— Боюсь, Томкин-сан переживает конечную фазу артрита Такаясу. Эта болезнь злокачественна и фатальна, исключений не бывает. Она известна также как “болезнь отсутствия пульса”. Причина, я думаю, всем ясна.
* * *
Мисс Ёсида понимала, что умирает. Это было для нее не худшим исходом, потому что смерть избавляла от страданий и скрывала ее позор: она оказалась слишком трусливой, чтобы взять вакидзаси своего мужа и, выхватив клинок из ножен, вонзить его себе в живот.
Другой вопрос, как она умирала. Она умирала как уличная собака, жалкое, изувеченное животное на улице, которое долго били и пинали ногами. Жизнь выходила из мисс Ёсиды с ее прерывистым аритмичным дыханием.
Конечно, не пристало так умирать женщине-самураю, сказала она себе, почти потеряв сознание от болезненного прикосновения острого как бритва, зазубренного лезвия, скрывающегося в стальном веере.
Однако маячившая над ней фигура с лицом, разрисованным под демона, какими их изображают в театре “Кабуки”, мертвенно-белым, с ярко-оранжевыми пятнами, приковала внимание мисс Ёсиды.
Она словно провалилась в какой-то ужасный колодец, какие описывают в легендах, а будничный Токио, с толпами бегущих людей, плотным смогом и яркими неоновыми огнями, будто куда-то исчез. Только это место, с домиками из дерева и бумаги, с рощицей дрожащего зеленого бамбука, словно частица воскресшей древней Японии, закрытой туманом и тайной, было наполнено волшебством и тенями героев.
В этом была суть видения, которое вызвала склонившаяся над ней фигура, подвергнувшая ее ужасному наказанию.
“Но ведь я самурай! — вскричал голос где-то в подсознании ослепленной болью мисс Ёсиды. — Если мне суждено умереть, по крайней мере, даруй мне почетную смерть на поле брани!”
И мисс Ёсида вытянула свои острые ногти, а смертоносный гунсэн опять и опять со свистом рассекал над ней воздух, разрезая ее ногти и подушечки пальцев. Она начала медленно отодвигаться, неуклюже прикрываясь руками, по которым горячим потоком струилась кровь, затекая под мышки.
Но теперь ее губы раздвинулись, обнажив стиснутые зубы; она издавала что-то среднее между смехом и звериным рычанием. Адреналин заполнил все ее тело. Сердце очнулось от серого сна и вновь запело, обращаясь к душам предков-самураев, которые вели сейчас мисс Ёсиду к ее славной кончине.
* * *
— Диагноз был поставлен в клинике Мае сравнительно недавно, примерно в начале 1979 года.
— И вы ничем не можете ему помочь, Таки-сан? — спросил Сато.
Доктор пожал своими тощими плечами.
— Я могу ввести снотворное, снять боль. Больше ничего.
— Но в больнице наверняка есть средства, которые могут...
Таки отрицательно покачал головой.
— Фактически все уже кончено, Сато-сан. Боль усилится, если мы будем переносить его. А больница... лично я не хотел бы умирать там, будь у меня выбор.
Сато кивнул, соглашаясь с этим приговором. Николас отошел от них, этих современных мудрецов, ни на что не способных в борьбе с первобытными, первозданными силами природы. Он присел на колени рядом с Томкиным, всматриваясь в бледное, покрытое пятнами лицо. Когда-то в нем была видна сила, бремя власти прорезало на нем морщины, придававшие ему выразительность и значительность.
Теперь морщины стали глубже, а их сеть — гуще, они словно брали верх над ним. Казалось, что время затянуло свою петлю, за несколько минут состарив Томкина на десять лет. Но в отличие от доктора он никогда не станет прежним. Процессы регенерации подорваны в нем болезнью.
