— Как ты думаешь, сколько времени мой брат пролежал, прежде чем ты обнаружил его?
— Полдня. Может, даже меньше. Часов шесть.
— Скажи мне, Николас, кто знал о том, что ты отправляешься на Асамские горы?
— Только моя жена и мой близкий друг Тандзян Нанги.
— Что бы ты мог доверить этому Нанги?
— Даже собственную жизнь, — ответил Николас. Канзацу смерил его испытующим взглядом. — Может, и до этого дойдет. Но я советую тебе выбирать слова — и друзей — с большей осторожностью.
— Я отвечаю за свои слова. Канзацу ничего не сказал.
Николас снова забеспокоился.
— О чем Вы думаете, сэнсэй?
— Тот, кто убил моего брата, должен обладать сверхъестественными способностями, раз он узнал, куда ты направляешься, прибыл в замок раньше тебя и разделался с Киоки, прежде чем ты мог с ним поговорить. Может, твоя жена или твой друг Нанги сказали ему о твоих намерениях? А может, это сам Нанги?
— Вы всерьез думаете, что Тандзян Нанги, человек, которому я бы без колебаний вручил собственную жизнь, который и ходить-то не может без палочки, на самом деле дорокудзай и фанатик-тандзян?
— Кто-то сумел пройти сквозь запоры замка, — сказал Канзацу, словно не заметив вспышки Николаса, — убить моего брата, тандзяна и сэнсэя. Мы не знаем, каким образом он ухитрился сделать это. Хотя есть множество тайн на земле, ждущих своего разрешения.
Отбросив предположение насчет Нанги, Николас сделал единственное возможное умозаключение.
— Тогда не подлежит сомнению, что этот мой враг — дорокудзай.
— Что ж, — согласился Канзацу, — всякое возможно в этом мире. Даже немыслимое, вроде того, что существуют дорокудзай — самые опасные люди среди тандзянов. Это одиночки, бунтовщики, преднамеренно отвернувшиеся от учения Тао-Тао, как и от всякого философского учения, держащего моральный облик человека в узде. Это мастер лжи и обмана. Часто он бывает не тем, за кого себя выдает.
Здесь Канзацу сделал паузу, и Николасу показалось, что он наконец нашел ответ на свой вопрос.
— Дорокудзай живет в своем собственном мире, — продолжал Канзацу. — Он создал для себя свои собственные законы, придумал себе свой собственный Путь. Поэтому даже сэнсэи Тао-Тао боятся дорокудзая, потому что он обладает такими силами, что его нельзя убить. Его можно только уничтожить.
— А какая разница, — спросил Николас, — между смертью и уничтожением?
— Вот это будет последним уроком, который я тебе преподам, Николас, — сказал Канзацу. — Знай одно: если ты прислушаешься к моим советам, ты должен начать свою борьбу прямо сейчас, став на Путь, который дорокудзай должен пересечь.
Николас немного подумал.
— Я уже встал на путь дорокудзая, — сказал он наконец. — И мне суждено либо победить, либо погибнуть.
— Если ты сделал свой выбор, — сказал Канзацу, — тогда протяни руку и найди Тьму опять. Она — твой лучший друг.
Наступила тишина, и она длилась очень долго: даже свет сменился в их каморке.
— Я чувствую ее, — прошептал Николас. Он был весь в поту, но уже не дрожал. — Я чувствую ее.
— Вытяни руку вперед, — приказал Канзацу и, видя, что Николас колеблется, повторил приказание: — Вытяни руку вперед.
Медленно, очень медленно Николас протянул руку так, что она уперлась в тени, сгустившиеся в той части хижины, где стоял Канзацу.
Сэнсэи тоже вытянул свою руку навстречу Николасу так, что кончики их указательных пальцев соприкоснулись.
— Вот твой страх, Николас. Коснись его, дыши им, владей им. Понимание истины придет только этим путем.
Через некоторое время Николас сказал:
— Страх исходит из меня самого, а не из Тьмы. — В его голосе звучало удивление.
