Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Запредельная жизнь

ModernLib.Net / Современная проза / ван Ковелер Дидье / Запредельная жизнь - Чтение (стр. 7)
Автор: ван Ковелер Дидье
Жанр: Современная проза

 

 


д. Но после смерти главы семейства и кризиса, поразившего в середине семидесятых годов кондитерский цех в связи с модой на похудание, ее рвение иссякло и отец купил у нее ферму, чтобы поселиться там на старости лет, но при этом не поинтересовался автодорожными проектами. Он задумал устроить там маленький рай, развести кучу живности для внуков, но этой мечте не суждено было осуществиться. Когда началась стройка, разбежались даже куры. И теперь, после пятнадцати лет затишья, снова загрохотали бетономешалки – возводится антишумовое заграждение, которое заодно навсегда отгородит нас от солнца.

Я нарочно говорю «нас».

Папа въехал в ворота – он оставил их открытыми, когда утром рванул в магазин. Альфонс придерживался тактики выдавать информацию постепенно и для начала сказал ему, что мне стало плохо. Машина остановилась у пересохшего колодца. Разбухшая дверь дома, как всегда, с трудом поддается и безбожно скрипит. Отец зажег свет в просторной кухне, которая служит ему жилой комнатой, кинолабораторией и ванной, подошел к столу и застыл, глядя на свой брошенный впопыхах завтрак. Недопитое молоко, надкушенный ломтик хлеба с растаявшим маслом. Значит, когда он прожевывал первый кусок, я еще был для него жив – дикая мысль!

Не снимая куртки, он вынул из кармана кассету с надписью зеленым фломастером «Папа» и вставил ее в стереокомбайн, который я подарил ему в прошлом году. Один из немногих подарков, которыми он пользуется. Обычно же только приоткрывает уголок коробки, благодарит, снова запаковывает и засовывает подаренную вещь в большущий шкаф. Там скопился целый склад: каждый день рождения, праздник отцов, каждое Рождество представлены мобильным телефоном, грилем, прочей бытовой техникой, художественными альбомами, двумя сервизами – для коктейля и кофейным, халатами… Все рассортировано по секциям с аккуратными бирками «от Брижит», «от Фабьены и Жака», чтобы, когда придет время раздела, между наследниками не было никаких недоразумений и каждый мог забрать свое добро. А я вот оказался не столь предусмотрительным…

Папа сел и, волнуясь до дрожи, стал ждать, пока прокрутится конец и начнется запись. Чего именно он ждет сейчас, в эти секунды? Теплых слов, признаний, просьб, упреков? Его сокровенное желание мне известно: он надеется, что я попрошу его перебраться в наш дом, поручу заботиться вместо меня о Фабьене, и тогда он сможет освятить родственным долгом ту тайную страсть, которую питает к ней с самого первого дня, когда мы оба увидели ее на конкурсе красоты. Он ждет, что я облегчу муки его совести – скажу, что давно понял причину его отдаления от нас. И его твердокаменной верности маминой видеопамяти, и затвора почище тюрьмы. Теперь ему больше не надо устраняться ради меня. Теперь между ними стоит только разница в возрасте. Знаю, знаю я, что он мечтает услышать: лучшее, что я мог бы подарить ему на прощание, это надежду, что все еще возможно.

Запись началась тремя сигналами «бип-бип-бип», после чего зазвучал папин голос:

– Жак, это папа. Сними трубку, если ты дома. Вторник, 11 часов. Если пойдешь в магазин, захвати для меня хлебцев, ананасового йогурта и три банки кассуле[6]. Целуй Фабьену.

Снова три коротких сигнала. У отца буквально отвисает челюсть. Он вглядывается в крутящуюся кассету через узкое окошко и не верит своим ушам:

– Алло, это папа. Ты дома? Сейчас суббота, половина десятого. Передай Фабьене, что ее рыба – просто объедение. Я завезу ей блюдо завтра в магазин. Какая погода в Эксе? Наверное, дождь… у нас тут пошел снег, но не лежит, а сразу тает. Перезвони мне. Целую, пока.