Николасу казалось иронией судьбы, что он стоит на коленях рядом с умирающим человеком, тем самым, кого поклялся уничтожить когда-то. Но это его не удивляло. Карма Томкина принадлежит самому Томкину. Николас воспринимал эти события, как и все остальное в своей жизни, хладнокровно и спокойно. Именно благодаря этим качествам он сумел преодолеть сильное желание поговорить с Акико, сумел скрыть смущение, в которое его повергла ее красота. Это же качество позволило Николасу быстро овладеть собой, когда он понял, какой ужасный скрытый смысл таит в себе зверское убийство Кагами-сан.
По природе Николас был восточным человеком, хотя в чертах его лица можно было найти лишь отдаленный намек на кровь матери. Полковник, будь он сейчас жив, узнал бы в облике сына почти самого себя в юности, хотя у Николаса волосы были темные, как у матери, а в глазах не было прямоты, присущей людям западной культуры.
В нем сейчас бурлило множество эмоций. Он воздал должное ненависти к Томкину, и это позволило ему работать на него, даже войти в доверие, чтобы быть поближе и взращивать семена мести за убийство друга, лежащие на совести Томкина. И все-таки... Этот человек обладал качествами, которые не могли не произвести впечатления на Николаса. Во-первых, Томкин был необыкновенно преданным. Кажется, он бы свел солнце на землю ради кого-нибудь из своих людей, попади тот в беду. Во-вторых, исключительно трогательна была его неизменная любовь к дочерям, особенно к Жюстин. В природе этого человека было заложено неумение выразить свою любовь должным образом. Но он понимал беды своей младшей дочери и, что особенно важно, признавался, по крайней мере самому себе и Николасу, что несет ответственность за эмоциональное состояние Жюстин, и это было похвально.
Томкин часто бывал крикливым и грубым, но за этими внешними качествами скрывался человек с ранимой душой. И были моменты в его личной жизни, которые теперь по собственному выбору Томкин делил с Николасом, когда внутренний страж исчезал и Томкин расслаблялся. Тогда он превращался в интересного, даже очаровательного собеседника.
Николас смотрел на серое лицо, из которого будто выпустили весь воздух. Оно было безжизненно, и Томкин походил теперь на старую затасканную восковую игрушку. Николас вспомнил, как Томкин огорчался из-за связей Жюстин, как он страдал, когда ее использовал Крис. Его гнев, в конце концов, спас ее, но одновременно побудил дочь отвернуться от отца.
Николас понимал, что Жюстин сейчас должна была бы сидеть здесь. Наверное, он один знал, какое успокоение могло бы принести Томкину ее присутствие. В конце концов семья — ахиллесова пята Томкина. Жестоко, что он умирает здесь, вдали от дома и дочерей, от всего, что любил. Перед лицом смерти Николас всегда чувствовал себя ничтожным. Он смутно понимал, что это в нем говорит западная сторона его личности, наследие полковника. Восточная половина души полностью осознавала, что жизнь связана со смертью, что на самом деле это одно и то же. Если относиться ко всему одинаково, то сюда надо включать и смерть.
Николас увидел, как раскрылись глаза Томкина. Их карий цвет стал грязноватым, почти серым. Дышал он с огромным трудом, сухие губы были полуоткрыты.
— Я позвонил Грэйдону, — сказал Николас. — Он уже выехал.
Но в глазах Томкина не отразилось ничего, они только блуждали и блуждали по комнате. За окнами умирал день, ночной Токио сверкал великолепием неоновых огней, сдерживающих разноцветным шатром окружающую тьму.
Томкин повернул голову, и Николас проследил за его взглядом. Но там ничего не было — только пустая стена. Что же Томкин увидел такого, что привлекло его внимание в последние минуты? Только кошки имеют обыкновение сидеть и смотреть в никуда.
Потом по стене прошла тень, и Томкин вздрогнул, словно это было как-то связано с ним самим.
— Доктора? — спросил Николас, хотя это была пустая формальность. Он знал, что смерть близка.
— Мистер Линнер! — Медленно поднявшись, Николас обернулся и увидел расстроенное лицо Грэйдона, адвоката Томкина. — Как он?