Канзацу объяснил:
— Сейчас твой дух повис над пропастью, как не очень давно над белым снегом, над серым льдом и черными скалами висело твое тело. — Он помолчал немного, затем спросил, как показалось Николасу, совсем другим голосом: — О чем ты сейчас думаешь?
— Я не хочу верить, что я тандзян, — ответил Николас с глубоким вздохом. — Я боюсь, что если поверю в это, то буду не лучше моего кузена Сайго, чей дух пожирало зло, сидевшее в нем.
— Ты что, считаешь, что Тьма — это зло?
— А разве не так?
— Должен признать, что она потенциально может быть вместилищем зла, — ответил Канзацу. — Дорокудзай, который преследует тебя, является тому наглядным подтверждением. Но не из одного зла состоит Тьма. Мир, Николас, не хорош и не плох, он, скорее, является смесью того и другого начал. — Голос сэнсэя был тих, но в нем была сила и убедительность приливной волны, и он вытеснил страхи из истерзанного сердца Николаса. — Ведь это один из первых уроков, которые я тебе преподал, помнишь? Это справедливо по отношению ко всякой истине.
Это справедливо и по отношению к Тьме. Это своего рода целый мир, потому что она обладает неисчерпаемой силой. Но силы Тьмы часто используют во зло. Как и всякую другую силу.
Всякая сила преходяща. Ее эфемерный характер происходит из ее текучести и способности обволакивать человеческий дух и искривлять его. Прикоснувшись к ней, ты не умрешь, но переменишься. Причем непредсказуемым образом.
— Я боюсь меняться, — признался Николас.
— Если ты не переменишься, — просто сказал Канзацу, — тогда я ничем не смогу тебе помочь. Если ты не переменишься, считай, что дорокудзай, который преследует тебя, уже победил. Ты навсегда останешься белым Ниндзя.
Николас задрожал от страха. Минуты тянулись, напряженное молчание повисло в воздухе. Наконец Николас склонил голову.
Канзацу закрыл глаза. Он, кажется, даже не дышал.
— Хорошо, — сказал он. — Прежде всего тебе надо учиться говорить на новом языке. Он называется языком вечности — акшара.
— Он относится к Тао-Тао?
— Это самая суть Тао-Тао, — ответил Канзацу, — без акшара учение не имеет смысла. — Он заметил бледное лицо Николаса. — Ты боишься, Николас-сан?
— Боюсь, сэнсэй, — ответил Николас хриплым шепотом. Страх накатывал на него волнами, но потом он вдруг осознал тот факт, что Канзацу назвал его «Николас-сан», — и на душе у него полегчало.
— Это хорошо, — успокоил его Канзацу. — Ты и должен бояться сейчас. Твой дух висит над пропастью. Пора заглянуть в нее.
* * *
Нанги и Томи приехали в «Шелковый путь» уже за полночь. Зал был набит битком потеющими бизнесменами, похожими на одинаково одетых человеко-муравьев, окутанных клубами сигаретного дыма.
Томи задержалась на мгновение в дверях, пораженная одним и тем же выражением, застывшим на всех лицах, будто зеркально повторяясь. Она знала, куда они смотрят, знала, что у них на уме, и поражалась власти, которую имеет над ними один образ. Томи подумала, существует ли какая-нибудь часть мужского тела, которая обладала бы такой же властью над женщинами. Вроде бы нет: женщины не так поглощены самим физическим актом, как эмоциями, сопровождающими его. Нельзя сказать, что среди них нет сексуально озабоченных, но, во всяком случае, это не проявляется таким образом, как у мужчин.
Мощная волна рока, вырывающегося из динамиков, чуть не сбила их с ног и почти выбросила обратно в холл. Стробоскопы вертелись как бешеные, ослепляя их. Томи заморгала, сунула свое удостоверение под нос вышибале. Пришлось кричать, объясняя ему цель своего прихода.
Она провела Нанги по периметру вокруг главного помещения клуба, мимо засаленной и заляпанной таблички ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН.