Отец рухнул локтями на стол, закрыл лицо ладонями и трясет головой. Прости, папа, я не хотел… «Бип!»

– Жак, перезвони мне. Я получил документы из налогового управления, эти кретины снова оформили все на мое имя. У меня лопнуло терпение, я сочиняю им письмо, вот послушай: «Месье, позвольте напомнить вам, что, согласно акту, составленному 15 апреля 1981 года в нотариальной конторе мэтра Сонна, расположенной по адресу: Париж, ул. Президента Вильсона, 45, скобяной магазин Лормо был…» Постой, тут у меня на стройке опять что-то взрывают. Перезвони мне. Сейчас четверть одиннадцатого. Только поскорее – я хочу отправить письмо сегодня до обеда.

И так еще двадцать минут. В последнее время отец быстро сдавал, и я предчувствовал, что он долго не протянет… Поэтому я не стирал его сообщения на автоответчике, а переписывал их на эту кассету… Суеверно боялся накликать беду. И вообще уничтожать голос, который мне, возможно, уже не так долго осталось слышать, представлялось мне кощунством.

– Ты дома? Это папа. Ты не забыл про генератор для «форда»? Привет Фабьене.

Отец успокоился, он ровно дышал и обреченно слушал свой голос с обозначенными тройным «бипом» интервалами – голос, перебирающий житейские мелочи, фрагменты текста и подтекста, сплетающиеся в живую ткань повседневности. Нетерпеливые звонки-напоминания; звонки с замаскированным призывом на помощь; звонки в минуты одиночества, когда он даже не притворялся, что хочет сказать что-то конкретное. Обычно это бывало часов в пять вечера – он набирал мой номер, просто чтобы услышать мой голос, благодарящий за оставленное сообщение. В таких случаях он говорил: «Это был папа», – и прошедшее время заставляло меня немедленно хватать трубку и заводить с ним разговор о погоде, ни о чем и о чем угодно, лишь бы забить чем-нибудь шесть отделяющих нас друг от друга километров, которые зияли в каждой паузе.

«Бип!»

– Это папа. Понедельник, утро. Умер Миттеран.


Это было последнее сообщение. Дальше – вхолостую шелестит пустая пленка. Отец обмяк, свесив руки, уставившись в одну точку. Жгучий стыд тисками сжимает мое сознание – наверное, так плачут мертвые.

Папа перематывает пленку назад. И, к моему удивлению, запускает ее снова, выборочно прослушивает некоторые места и лицо его медленно расцветает улыбкой. На нем отражается облегчение, радость, чуть ли не благодарность и гордость. Ничего не понимаю… Или… вот оно что! Он смотрит на полку маминых кассет. И, должно быть, думает, что я пошел по его стопам. То есть тоже складывал день за днем в архив. В таком случае пленка содержит не свидетельство его ничтожности, а законсервированную в словесном сиропе отеческую любовь. Такой поворот – для меня полная неожиданность. Сам того не желая, я умиротворил папину душу, примирил его с самим собой. Он растроганно улыбается и глотает сбегающие из глаз в уголки рта слезы. Подозреваю, что он сейчас вытащит кассету и положит ее на полку, в дополнение к пятидесятичасовому обозрению его супружеского счастья.

Не останавливая записи, он встает и идет в другую комнату – ледяной чулан, ведущий в гараж, где под синим холщовым чехлом одиноко стоит мамин «форд-ферлейн-скайлайнер» 1957 года выпуска. Отец широким жестом, словно откидывая покрывало с постели, сдергивает чехол. На свет божий показывается громоздкая бело-розовая колымага. Старая американка блестит всеми своими протираемыми каждое воскресенье хромированными ручками и зеркалами. Под открытое небо она последний раз выезжала в день моей свадьбы. Что-то в ее механике тогда в очередной раз не сработало и откидной верх застыл под проливным дождем в вертикальном положении.