— Спросите доктора! — Николас вдруг почувствовал, что очень устал.
Таки-сан опустился на колени рядом с Томкиным и стал внимательно прослушивать его грудь стетоскопом. Через минуту он снял инструмент с ушей.
— Боюсь, это конец. — Доктор начал записывать что-то в свой блокнот.
Грэйдон вытер лицо льняным платочком.
— Это так неожиданно... Я никогда не думал, что это случится так скоро.
— Вы знали о его болезни? — спросил Николас.
— Да, — расстроенно кивнул Грэйдон. — Только доктор Кидд, его личный врач, и я знали об этом. — Глаза Грэйдона остановились на собеседнике. — Он обращался ко мне на предмет составления завещания. Мне полагалось знать. — Грэйдон глубоко вздохнул. — Вы не возражаете, если я выпью виски с содовой?
— Извините, что я не догадался предложить вам, — спохватился Сато, — такие обстоятельства...
Он быстро подошел к бару, приготовил напиток для Грэйдона и передал ему бокал. Потом налил что-то и для Нанги, который выглядел очень бледным.
Грэйдон сделал большой глоток и тронул Николаса за локоть.
— Прошу вас, — сказал он вполголоса, — давайте отойдем.
Николас отошел в сторону и остановился.
— В чем дело? — коротко спросил он. Мысли его были далеко.
Грэйдон раскрыл свой черный портфель из кожи ящерицы.
— Есть некоторые вопросы, которые нужно...
— Не сейчас, — прервал его Николас, положив ладонь ему на плечо. — У нас еще будет масса времени для всяких формальностей.
Адвокат, стоявший чуть нагнувшись, взглянул на него снизу вверх.
— Простите, мистер Линнер, но у меня есть четкие инструкции. Мистер Томкин высказался на этот счет совершенно определенно.
Рука Грэйдона нырнула в карман портфеля и извлекла оттуда большой светло-желтый конверт, на наружной стороне которого было написано имя Николаса. Конверт был запечатан пломбой из красного сургуча. Грэйдон передал конверт Николасу.
— Мистер Томкин потребовал, чтобы этот конверт я передал вам из рук в руки сразу же после его смерти, и чтобы вы прочли бумаги и подписали их в моем присутствии.
Николас смотрел на конверт с отсутствующим видом.
— Что в нем?
— Дополнительные распоряжения к завещанию.
— Дополнительные распоряжения?
— К завещанию мистера Томкина! — На лице Грэйдона вновь отразилось беспокойство. Он тронул Николаса за запястье. — Вы должны прочитать это сейчас, мистер Линнер. Такова была воля мистера Томкина. — Глаза адвоката были большими и влажными. — Прошу вас.
Николас перевернул конверт, вскрыл печать и вытащил несколько листков бумаги. На верхнем были крупные каракули Томкина, которые невозможно было ни с чем спутать. Николас начал читать.
Николас!
Ты, вне всякого сомнения, немного удивлен недавними событиями... Это вполне естественно. Признаюсь, мне хотелось бы знать, какие именно чувства владеют тобой сейчас. Однако я знаю одно: оттуда, где я сейчас нахожусь, мне никогда не удастся прочесть их на твоем лице. Во многих отношениях ты всегда был для меня еще большей загадкой, чем мои дочери. Полагаю, это было единственной моей привилегией с тех пор, как я стал относиться к тебе как к сыну.
Думаю, так и должно было произойти. Разве Эдип не хотел убить своего отца? Да, да, я знаю об этом. Потому что начал понимать тебя. Я наделал много глупостей за мою жизнь, таких поступков, о которых не очень-то хочется и рассказывать.
Во мне всегда жила неутомимая жажда власти, и я уничтожал людей, даже целые компании, чтобы удовлетворить свои желания. Но в конце концов у жизни всегда есть возможность оставить нас всех в дураках. И почему я должен быть исключением?