Заповедные коридоры тянулись, как катакомбы, высеченные в скалах. Нанги шел по пятам за Томи, ведущей его мимо одинаковых дверей. Коридоры были все обшарпанные, стены грязные, краска на них облупилась, вентиляционные решетки обросли мхом копоти. Голые лампочки на перекрученных проводах свисали с черных потолков.
У одной двери Томи задержалась. Ей пришлось барабанить в дверь кулаком, чтобы ее стук можно было услышать сквозь рев рок-н-ролла. Наконец внутри отозвались, и дверь открылась. За дверью оказалась крошечная комнатка с туалетным столиком, окруженным несколькими лампами, один стул с гнутыми ножками и облупившаяся раковина умывальника. Молодая женщина в потрепанном тонком халате стояла на пороге.
— А-а, это вы, — сказала она тусклым голосом и, снова вернувшись к столику, продолжала накладывать грим. Во время разговора она поглядывала на их отражение в зеркале.
— Атоко, — сказала Томи, — это господин Нанги, мой друг.
Повернувшись к Нанги, она пояснила:
— Атоко делила с Марико гримерную. Она и обнаружила тело. — Затем снова повернулась к девушке: — Мы бы хотели задать вам несколько вопросов.
— О чем?
Томи достала фотографию д-ра Ханами и положила ее на туалетный столик перед Атоко. Та взглянула на карточку, потом на них. — Кто это?
— Я думала, вы скажете нам об этом, — сказала Томи. Атоко пожала плечами, продолжая гримироваться. Нанги, хромая сильнее, чем обычно, подошел к столику.
Он протянул руку и вытащил воткнутую между рамой и зеркалом фотокарточку.
— Эй, вы что? — запротестовала девушка. Нанги позволил ей взять фотокарточку из руки. — Брат или дружок?
Атоко надула губы, воткнула фотокарточку на место.
— Знаете, — сказал Нанги, — у меня была сестра. В молодости ухажеры за ней табунами ходили. Как ей это нравилось! Как она из кожи вон лезла, чтобы еще больше раззадорить их! И я думаю, без всяких задних мыслей. Просто ей нравилась их компания. — Он отошел немного в сторону, прихрамывая. — Но иногда у нее на этой почве случались неприятности.
Атоко повернула голову в его направлении.
— Какого рода?
Нанги бросил на нее быстрый взгляд, будто удивившись, что она слушала его, старика, и махнул рукой:
— Да обычные, вроде той, что дружок какой-нибудь из ее подруг возьмет да и переметнется к ней. Не то чтобы она поощряла такое. Нет, она была хорошей девушкой. — Нанги отошел еще на один шаг. — Но ведь девушки, сами знаете, никогда этого не понимают. Во всем всегда винили ее. Оно и понятно: неужели они будут винить своих дружков?
— Так оно и вышло! — вдруг воскликнула Атоко, отложив в сторону карандаш для ресниц и повернувшись лицом к Нанги. — Мы с Марико были очень дружны до тех пор, пока... — Она опустила глаза и указала на фотографию д-ра Ханами. — Пока он не появился.
— Он переметнулся к Марико? — спросил Нанги. Атоко кивнула. — На какое-то время. Потом опять вернулся ко мне. Так и метался между нами, а мы об этом первое время даже не подозревали. Под конец, я думаю, он начал думать, что любит Марико, но было уже поздно: мы с ней совсем рассорились. — В глазах девушки стояли слезы, и она уже не смотрела на себя в зеркало. — Бедная Марико! Она была такая славная девушка. Она не заслужила... Черт бы подрал всю эту жизнь!
Нанги и Томи обменялись взглядами, и Томи подошла к Атоко, которая разрыдалась окончательно.
— Все нормально, — сказала наконец Атоко. Она взяла несколько бумажных салфеток и начала промокать лицо. — О черт, как я выйду на сцену в таком виде? — Она снова заплакала. — Я думала, что выплакала свое горе.
Нанги подождал немного, затем снова обратился к ней: — Не могли бы вы что-нибудь сказать о человеке на этой фотографии?
