и мы ударим оккупантов под дых.
Окуда рассказал Нанги, что бюрократия уже миновала свою первую кризисную точку.
— Однажды министр Хосидзима вызвал меня в свой кабинет. В волнении он непрестанно расхаживал по кабинету — взад и вперед, взад и вперед. “Окуда-сан, — сказал он мне, — Макартур угрожает обратиться к народу, чтобы он утвердил этот новый заграничный документ, ну тот, что американцы называют конституцией”. Он повернулся и посмотрел на меня. “Вы знаете, что это значит? Мы не можем допустить прямого участия населения в правительстве, если хотим сохранить нашу абсолютную власть. Какой-то там плебисцит означал бы для нас начало конца. Мы должны собрать свои силы и поднажать, чтобы добиться немедленного принятия конституции Макартура”.
Теперь Окуда улыбался.
— И это было сделано, Нанги-сан, именно таким путем.
В последующие месяцы Нанги стало ясно, что судьба японской бюрократии определена навсегда. Прежде всего, безотлагательная потребность страны в экономическом восстановлении обусловила необходимость того, чтобы легион бюрократов был расширен. Во-вторых, политические лидеры, которые сумели пройти сквозь неупорядоченную и нелогичную — во всяком случае, для японцев — систему “чистки”, были абсолютно некомпетентны. Оккупационные силы вернули к власти многих политиков, которые не работали в этом качестве более двадцати лет. Нанги то и дело сталкивался с министрами кабинета, которые приводили с собой своих заместителей, — без них они и шагу ступить не могли.
Ему также стало совершенно очевидно, насколько малой властью обладает парламент. Именно в министерстве, где работал Нанги, и определялась политика, и только после этого она представлялась законодательному собранию для утверждения.
На Нанги была возложена ответственность за проведение многих политических линий министерства, за которыми его замминистра при своей крайней занятости не мог уследить сам. Одной из таких линий была добыча полезных ископаемых. “Мородзуми майнинг” была одной из многих, едва оперившихся компаний, нуждавшихся в полной реконструкции, которые оказались в сфере его надзора. Почти все старшие должностные лица компании были из нее вычищены и впоследствии преданы суду как военные преступники первой степени, так как “Мородзуми” с середины 40-х годов была одним из ведущих производителей тринитротолуола для военных целей. Ее тогдашний постоянный директор был в 1944 году награжден несколькими медалями самим Тодзё за высокий уровень продукции, выпускаемой компанией.
Однако у “Мородзуми” слишком хорошо были поставлены дела, чтобы эту компанию можно было уничтожить полностью, и после того как трибунал верховного командования союзников ободрал с этого дерева все сучья, он предложил Министерству торговли и промышленности заново укомплектовать штаты концерна. Нанги сделал это с огромным удовольствием, поскольку он получил возможность официально назначить Сэйити шефом производства, на должность, которая в лучшие времена могла бы показаться, мягко говоря, не подходящей для молодого человека, которому только что исполнилось 18 лет. Но Сэйити имел голову на плечах и был хорошо образован. Более того, интуиция подсказывала ему, как следует вести себя с теми, кто старше, и в результате его назначение прошло без сучка и задоринки.
Оба-тяма отдала им антикварные чашки эпохи династии Тан, и на вырученные от их продажи деньги (даже в худшие из времен существуют люди, заботящиеся в меру своих возможностей о национальных сокровищах) обоим мужчинам удалось снять приличную квартирку в Токио. Сато знал, что его другу была нестерпима сама мысль о том, чтобы расстаться с такими редкостями: Нанги влюбился в эти старинные чашки еще тогда, когда оба-тяма впервые показала их ему. Но у них не было выбора.
А как только у них завелись деньги, Нанги послал Сэйити за бабушкой. Незадолго перед этим ее дочь умерла, и хотя оба-тяма любила свой маленький домик в спокойном Киото, но возраст есть возраст, ей становилось все труднее жить одной.
* * *
Как-то раз вечером, в начале 1949 года, Нанги вернулся домой относительно рано. Оба-тяма, как всегда, открыла ему дверь и занялась приготовлением чая, не обращая внимания на его протесты. Вместе с крошечными чашечками она принесла три только что приготовленных рисовых пирожка — по тем временам роскошь немалая.
Нанги рассеянно наблюдал за ней, пока она тщательно совершала изысканный чайный церемониал. Когда бледно-зеленая пена приобрела надлежащую густоту, оба-тяма убрала мутовку и предложила Нанги чашечку напитка. Потом она приготовила чай себе и, сделав первый глоток, сочла, что молчание слишком уж затянулось и что ей пора вмешаться.
— Если у тебя болят ноги, я принесу тебе таблетки. Возраст сделал ее более откровенной. В любом случае она не находила ничего постыдного в том, чтобы утишить боль от ран, нанесенных войной. Она была признательна, что он, по крайней мере, уцелел, тогда как ее внук Готаро-сан, ее дочь и зять не выжили.
— Моим ногам, оба-тяма, не лучше и не хуже. Снаружи доносились звуки уличного движения, замиравшие каждый раз, когда наступало время прохождения колонны военных грузовиков, находящихся в ведении оккупационных сил.
— Что же тогда беспокоит тебя, сынок? Нанги посмотрел на нее снизу вверх.