Не стану отрицать: встреча с тобой изменила мою жизнь. Сначала не слишком заметно — у меня была слишком сильная воля. Но я запомнил ту долгую ночь, когда мы оба ждали прихода Сайго. Ты был там, чтобы защищать меня, а я, от страха и отчаяния, говорил с Сайго и предлагал ему твою жизнь в обмен на свою.
Только позже я осознал, каким был глупцом. И я подозреваю, что ты подслушал наш разговор. Я прав, верно? Впрочем, сейчас это уже не имеет большого значения. Скажу только, что после той ночи я начал понимать тебя. Какая-то твоя особенная черта, которую я все еще не могу определить, начала проникать в меня, словно туман. Я рад, что ты работал у меня, и точно так же рад, что ты женишься на моей дочери. Это — то, что надо.
Наверное, существует много причин, по которым тебе хотелось бы убить меня. Но самая главная, вероятно, связана с твоим другом. Лью Кроукером. Он думал, что это я убил Анджелу Дидион, а ты решил, что я убил Лью.
Ты не прав... и вместе с тем прав.
Мне в самом деле жаль, но я не могу говорить об этом подробнее. Наверное, я и так уже сказал больше, чем нужно. А теперь о делах!
На следующем листке ты найдешь юридически оформленный документ. Подпиши его, и ты станешь президентом “Томкин индастриз”. Не размышляй об этом много — следуй своей интуиции. Но знай, Ники, что мне хотелось бы этого всем сердцем и душой, если таковая действительно существует. Вскоре ты и Жюстин поженитесь. Я рад, что вы любите друг друга. Никто лучше меня не понимает, какая это ценность в наши дни. Вот увидишь, вы будете единой семьей во всех отношениях.
Подписав документ, ты меня осчастливишь. Я буду знать, что компания попала в хорошие руки. Но имей в виду: сразу же после похорон тебе нужно выполнить одно дело. Грэйдон, который, конечно, стоит сейчас рядом, расскажет тебе об этом.
Прощай, Ники. Скажи моим девочкам, что я люблю их.
Рафаэль Томкин.
Засвидетельствовано Грэйдоном, датировано 4 июня 1983 года.
Николас уселся на ручку кресла Сато. В голове гудело, он всеми силами пытался взять себя в руки. К такому его не готовили.
— Мистер Линнер!
Николас медленно поднял голову, сообразив, что Грэйдон уже какое-то время пытается привлечь его внимание.
— Мистер Линнер, вы подпишете документ?
Слишком много всего сразу. Николас чувствовал себя ошеломленным. Западная часть его души кипела эмоциями, а восточная — отчаянно боролась, чтобы подавить эти эмоции. Ведь если они проявятся, Николас утратит свое достоинство. Впервые за всю свою жизнь он чувствовал, что стоит как бы посредине и враждует с обоими началами своей личности. Потому что Николасу хотелось и того, и другого: и ощущать эмоции и не ощущать их в одно и то же время. Сато был абсолютно прав. В этой стране печаль — сугубо личное чувство, которое скрывают даже от самых близких людей. И все же он остро ощущал, что в нем живет его отец, полковник, побуждающий его предаться горю, говорящий Николасу: все правильно, у человека есть право плакать, чувствовать, нуждаться в утешении в тяжелые минуты. Этого хочет каждый.
Однако на лице Николаса не отразилось ничего. Может быть, только Нанги, с его профессиональной проницательностью, удалось бы заметить боль в глазах Николаса, промелькнувшую, как темная рыба в воде. Никто другой не смог бы. Однако Нанги никогда не предположил бы, что Николас способен на такое сильное проявление личных эмоций. С того момента, как Томкина разбил паралич, японцы упорно смотрели только друг на друга, не давая ему возможности почувствовать унизительность своего положения.
— Мистер Линнер!