Папа бережно и нежно открывает дверцу, садится за руль, устраивается поудобнее и кладет руку ладонью вверх на переключатель скоростей… точно так же, как в то далекое лето, когда я успешно сдал экзамены на бакалавра и мы с ним отправлялись покататься вдоль озера и поохотиться на девушек. Заметив парочку «голосующих» подружек, я хлопал отца по ладони. Девчонки «клевали» на роскошный автомобиль, где все, от сидений до крыши, включая ветровики, радиоантенну, дверцу бардачка и вмонтированный в подлокотник охладитель для кока-колы, было электрифицировано (все, кроме «дворников» – эти были устроены каким-то допотопным образом и работали только на малом ходу или на месте и только когда не шел дождь), и охотно садились к нам. Ввиду упомянутых технических особенностей машины, наши донжуанские успехи впрямую зависели от метеорологических условий.

В те времена папа походил на Джона Уэйна, я же был заурядным прыщавым подростком, и ему стоило немалого труда сделать так, чтобы мне досталась курочка посимпатичнее.

Так он и заснул – раскрытая рука ждет моего прикосновения, доносящийся из кухни голос диктует покупки. Мой отец…

* * *

Когда-то в этом кирпично-бревенчатом домике был пост диспетчера ныне не существующей сортировочной станции. В шестидесятые годы папа купил его на торгах для Альфонса, всегда питавшего слабость к железной дороге. Два окна этого «шале на стрелке», как старый чудак именовал свое жилище, были круглый год украшены цветами. Поздней осенью Альфонс заменял горшки с живой геранью точно такими же с искусственной, чтобы обеспечить постоянство декораций проезжающим пассажирам.

Все свободное от скобяной торговли время Альфонс проводит у этих своих окошек: притормаживающим курьерским поездам машет рукой, проносящимся не замедляя хода сверхскоростным смотрит вслед. Вид уходящих в обе стороны до самого горизонта рельсов и ржавых заброшенных запасных путей будит в нем поэтические переживания, которые он силится облечь в должную форму. Но каждый раз эти усилия идут прахом, когда грохот вагонов возвращает его к грубой реальности.

Порой в воскресенье он застывает над мойкой среди кухонных испарений, напоминающих о стародавних паровозах, и, устремив взор на рельсы, часами ждет вдохновения, чтобы отлить в рифмованные строчки «Железнодорожную оду» – гимн глади полотна и лабиринту поворотов, что трепещет в нем, как готовое родиться на свет дитя. Первая строчка уже готова, она сложена 18 июля 1964 года, и Альфонс повторяет ее словно приманивая на нее другие александрийские стихи, которые должны слететься, подобно стае птиц: «О рельсы без конца, что в Эксе сведены…» Но что сказать вслед за этим обращением, он никак не придумает, а напрашивающиеся сами собой варианты (например: «Как нити макарон в тарелке всей страны») отметает и потому вхолостую жует макароны под молчание упрямой музы. Не так просто заменить любовь к прекрасной чахоточной деве созерцанием участка сети национальных железных дорог.

– У тебя тут ничего не изменилось, – сказала Брижит.

– А зачем мне что-нибудь менять? – подхватил Альфонс, внося на ночь в дом горшки с фальшивой геранью. – Они хотели поставить мне телефон, но я сказал – спасибо, не надо. У меня и так забот хватает – все стены растрескались из-за этих сверхскоростных, будь они неладны. Тебе подушку или валик? Маленькой ты любила валик, но девичьи вкусы – дело такое… Вот уж что все время меняется!

Брижит оглядела крохотную кухоньку – кирпичный кубик. Альфонс уже раскладывал на крашеном цементном полу походную кровать, уступая гостье комнату. Но Брижит взяла кожанку и всунула руки в рукава:

– Послушай, Альфонс… Я, пожалуй, все-таки поеду…

– Не выдумывай. Я тебе малость задал перцу за то, что ты наговорила гадостей о моем Жаке, но все уже забыто. Мне будет приятно, если ты останешься и будешь спать вот тут, у меня над головой, да-да, ужасно приятно. Не скажу почему – секрет, но это связано с Жаком. Представь себе, твой братец был парень не промах – вот, кстати говоря, еще одно очко в его пользу. У него была своя жизнь. А больше ничего не скажу – и не проси.