Атоко пожала плечами:
— Что можно сказать? Он был очень богат и любил обманывать жену. У меня было впечатление, что он отирается возле нас из-за нашей молодости. Я ему скоро надоела. Но с Марико, я думаю, дело обстояло несколько иначе.
— Иначе в каком смысле? — переспросила Томи.
— Я уже говорила: он начал думать, что любит ее.
— Как вы думаете, не мог ли он ради нее пойти на все? — спросил внезапно Нанги.
Руки Атоко, накладывавшие грим, остановились. Она уставилась в зеркало, будто в прошлое. Потом в глазах вновь появилось осмысленное выражение.
— Знаете, самое смешное, что он все время рассказывал мне про свою жену, когда был со мной. Но ради НЕЕ, я думаю, он пошел бы на все.
— Он здесь был в ночь убийства Марико? — спросила Томи.
Атоко отвела взгляд, затем наконец кивнула:
— Я солгала в прошлый раз. Мне... было стыдно, что наша дружба с Марико так по-глупому оборвалась. И я... не хотела, чтобы об этом кто-либо знал. — Девушка глубоко вздохнула. — Но что тут говорить? Был он здесь в ту ночь. И у него было свидание с Марико. Я видела его, как он, бледный как смерть, выбегал из ее гримерной. А потом слышала, как его рвало на улице у выхода. Вот тогда я и пошла в комнату Марико и... обнаружила ее. — Она отвернулась от них, закусив губу. — Мне надо было сказать правду с самого начала. — Ее глаза встретились в зеркале с глазами Томи. — Я не такая уж плохая девушка.
* * *
Глаза Жюстины смотрели, не мигая, в светящиеся глаза Сендзина. Это было все равно что смотреть в ночное небо, усыпанное звездами, по которому мелькали тени, полные скрытых смыслов, понимание которых зависит от вашего воображения.
Тао-Тао, и не только это, а еще и страшная магия дорокудзая сошлись в этих глазах. Она не могла этого знать, но если бы и знала, то все равно не поняла бы.
Приемный сын Ахо-сан сейчас делал с Жюстиной то, что он делал со всеми женщинами, попадавшими под его чары, что он делал даже с д-ром Муку, прежде чем сунул ему в глаз начиненную фосфором сигарету, — а именно: он высасывал из нее жизнь, отыскивая в ее сознании ключик к ней: ее тайные страхи, унизительные слабости.
Вырванная из времени колдовством Сендзина, Жюстина смотрела на свою жизнь как бы со стороны: примерно так, как Николас рассматривал свою, находясь на операционном столе.
И теперь она вся была во власти Сендзина, как Николас был во власти орудующего скальпелем Ханами, когда тот удалял опухоль.
— Где твой муж хранит шкатулку, Жюстина? — голос его, как шелковый кнут, понуждал ее отвечать. — Ту, в которой спрятаны изумруды?
Жюстина знала — или, во всяком случае, помнила — как Николас вбежал в дом, вернувшись из больницы, и первым делом помчался к тому месту, где была спрятана шкатулка. Помнила его вздох облегчения, когда он открыл ее. Как такое можно забыть? Но ЧТО-ТО она действительно не помнила. Что-то забыла.
— Я провожу, — услышала Жюстина собственный голос. — Пойдем. — Когда она взяла его за руку, чтобы вести, ее тело наполнилось такой энергией, что даже зубы застучали.
Она указала место в спортзале Николаса, указала, как сдвинуть тумбу, закрывающую люк, как достать шкатулку. Описала в точности, как Николас это делал... Что же такое выскочило из ее памяти?
Сендзин поднес шкатулку к свету, чувствуя, как дрожат его руки. Наконец-то, думал он, изумруды мои! Последнее звено между ним и Вечностью, которое он искал почти всю свою жизнь. Во всяком случае, с того момента, как узнал об их мистической силе.
Он открыл шкатулку и чертыхнулся: шесть изумрудов, только шесть! Куда делись еще девять? Его руки судорожно рвали темно-синий бархат, выстилающий дно. Шести изумрудов не только мало для дела, но ими просто опасно владеть: шесть — число роковое. Но не для него. Он выгреб изумруды, бросил пустую шкатулку в тайник.