Николас вдруг встал в первую боевую позицию: его мускулы напряглись, бедра и колени пришли в движение, повинуясь инстинкту. В нем закипал кроваво-красный импульс на уничтожение противника. Рука начала подниматься.
— Да?
Рядом стоял Грэйдон, неподвижный и беззащитный, его глаза быстро-быстро моргали за стеклами очков.
“Что же это я делаю?” — подумал Николас, устрашившись того, что его эмоция выбрала неверное направление, что его тело непроизвольно приготовилось действовать в соответствии с правилами “акаи ниндзюцу”. Время, проведенное им в Америке, словно провалилось куда-то. И теперь, возвращаясь к своей естественной природе, Николас стал другим: мозг освобождал путь для тех инстинктов, которым его обучали. Ибо “дзяхо”, магическое искусство “рю” ниндзя, требует полного отторжения законов и ограничений так называемой цивилизации. Но Николас находился не в префектуре Нара и не в прохладных каменных стенах “Тэнсин Сёдэн Катори”. Теперь он не ученик, а сэнсэй. Нужно получше запомнить это. И все-таки Николас не был вполне восточным человеком, как бы он ни пытался уверить себя в обратном.
В эту самую минуту в нем как будто развалилась на куски огромная толстая льдина, которая закрывала путь свету, отражая его своей ребристой поверхностью. И Николас понял, что всегда чувствовал скрытый гнев на полковника за то, что тот наделил его своими западными генами, своими реакциями и инстинктами, огрубленным видением мира. Николас осознал, что его неизменное уважение к отцу было маской, за которой стояло негодование, тлеющее внутри и накаленное добела. Теперь он вдруг понял, что ему надо делать.
Он расслабил мускулы, сознательно изгоняя из своего тела адреналин, который, ничем не регулируемый, высвободился под натиском кокю суру — состояния готовности к бою. Передав Грэйдону бумаги, Николас сказал:
— Пожалуйста, дайте мне время подумать. — Он пересек комнату, ступая с одного ковра на другой, мимо четырех японцев, которые, не осмеливаясь взглянуть ему в лицо, быстрым шепотом говорили о своих насущных делах.
Николас обогнул софу, и перед ним вновь предстало тело Томкина, лежавшее так, словно его подготовили к положению в гроб. Во рту Николаса чувствовалась горечь, глаза жгло. В тот день, когда умер его отец, новый садовник Линнеров, другой старик, дзэнский мастер в царстве растений, занявший место всеми любимого Атаки в их доме в пригороде Токио, начал сгребать снег. И Николас увидел полосы черного и белого, эту грустную картину зимы, которую личное горе преобразило в воплощение смерти.
Николас встал на колени под определенным углом к телу Томкина, склонил голову в церемониальном поклоне, как положено делать в знак уважения к главе семьи. После откровений, полученных Николасом минуту назад, казалось, не было разницы между Томкиным и тем человеком, которого они с матерью и Итами похоронили со всей церемониально и торжественностью много лет назад.
Его внутренняя боль, непостижимая, ни с чем не сравнимая, отпустила его, когда он осознал, что представлял собой этот круглоглазый варвар. Хотя полковник со временем полюбил Восток с неослабевающей страстью, все-таки он оставался гайдзином. Николас, выросший в Японии, всю свою жизнь страдал от этого. Кровь есть кровь. И японцы, проявляя внешние признаки уважения, не могли преодолеть этого, не могли в самых глубинах своей души простить отступлений от норм их морали.
В Рафаэле Томкине Николас чувствовал, хотя и бессознательно, те же качества, которые, возможно несправедливо, приписывали его отцу. Теперь он понимал, что его ненависть к Томкину была ненавистью к тому, чем был (и не мог не быть) полковник. Николас был восточным человеком, оказавшимся, как в ловушке, в теле человека западного. Карма. Николасу было ясно теперь, что никогда он не мог принять эту карму и много лет инстинктивно боролся с ней, точно так же, как долгое время упорно отказывался взглянуть в лицо своей глубокой, неизменной ненависти.