Воюя со скрипучими пружинами старой складной кровати, Альфонс краешком глаза посматривает на Брижит – только и ждет, что она начнет его расспрашивать. Но Брижит не слушает. Она думает о своем и вот-вот уйдет. И тогда Альфонс подзадоривает себя сам.

– Что бы ты сказала, – хитро говорит он, – если бы я тебе сообщил – понимаешь, если бы! – что у Жака была любовница?

– Сказала бы «браво», но к чему фантазировать!

Альфонс нерешительно морщит лоб, несколько раз открывает рот. Его так и подмывает рассказать Брижит о моей весенней вылазке. В тот раз я сказал дома, что еду на сверхскоростном в Париж на ярмарку посмотреть новинки и переговорить с поставщиками, а сам провел три дня с Наилой в постели Альфонса. Три дня и три ночи, наполненные исступленными ласками. Я вышел шатаясь, но не насытясь, и вложил весь оставшийся пыл в рассказ о последних моделях американских косилок с дистанционным управлением – такого энтузиазма от меня не ждали. Альфонс же то и дело говорил Фабьене с притворным вздохом: «Эти суперэкспрессы жутко утомляют!» – оправдывая мои синяки под глазами.

– Нет, лучше я поеду сейчас. На дороге свободно, снег кончился. А вечером у меня концерт в Труа.

Альфонс увял, опустил голову. Брижит обняла его за плечи.

– Мое место там, понимаешь, – объясняет она, – там, с группой. Ты же знаешь – я уношу Жака в сердце. Я и так всегда буду думать о нем, а от того, что я останусь и брошу горсть земли в яму, ничего не прибавится.

– Но и не убудет, – ворчливо замечает Альфонс. – Жаку было бы приятно видеть тебя на похоронах.

– Он жив только в нашей памяти, – убежденно говорит моя сестра. – Другого не дано.

Альфонс пожимает плечами. Поди втолкуй ей… Для него я был бы жив сегодня ночью, если бы он слышал скрип кровати над головой. Когда в первое утро мы с Наилой спустились в кухню, он встретил нас, стоя перед накрытым столом и заложив руки за спину. Его распирала гордость, и, улыбаясь во весь рот, он сказал: «Я слышал, как вы там кувыркались, и решил, что вам не помешает выпить кофейку».

– Ну, я пошла.

– Поступай как знаешь, – сдался Альфонс.

Он круто развернулся и тут же задел плечом развешанные на стене кастрюли и споткнулся о разложенную кровать. Брижит снова обняла старика и горячо расцеловала в обе щеки, чтобы приободрить его:

– Ну же, Альфонс! Не распускай нюни! Жаку было бы неприятно видеть тебя в таком состоянии.

– Что ты в этом понимаешь! – несколько высокомерно возразил Альфонс, демонстрируя превосходство верующего человека над безбожником.

Брижит не стала спорить. Альфонс вышел на порог помахать ей на прощание рукой. Вот она перешла пути, вот нашла на привокзальной стоянке свой мотоцикл, села на него и рванула с места по прямому как стрела бульвару Президента Вильсона. На перекрестке она остановилась на красный свет, спустила одну ногу на землю и только тогда обернулась, прижала руку к шлему и послала воздушный поцелуй.

Еще минута – и мотоцикл, заложив вираж на площади Аннеси, скрылся за поворотом. Повторилась давняя сцена. Только на этот раз мы с Брижит расстались навсегда. Если когда-нибудь она изменит взгляды и позовет меня, я постараюсь откликнуться, пока же мне хватает дел с теми, кто в меня верит или по крайней мере хранит в себе такой образ Жака Лормо, за который можно зацепиться.

До свидания, Брижит.

Альфонс закрыл дверь, влез по лестнице, похожей на мельничную, наверх, понарошку уложил мою сестру, подоткнул ей, как в детстве, одеяло, поцеловал в лобик и пожелал хороших снов. Потом спустился, оставив у девочки свет.