Подняв голову, увидел Жюстину. Она была по-прежнему в плену Тао-Тао, что сразу было видно по цвету ее глаз. Сейчас она расскажет ему все.
— Где другие изумруды? — спросил он резко. — Здесь только шесть.
— Не знаю.
Сендзин изучал ее озадаченное выражение лица.
— Ты уверена? Подумай хорошенько. — Она должна знать. Что-то она должна была либо видеть, либо слышать. Надо найти какую-нибудь зацепку в ее подсознании, ухватившись за которую можно было бы напасть на след пропавших камней. Надо поглубже заглянуть в ее подсознание, покопаться там, как хирург копается во вскрытой брюшной полости пациента, ища то, что ему нужно удалить.
— Я уверена, что не знаю, — ответила Жюстина. — Я думала, что они все в шкатулке. Я видела их там, когда Николас... — Она вдруг замолчала.
— Что Николас? — понукал ее Сендзин. — Продолжай.
— Я... — внезапно ее лицо исказилось гримасой боли, и она поднесла руки к вискам. — Ой, как болит голова!
Сендзин сразу понял, в чем тут дело. Что-то скрытое в ее сознании борется с ним, давая отпор прямому нажиму. Наверное, Линнер запретил ей когда-либо вспоминать о том, куда он перепрятывал изумруды, и сделал это умело: он все-таки ниндзя. Надо попытаться подойти с другого бока. В конце концов, время терпит. Даже интересно поработать на разных уровнях.
Он положил изумруды в карман, привел спортзал в порядок. Потом вывел ее из зала, а потом и из дома. На сад уже спустилась ночь. Пели цикады, в зелени японских кедров и кипарисов танцевали светлячки.
— Говори, — приказал Сендзин. — Расскажи мне о себе. Расскажи мне о всех, кого ты знаешь. И, главное, постарайся вспомнить.
Жюстина села на приступок, который Николас сделал своими руками, когда они переехали в этот дом. Это было ее любимое место: отсюда можно было озирать весь сад.
— Когда мы приехали в Японию, — прошептала она, — я сразу влюбилась в эту страну. Сколько здесь экзотики! Незнакомые запахи окружали меня, незнакомые звуки наполняли мой слух. Но примерно через год я вдруг будто в стену уперлась. Я изо всех сил старалась устроить быт, муж нанял японских служанок в помощь мне. Потом я забеременела. Вроде все шло путем. Но на самом деле все шло наперекосяк. Я начала скучать по семье, по друзьям. Здесь у меня был только муж и ЕГО друзья. Этого мне было явно недостаточно. А потом родилась дочка... После того, как мы ее похоронили, я возненавидела здесь все. Я возненавидела Японию и страстно хотела вернуться домой, в Вест-Бэй Бридж на Лонг-Айленде. Как мне хотелось оказаться там! Как я стремлюсь туда душою даже сейчас!
Жюстина вся дрожала от чувств, пробудившихся в ней от этих воспоминаний. Она понимала, что надо перевести дух, но боялась, что тогда не закончит свой рассказ, а это страшно: Сендзин требовал, чтобы она говорила, и она не могла ослушаться его. — А потом старые беды, с которыми я, казалось, давно справилась, снова начали беспокоить меня. В результате я вернулась в то душевное состояние, в котором пребывала в годы ранней молодости.
Она услышала, как трещит ткань, соединяющая прошлое и настоящее и все былое с необычайной силой давит на ее плечи.
— Окончательно запутавшись в жизни, — продолжала она, — я обратилась — наверное, из отчаяния — к психоаналитикам. Я ненавидела отца за то, что он не уделял мне достаточно внимания, за то, что довел до самоубийства мою слабовольную мать. Мне надо было найти кого-нибудь, кто бы выслушал меня и помог советом. — Она взглянула на Сендзина Омукэ. — Вам этого, наверное, не понять.
— Ну почему же? В Японии тоже есть психиатры, — невозмутимо ответил Сендзин.
Жюстина отвернулась от взгляда луны, выплывшей из-за ветвей.