— Мое новое министерство. Я работаю очень напряженно, предлагаю много новых идей. И все-таки мне не светит надежда на повышение. Оби-сан моложе меня более чем на год и не идет ни в какое сравнение со мной в оперативности и знаниях. И он уже начальник отдела! Его “сотомавари”, как называют продвижение по службе, началось еще на скамье элитарного университета. — Нанги прикрыл глаза, чтобы скрыть навернувшиеся слезы. — Это несправедливо, оба-тяма. Я работаю больше всех остальных. Я предлагаю решения трудных проблем. Заместитель министра обращается ко мне, когда на чем-нибудь спотыкается, но он никогда не приглашает меня выпить вместе после работы, никогда не доверяется мне. Я какой-то отверженный в собственном отделе.
— Этот ваш Оби-сан, — спросила старуха, сидя в позе Будды, — он окончил Тодай, как и ваш заместитель министра?
Нанги кивнул головой.
— А ты, сынок, какой университет кончал?
— Кэйо.
— Ага. — Оба-тяма кивнула, словно он дал ей ключ к прочтению надписей на Розеттском камне. — Этим все и объясняется. Ты не из их стаи. Неужели ты так быстро забыл историю, которую ты так хорошо знаешь? Положение самурая-чиновника всегда зависело только от императорского назначения, а не от качества работы. — Она еще отхлебнула чая. — Так с какой же стати сегодня это должно быть иначе? Неужели ты думаешь, что какие-нибудь “итеки” способны так уж сильно изменить нас? — Она насмешливо фыркнула. — Ты должен научиться работать в этой системе.
— Я делаю все, на что способен, — сказал Нанги срывающимся голосом. — Но не могу же я плыть против течения. Кэйо — не слишком известный университет. В нашем министерстве я знаю только одного человека оттуда. Он моложе меня и учился на другом курсе. Какой от него прок?
— Перестань хныкать, Нанги! — оборвала его оба-тяма. — Не будь ребенком. Я не потерплю таких постыдных сцен в этом доме, ясно?
Нанги вытер глаза.
— Да, оба-тяма. Извините меня. На какой-то миг мое разочарование показалось мне слишком сильным, чтобы его перенести.
Оба-тяма снова фыркнула, а Нанги вздрогнул: она смеется над ним!
— Что ты можешь знать о способности переносить боль, разочарование и страдания? Тебе всего двадцать девять лет. Вот когда ты доживешь до моего возраста, у тебя, может, и появятся некоторые догадки на этот счет, храни тебя от этого Будда. — Она расправила плечи. — А теперь пораскинем мозгами, вместо того чтобы лить слезы по поводу несправедливости системы, которой вынуждены придерживаться все молодые люди. Ясно, что “гакубацу” — это первая и, во всяком случае среди министров, сильнейшая из групп, которые могли бы тебе помочь сделать карьеру. Положим, это исключено для тебя, но есть и другие! Придется исключить и “дзайбацу”: эти связи основываются на деньгах, а у нас их сейчас не густо.
Стало быть, остаются “кэйбацу” и “кёдобацу”. Насколько я знаю, ты не связан — ни по крови, ни через брак — ни с каким министром или замом, и шансов на то, что женишься на чьей-либо дочке в ближайшем будущем, похоже, нет. Так я говорю?
— Да, оба-тяма, — тихо сказал Нанги. Взрыв его копившегося месяцами разочарования не принес облегчения. Скорее он вызвал тягостную депрессию.
— Выше голову, Тандзан-сан! — сказала старуха. — Я хочу видеть твои глаза, когда говорю с тобой. — Нанги повиновался. — Ты уже сложил крылья, словно уже все потеряно, а это не так! — Ее тон чуть-чуть смягчился. — Ты рассказал мне, как много делаешь для министерства. Теперь надо потрудиться и для себя самого. Насколько я понимаю, чтобы получить повышение, каждый молодой чиновник должен иметь протекцию со стороны кого-то старшего. Скажи мне, кто твой сэмпай?
— У меня пока что нет никакого, оба-тяма.
— Ага. — Старуха отставила чашечку и сложила на коленях свои испещренные крапинками руки. — Теперь мы добрались до самой сути. Тебе нужно найти сэмпая. — Она нахмурила брови, ее глаза как бы пересеклись в сосредоточенности, как у актеров театра “Кабуки” или в изобразительном искусстве. — Первые три группы мы не берем, но вот как насчет “кёдобацу”? Нет ли у вас, часом, какого-нибудь заместителя министра, который происходит, как и ты, из префектуры Ямагути?
Нанги задумался.
— Единственный чиновник на столь высоком посту — это Ёитиро Макита. Он родился в Ямагути, чуть дальше моего дома по той же дороге.
— Вот и хорошо.
— Но Макита-сан был министром военного снаряжения во время войны. Теперь он преступник класса А и отбывает срок в тюрьме Сугамо.
Оба-тяма улыбнулась.
— Ты так усердно трудишься у себя в министерстве, что совсем не читаешь газет. О твоем Маките-сан недавно сообщалось в новостях. Ты же знаешь, что министр военного снаряжения Макита-сан был введен в кабинет министров самим Тодзё.
Взгляд Нанги прояснился. Он будто пробудился ото сна. Что у нее на уме?
— Когда американцы в сорок четвертом году захватили Сайпан, Макита-сан публично выразил свое убеждение в том, что война для Японии закончена и что мы, мол, должны бросить оружие и сдаться. Тодзё пришел в ярость. Да и как ему было не возмущаться? В те дни само слово “сдаться” было изгнано из языка. Это и понятно: мы все были ярыми патриотами.