На кухне он достал тщательно вымытую баночку из-под варенья «Бабушкин сад» – обычно он кладет в такую червей, когда идет на рыбалку, – проверил на свет ее чистоту, а потом вынул из кармана платок с презервативами моей последней ночи. Уложил их в банку, открыл старенький холодильник и поставил ее на самую нижнюю полку, рядом со вскрытым смородиновым желе и приманкой для форели. Потом перекрестился, закрыл холодильник, символически преклонил колени и улегся на походную кровать впритык к мойке, вслушиваясь в тишину над головой.

Интересно, как это другие духи ухитряются, что называется, «являться» в доме? Как им удаются все эти классические штучки? Лично я добрых десять минут земного времени безуспешно пытался заставить скрипеть пустую кровать, чтобы подать знак Альфонсу. Чего только не перепробовал: и просто нажимать, и сообщать ей колебательное движение, и даже деформировать пружины, внедрившись в них на молекулярном уровне, – но только выбился из сил. Правда, начала трястись и сдвинулась на несколько сантиметров тумбочка, но причиной тому был пронесшийся по рельсам марсельский экспресс.

У меня словно перегорела батарейка, энергии не осталось даже на новые желания. А поскольку ни передать свои мысли, ни проявить себя материальным образом я оказался не способен, то, похоже, мне грозило застрять навсегда в этом домишке у железной дороги. Буду делить кров с дедом, который меня вынянчил, и никак не смогу его об этом уведомить.

Правда, я ощущаю что-то вроде свежего ветерка, но мое сознание слишком тяжело, чтобы он мог подхватить меня, – я лишь раскачиваюсь на месте. С тех пор как умер, я совсем не спал, если не считать сном двух-, трехминутного выпадения во время полицейского дознания, не следует ли из этого, что в моем новом состоянии я не нуждаюсь в сне? Всю жизнь было так: если я не досыпал свои восемь часов ночью и два среди дня, то ходил вареный. Засыпал моментально: стоило голове коснуться подушки, как я растворялся во сне, точно сахар в стакане чая. Вот было блаженство, причем доступное всегда, вне зависимости от настроения…

Я бы и сейчас с радостью поддался дреме, но не уверен, что проснусь, и потому упорно бодрствую, балансирую на краю бездны. Мой долг, даже если он заключается в чистом созерцании, еще не выполнен, я это ясно чувствую. Импульс, который я получил от отцовской улыбки, сменившей долгое уныние, еще увеличили щедрые излияния Альфонса. Вне всякого сомнения, я подпитываюсь за счет живых. Но эта сила тут же исчезает, если я пытаюсь с ее помощью наладить общение с кем-нибудь из них.

Потому что для общения нужно как минимум две стороны, между тем Альфонсу вполне достаточно говорить с самим собой, отец держит меня в прошлом, сестра принципиально отрицает, а любовница не желает знать. Воспоминания Альфонса о моем тайном романе направили и мои мысли в то же русло, так что я ненадолго перенесся в комнату Наилы и вынес из этого визита самые смешанные эмоции. Наила крепко спала при свете. Рядом с ее постелью догорала в блюдце палочка ладана – привлекала или отгоняла мой дух? Я здесь никогда не был – боясь соседей, Наила не пускала меня в свою клетушку под крышей, и теперь я невольно почувствовал себя незваным гостем. Все вокруг было не то чтобы враждебным, но совершенно посторонним – тут мной и не пахло. Наила лежала свернувшись калачиком, в мужской пижаме, прижимая к себе плюшевую обезьянку, о которой никогда мне не говорила. В этой очень домашней, интимной обстановке ничто не напоминало о нашей близости, и мое вторжение явно было нескромным и нежеланным. На полу валялась початая упаковка снотворного – может быть, поэтому Наиле не снились сны и мне некуда было приземлиться. Лицо ее, обычно такое открытое, было непроницаемым. Она пребывала в вакууме, в герметическом забытье, и я не смог удержаться подле нее.