— Доктор, к которому я обратилась, была женщиной. Она была похожа на таборную цыганку. Помню, как я заявилась к ней в первый раз, разодетая по последней лондонской моде: мини-юбочка, блузка в горошек. Я как раз вернулась из Лондона, куда ездила пошататься по магазинам — дочка миллионера с сумочкой, полной денег, но духовный банкрот. Потом, взглянув на себя в зеркало, я пришла в ужас, и на свой следующий визит к Хони я оделась в джинсы и рабочую блузку. Так и ходила к ней с тех пор.
Жюстина остановилась. Очень трудно вытаскивать из себя прошлое и смотреть этому прошлому прямо в глаза. Особенно если ты была такой несчастной, испорченной девчонкой. Она никогда не рассказывала об этом даже Николасу. Как так получилось, что она кается в грехах перед этим человеком? Потом этот вопрос, так и оставшийся без ответа, просто выпал из ее сознания, помутившегося от массированного воздействия на него.
— Хони носила огромные серебряные серьги из Мексики, разноцветную длинную юбку вроде тех, что носят крестьянки в Гватемале. Ей было совершенно наплевать, как она выглядела, и я переняла это у нее. Она учила меня заглядывать в темные, потаенные уголки своей души, куда я прежде боялась смотреть. Ей приходилось трудно со мной. Я даже думаю, невероятно трудно. Много раз я была не в силах продолжать сеанс: просто сидела и рыдала в голос. Но Хони вытаскивала меня из этого состояния. Ее сила становилась моей силой, а мою боль она впитывала в себя, как губка.
У нее была потрясающая способность принимать на себя чужую боль, как у святой или даже как у иконы. Часто в ее обществе я ощущала себя как в церкви. Причем в церкви идеальнейшей религии мира, которая забирает у людей их страдания, а не выставляет их на всеобщее обозрение.
Хони казалась мне монашкой святого ордена, а на себя я смотрела как на послушницу, которая должна пройти положенные испытания, чтобы показала себя достойной чести быть принятой в число избранных.
Это была моя вечная беда — я никогда не чувствовала себя достойной нормальных отношений с людьми. О том, чтобы любить и быть любимой, и вопрос не вставал. Но постепенно я начала понимать, что Хони любит меня. Она видела все мои недостатки, переваривала все мои грехи — и все же любила меня.
Для меня это было откровением. Конечно, сначала я не могла — и не хотела — верить этому. Но Хони сломила мое сопротивление. Я пришла к ней, как дикий зверек, готовый загрызть себя до смерти. Она сначала отучила меня кусать саму себя, а потом и излечила раны, которые я сама по глупости нанесла сама себе.
Она мне внушала, что берет на себя мои грехи, и заставляла меня верить, что я не одинока. Конечно, я думала, что это западня. Что-то ей от меня надо!
Но Хони была единственным человеком в моей жизни, которой от меня не было нужно НИЧЕГО. Она просто любила меня, чтобы заставить меня последовать ее примеру и начать любить себя.
Жюстина повернулась к Сендзину.
— А ты любишь себя, Сендзин? Мне кажется, что не любишь. Ты слишком поглощен тем, чтобы владеть складывающейся вокруг тебя ситуацией. Вот и Николас такой же. Он сливается с тьмой, он ступает совершенно бесшумно. Иногда мне кажется, что он даже не дышит. Все вроде умеет, но не умеет быть хозяином самого себя. Это же качество я чувствую в тебе, Сендзин. Скажи мне, если я не права.
Сендзин молчал.
— Рядом с тобой я почему-то чувствую себя вроде как с собственным мужем. Отчего это? — Сендзин знал отчего, но предпочел оставить это знание при себе. Вместо этого он потянулся к ней щупальцами своего сознания. Он чувствовал, что их общение будет интересным и плодотворным.
Жюстина чувствовала себя висящей над бездной. Прикосновение Сендзина пронзило ее, как током, и она никак не могла поверить, что все это происходит именно с ней. Этого быть не может, думала она. Мое тело предает меня, как я предаю сейчас Ника. Она дрожала, как в лихорадке, ноги подкашивались под ней, она задыхалась, и до связной логической мысли было далеко, как до звезды небесной.