Теперь Николас смог это сделать. Смерть Томкина указала ему путь, и за это надо быть вечно ему благодарным. Но Николас знал также, что чувствовал не только ненависть по отношению к Томкину. Никогда он не верил всерьез, что тот — монстр, каким считали его дочери. Всегда беспощадный, иногда — жестокий, Томкин тем не менее порой мог выказывать удивительно глубокую любовь к своим детям и к самой жизни. Николас ощущал, как в нем, словно пузырьки воздуха, поднимается печаль, освободившись наконец от железных ограничений его восточного начала.
Печалясь о Рафаэле Томкине, он заново скорбел и о своем отце. Слезы капали из глаз, как камни, в изящном порядке расставленные в его собственном внутреннем дзэнском саду, который теперь навсегда уменьшится от пережитой потери.
Через некоторое время Николас поднялся. Лицо его было спокойно и умиротворенно, разум стал ясен, освободясь от узды, наложенной на него полчаса назад. Он вернулся к Грэйдону, который стоял и терпеливо ждал, держа в руках документы, и взял их обратно. Николас перечел письмо, заново восхищаясь проницательностью Томкина: он понимал гораздо больше, чем можно было бы сказать, судя по его безобразной американской наружности.
Дочитав до абзаца, где говорилось об Анджеле Дидион, Николас помедлил. Прав или не прав был Кроукер? — раздумывал он. Возможно ли, чтобы и то, и другое было справедливо? Один удар за другим. Колесо в колесе. Вся тональность письма была удивительно восточной. По точности самоанализа она намекала на глубинные движения души.
Николас долго смотрел на уже прочитанное письмо. Непосвященному наблюдателю его глаза могли показаться пустыми. На самом же деле он пытался заглянуть между строк, найти внутренний смысл и с помощью этой особой формы медитации, доступной лишь величайшим воителям Востока, отозваться, возможно, на величайшую перемену в своей жизни.
Потом Николас быстро вскинул глаза, сосредоточенные и проницательные, и встретил взгляд Грэйдона. Он тщательно сложил письмо и спрятал его во внутренний карман пиджака.
— А что, если я не подпишу? — негромко спросил он.
— Это оговорено в завещании, — ответил Грэйдон. — Не могу рассказать вам о деталях. Это было бы нарушением моих обязательств. Я только уполномочен сказать, что директор одного из подразделений компании будет повышен в должности.
— Но кто же это? — спросил Николас. — Хороший ли он человек? Будет ли компания уважать его? Сможет ли он управлять ею согласно воле Томкина?
— Что я могу сказать вам, мистер Линнер? — тонко улыбнулся Грэйдон. — Очевидно, мистер Томкин хотел, чтобы вы приняли решение, не зная этого. — С минуту он смотрел на Николаса. — Тем не менее, судя по вашим вопросам, вы, полагаю, уже сделали это.
Грэйдон извлек авторучку, снял колпачок. Золотое перо сверкало в электрическом свете, как лезвие меча.
— Томкин пишет, что я должен что-то сделать... если подпишу. Вы не знаете, что именно?
Грэйдон кивнул.
— В качестве нового президента “Томкин индастриз” вам нужно встретиться с одним человеком из Вашингтона. Его зовут К. Гордон Минк. У меня имеется номер его личного телефона.
— Кто он?
— Понятия не имею.
Протянутая ручка повисла в воздухе. Николас взял ее, отметив вес и пропорции. Положив завещание на стол Сато, Николас написал свое имя на указанной строчке.
— Благодарю! — Грэйдон взял завещание и помахал им в воздухе, пока чернила не подсохли, потом свернул листок. — Вы получите копию после того, как завещание будет оглашено.
Грэйдон протянул ему руку.
— Желаю удачи, мистер Линнер, — сказал Грэйдон, наклонив голову. — Теперь настало время уведомить компанию и заняться устройством похорон.