Лунный свет проникал сквозь крону деревьев. Мне надо бы сидеть дома, как порядочной жене, и ждать возвращения Ника, а я вместо этого нахожусь в компании этого страшного японца, и я, против своей воли, хочу его.
Жюстина плакала и вдыхала в себя пряный аромат, исходивший от Сендзина, когда он уложил ее на крыльце и начал связывать ей руки и ноги. Ее мозг, кажется, пылал, но этот жар был ничто по сравнению с жаром ее тела.
Сендзин чувствовал, что от нее исходит тепло, как от печки. Такие моменты были для него слаще меда. Он давно уже предвкушал этот миг торжества и могущества его искусства.
— Я обещал показать тебе на примере, — сказал он, — каким образом наслаждение и боль могут сливаться воедино.
Но тут в саду хрупнула ветка. Они оба услыхали этот звук, и глаза Жюстины испуганно сверкнули. Ее грудь вздымалась, и он видел, как страх, смешанный с желанием, расширяет ее зрачки, как наркотик. Он подумал, а как его собственные глаза сейчас выглядят, и порадовался, что рядом нет зеркала.
Сендзин прижал палец к губам, приказывая молчать, и беззвучно спрыгнул на выложенную галькой дорожку, ведущую в глубь сада.
Удивительно, почему галька не хрустнула под его ногой, подумала Жюстина. Будто он совсем ничего не весит. Видя, как он скользит по саду, Жюстина опять вспомнила Николаса, и воспоминание полоснуло ее, как ножом по сердцу.
Она дрожала от ночной прохлады и от того, что в какой-то мере освободилась от непонятных и странных сил, воздействующих на ее сознание и мешающих его нормальному функционированию. Она и сейчас чувствовала их в себе, хотя и не с такой интенсивностью. Они были похожи на остатки неприятного сна, которые сохраняются в твоем сознании и влияют на настроение в течение всего дня.
Они не покинули ее и после ухода Сендзина. У нее было ощущение, что она лежит в гамаке, тихо и ритмично покачиваясь, вся во власти эротических мечтаний. Как во сне, она повернулась набок и стала смотреть в ту точку сада, где исчез Сендзин, ожидая его возвращения, будто он, а не Николас, был ее мужем.
* * *
Хан Кавада чертыхнулся про себя. Сидя на корточках в кустах напротив дома Линнера, он вынул нож с длинным, тонким лезвием. Рукоятку его он сам усовершенствовал, обернув темным шероховатым материалом, так, чтобы нож не выпал в критический момент из руки, даже если она станет скользкой от пота или от крови.
Сейчас он испытывал невольный страх. Его сознание, одеревеневшее от многочасовой слежки, впадало в некое сумеречное состояние. Воспоминания начали сливаться с настоящим, и жена, умершая уже полгода назад, снова была с ним. Она скоропостижно скончалась, когда Хан был занят выполнением очередного задания Барахольщика. Врачи, присутствовавшие при ее кончине, заверили его, что если бы он даже был рядом с ней, когда случился удар, то ничего не смог бы сделать, чтобы продлить ее жизнь. Обширный инфаркт миокарда, сказали они, подобен землетрясению: ничего не остается делать, как оценивать понесенные потери. КАРМА.
Так они сказали. Но Хан не мог не казнить себя, потому что по характеру своей работы он редко бывал дома, да и то в такие часы, когда подлинное общение невозможно. Сейчас, вспоминая случившееся, он осознавал, что любил свою работу больше, чем жену. Такова его карма. Однако знание этого мало утешало и вряд ли могло служить оправданием смерти жены.
С самой ее смерти его не покидало ощущение одиночества. Прежде он даже в душе гордился тем, что живет в добровольной изоляции от всего человечества, как тень, скользящая в ночи. Он носил свое одиночество, как солдат носит единственную медаль. Теперь оно давило на него, как бремя, иссушая душу и покрывая морщинами кожу. Временами он чувствовал себя старше своего отца, пережившего Хиросиму.