— Нет. Это сделаю я. И прошу вас, Грэйдон, пожалуйста, не сообщайте ничего в офис, пока я не переговорю с дочерьми Томкина.
— Конечно, мистер Линнер. Как пожелаете. — Адвокат вышел из комнаты.
Николас оглядел кабинет: японцы намеренно не смотрели в его сторону. Он подошел к ним и церемонно поклонился.
— Сато-сан, Нанги-сан, Иссии-сан! Я назван преемником Томкина. Компания теперь моя.
Николас поднял глаза, наблюдая за их реакцией, но те вели себя очень сдержанно и осмотрительно. Слишком много произошло всего за один день.
Первым заговорил Сато:
— Примите наши поздравления, Линнер-сан. Я огорчен, что ваша удача совпала со столь трагическими обстоятельствами.
— Спасибо, Сато-сан. Ваше участие глубоко трогает меня.
Иссии также выразил свое участие, искренне, но без излишнего любопытства. Нанги промолчал. Все правильно. Пора двигаться дальше.
— К сожалению, мне придется сразу же вернуться в Штаты и проследить за погребением. Наши переговоры придется отложить.
Все обменялись поклонами.
— Это — карма, — сказал Сато.
— Но я не хочу сорвать заключение сделки, — продолжал Николас. — Я вернусь так быстро, как только позволят приличия. Поэтому я считаю, что должен предоставить вам некоторую информацию, сколь бы странной она вам ни показалась.
Теперь он полностью завладел их вниманием. Хорошо, подумал Николас. Дело идет на лад.
— Сначала я не хотел ничего рассказывать, считая, что нужны какие-то новые доказательства. Я полагал, что смогу быть в этом полезен. Однако обстоятельства диктуют другое. Поскольку я уезжаю, а наше взаимное соглашение остается нерушимым, я не хочу, чтобы возникли какие-то помехи, и должен теперь же дать исчерпывающий ответ на вопрос Нанги-сан. Он спрашивал, знаю ли я, каким образом смерть Кагами-сан связана с у-син. Я честно признался, что не видел ничего подобного. Но я слышал об этом.
— Как это произошло? — спросил Сато. — Что на самом деле случилось с Кагами-сан? Мы должны знать.
И Николас рассказал им, как и Томкину, древнюю легенду. Атмосфера становилась наэлектризованной.
— Я думаю, нам пора расходиться, — сказал Нанги, прерывая молчание.
Приехали одетые в униформу санитары, вызванные доктором, и начали заворачивать тело Рафаэля Томкина в серебристо-серое пластиковое покрывало.
Иссии вышел. За ним последовал Сато и доктор. Но Нанги задержался. Его лицо было бледно, как у гейши, напудренной рисовой пудрой. Он не сводил с Николаса своих темных глаз.
Они стояли рядом.
— Через три дня, — сказал Нанги, — цветы сакуры пробудятся к жизни, они распустятся, как таинственное облако, небеса ненадолго сойдут на землю... Когда бутоны распускаются, мы обретаем радость. Когда они увядают, мы утешаемся богатством наших воспоминаний. Разве не такова вся наша жизнь?
Серебристо-серый пластик с сухим шорохом накрыл лицо Рафаэля Томкина, обрекая его на вечное молчание.
Весна 1945 — осень 1952
Киото. Токио
Тандзан Нанги оправился от последствий войны и вышел из военного госпиталя, где лечился, пока его страна медленно теряла силы в отчаянной борьбе с Западом. Он решил вернуться домой.
Он встал со своей антисептической кровати 11 марта 1945 года — почти через год после того, как его сняли с импровизированного плота. Госпиталь предъявлял на него свои права, скальпель хирурга вновь и вновь испытывал его плоть, пытаясь восстановить нервы и мускулы после нанесенных ему повреждений. Глаз совершенно ничего не видел, и врачи смогли только сшить веки, чтобы прекратился мучивший Нанги безостановочный тик.
Но с ногами дело обстояло иначе. После трех продолжительных операций к нему вернулось частичное владение конечностями. Он не подвергся, как боялись доктора, унизительной ампутации. Но они сказали Нанги, что ему придется учиться ходить заново, и это будет долгий, мучительный процесс. Нанги это не заботило, он был благодарен Господу Иисусу, которому молился во тьме и который посчитал возможным сохранить ему жизнь.
В те времена путешествовать было тяжелым делом для гражданского лица, даже героя воины. На тех, кто не носил формы и не направлялся к пункту мобилизации, не обращали никакого внимания. У Японии, попавшей в тяжелое положение, появилось много других забот. Господство военной бюрократической машины было в стране сильно, как никогда.
Но дух единства пронизывал всю Японию, над которой сгущались тучи войны. И Нанги в конце концов совершил поездку в Токио на разбитом деревенском грузовичке, который с грохотом подпрыгивал на дорожных ухабах и ямах и останавливался чуть ли не на каждом повороте, пропуская военный транспорт.
Оказалось, что Нанги напрасно утруждал себя.
Над Токио небо было черным, но густой едкий туман не имел никакого отношения к дождевым облакам, висевшим выше. Воздух был душным от пепла, который покрывал лицо и руки, забивался в рот и в ноздри вместе с песком.
Нанги с трудом стоял на ногах в кузове трясущегося грузовика, когда они въехали в столицу. Казалось, что от нее ничего не осталось. Токио лежал в руинах. Из-за сильных ветров видимость была плохая, и Нанги приходилось все время моргать, чтобы уберечь глаза от пепла. Не только здания и кварталы — целые районы города были сожжены дотла. На месте дома, в котором когда-то жила семья Нанги, теперь лежала груда обломков, и экскаваторы расчищали путь среди громоздящихся почерневших каркасов зданий. Нанги узнал, что в живых здесь никого не осталось. Пламя горящего напалма вместе с сильными ветрами — теми самыми, которые вызвали ужасный пожар в Токио в 1920 году, — выжгло, как в печке, почти половину города.
Нанги некуда было ехать, кроме как в Киото. Он не забыл, что обещал Готаро повидать его младшего брата — Сэйити.
Древняя столица Японии, избежав полного разрушения, не превратилась, как Токио, в черный дымящийся скелет. Но с едой здесь было плохо, и голод все еще свирепствовал. Нанги раздобыл маленький кусок хлеба, баночку джема, немного масла и шесть дайконов — длинных белых редек. Все это он принес в дар в дом Сато как компенсацию за неудобства и нарушение покоя, причиненные его визитом.
В доме он обнаружил только старую женщину, с прямой осанкой, плотно сжатыми губами и жесткими седыми волосами, туго стянутыми на затылке. На этом лице, изборожденном морщинами, сверкали по-детски любопытные глаза.
— Хай? — Вопрос прозвучал несколько агрессивно, и Нанги вмиг вспомнил, что Готаро рассказывал ему о своей бабушке.
Эта семья пережила много страданий и смертей, и Нанги не мог принудить себя стать вестником еще более ужасных событий. В хаосе войны, весьма вероятно, известие о смерти внука еще не достигло ее.
Нанги вежливо поклонился и, передав старухе пакетик с едой, сказал, что служил вместе с Готаро и что тот передает ей знаки своего уважения. Старуха хмыкнула, ее нос слегка вздернулся, и она сказала:
— Когда Готаро-тян жил здесь, он никогда не выказывал мне почтения.
Но она явно была довольна этим сообщением и, поклонившись, отошла в сторону, пропуская Нанги в дом.
Нанги еще трудно было двигаться, и она так естественно и мило отвернулась, что Нанги так и не смог никогда понять, действительно ли она сделала это для того, чтобы не поставить его в неловкое положение.
Оба-тяма — Нанги, как и все остальные, воспринимал ее только как бабушку, — пошла приготовить чай — знак почета гостю в эти мрачные, безнадежные дни.