Так или иначе, но слежка была единственным делом, которое он знал, причем знал досконально. Он согласился взять на себя наблюдение за домом Линнера, но долгие часы, проведенные в засаде, сказались. Ноги одеревенели, и суставы болели; трудно долго высидеть в согбенном положении. Таковы особенности анатомии человеческого тела.
Хан видел все: как она сшибла велосипедиста, как пригласила его внутрь дома, сцену на крылечке. Усталость и собственные неутешные мысли сделали свое дело: он передвинул ногу, чтобы разглядеть, как Сендзин связывал Жюстину, и — хруп! — сухая ветка хрустнула под тяжестью его тела.
Было трудно судить, насколько громко хрустнула ветка и насколько катастрофическими могут быть последствия этого. Он не очень хорошо представлял себе, что за человек был этот велосипедист, и что ему было надо от Жюстины. Его задание было проследить за всеми подозрительными контактами жены Линнера и доложить обо всем, что видел, Барахольщику.
Сейчас, сидя скрючившись в кустах, Хан ругал себя за то, что не позвонил своему боссу сразу же, когда Жюстина повела в дом незадачливого велосипедиста. А теперь он не мог оставить ее наедине с этим человеком, пока не поймет, кто он такой и что ему надо. Сейчас он приготовился ко всему на свете. Если на крыльце ничего не услышали, то тем лучше. Но инстинкты его были достаточно развиты, чтобы полагаться на лучшее. Если этот человек намеревается что-нибудь сотворить с Жюстиной Линнер, то он, конечно, среагирует на подозрительный хруст ветки и пойдет проверить, в чем дело.
Прекрасно, подумал Хан, пусть идет. Он навострил уши, вслушиваясь в тишину ночи, и крепче сжал рукоятку ножа. Он был готов ко всему. Но тут что-то стальным обручем сдавило его шею, и он почувствовал, что задыхается.
* * *
Сендзин перестал дышать обычным способом. Его дыхание стало даже тише, чем шум крови, бегущей по венам. Поэтому он слышал гораздо больше, чем может услышать человек, и даже больше, чем большинство животных.
Он скоро заметил человека, спрятавшегося в кустарнике. Для него это было нетрудно сделать, хотя по тому, как ловко тот был замаскирован, Сендзин сразу догадался, что имеет дело с профессионалом слежки. Нормальный человек — и даже группа людей — не смогли бы его обнаружить.
Но Сендзин не был нормальным человеком, и он обнаружил его по запаху, едва различимому на фоне запахов камелии, жасмина и кедровой хвои. Потом он уловил дыхание шпиона, отделив этот звук от вздохов ветра и шорохов ночи. Время от времени угукала сова. Сендзин стоял абсолютно тихо, когда над его головой, среди ветвей японского кедра, что-то завозилось. Взглянув вверх, он увидел отливающие в лунном свете совиные перья, разглядел даже зажатую в когтях совы мышь-полевку. Сова собиралась приступить к своей вечерней трапезе.
Сендзин почувствовал симпатию к сове, как до того чувствовал симпатию к этому огромному кедру, росшему перед домом. И сова, и кедр — стражи и символы уходящего мира, в котором особо почитался воин-одиночка. Последний бастион борьбы с всеобщим загниванием.
Запах крови и притаившегося человека напомнили Сендзину, зачем он сюда пришел. Он медленно двинулся вперед.
Бесшумно подкравшись сзади к притаившемуся в кустах человеку, Сендзин обхватил его рукой за шею.
— Кто тебя послал? — прошипел он в ухо шпиона. — Что ты здесь делаешь? На кого работаешь?
Человек не ответил, и Сендзин повторил вопросы, нанеся свободной рукой серию ударов в болевые точки.
У Сендзина было мало времени — и это шпион сразу понял — и поэтому, не получив ответа на свои вопросы, он решил сразу же перейти к следующей процедуре.
Глаза его сузились в щелочки. Только белки чуть поблескивали. Сквозь шорохи ночи он расслышал удары собственного сердца.