Я думал, что снова вернусь в мысли Альфонса – вот кто всегда легко впускал и выпускал меня, – но вместо этого очутился на какой-то неведомой мне лестничной клетке. Голые, скупо освещенные ночной лампочкой стены, забранное решеткой окно, плиточный пол. На ступеньках, спиной ко мне, сидел человек в спортивном костюме и от нечего делать постукивал пальцами по тетради со спиралью. Где это я? Смахивает на школу, летний лагерь или какую-нибудь контору. Впервые я попал в незнакомое, не связанное ни с моими воспоминаниями, ни с окружением моих близких место. Или меня наконец пригласили в зал ожидания? И я скоро предстану перед судиями и встречусь с пращурами? Но тогда, значит, мне тоже, как тому ожидающему в синем тренировочном, вернули земную внешность, чтобы облегчить опознание? Потому что он выглядел вполне материальным. Вот зажег сигарету и пускает дым между прутьями перил.

Я хотел сдвинуться с места, но не вышло. Незнакомец словно удерживал меня за спиной. Не он ли меня призвал? Ну, если так… если уж невесть кто, любой клиент, заглянувший в лавку купить шурупов или наждачной бумаги и услыхавший о моей смерти, – и тот в силах потревожить меня случайно залетевшей ему в голову мыслью, то что же начнется через несколько часов, когда выйдет газета с траурным объявлением?

Пришпиленный к лестнице, я терпеливо ждал, когда молодой человек соизволит подумать о чем-нибудь другом, как вдруг перенесся в родной трейлер и увидел себя лежащим навзничь, свежескончавшимся, в естественном виде, еще без этого уродливого макияжа, но с липкими желто-зелеными потеками на коленках… да это полицейский! Молоденький новобранец, так своеобразно почтивший мои останки, – это он сидит на лестнице, а находимся мы с ним в полицейской казарме на улице Марлио. Выходит, я так запал в душу этому худющему, как жердь, белобрысому парню с простоватой физиономией! Правда, я его первый покойник. Он симпатяга и так же мается в армии, как когда-то я. Но завязать с ним разговор я никак не мог. Ведь я для него только воспоминание о постыдной слабости, мой дух для него – пустое место.

Вскоре какая-то чернявая девица вытеснила меня из его мыслей, и я наконец вернулся к Альфонсу, где и старался сейчас, безуспешно, поскрипеть кроватью.

Единственным человеком, который относился ко мне как к реальной сущности, кому я был интересен в нынешнем моем состоянии и кто жаждал помочь мне, как ни грустно, оказалась мадемуазель Туссен. До крайности изнуренный попытками установить контакт с мебелью и боясь снова распылиться, я из чувства самосохранения послал старой буддистке сигнал бедствия. Лишь бы не оставаться одному в полной неизвестности относительно своей дальнейшей участи. Если слабый ток, влекущий меня, пробивающийся сквозь мое одеревенение, исходит от нее, отдамся ему и усилю этой своей податливостью.

Так я и сделал – и тут же об этом пожалел. Вот она, мадемуазель Туссен, сидит за столиком из тонированного стекла перед зажженной черной свечой и, воздев палец, читает. В конце каждой фразы она подымает глаза куда-го влево от меня – проверяет, тут я или нет.


– «О вы, гуру и дэвы, и вы, преданные дакини, преисполненные великой любви и сострадания, даруйте мне освобождение от Промежуточного Состояния, направьте ветер моей кармы к тому воплощению, которое позволит мне продвинуть его на пути постижения Истины»; это молитва о даровании ясного зрения. Повтори!

Не знаю, что и делать. Звучит довольно внушительно, но что будет, если я войду в игру и впрямь во все это поверю? Ее попытки обратить меня (во всех смыслах слова), вернуть меня обратно на землю в другом теле не вызывают во мне ни малейшего сочувствия – мне это ни к чему. Не соблазняет и перспектива достичь сущности высшего порядка, мне и так неплохо, а запасов утраченного счастья хватит на целую вечность. Я хочу остаться дома. Так и кружить на месте, теша себя иллюзией, будто навожу порядок. С другой стороны, я бы не возражал, если бы она пристегнула к другой жизни мой домик-трейлер. Если моя память и мои вещички останутся при мне, почему бы не отправиться в новую экскурсию по этому миру?

– Ясное зрение откроет тебе доступ в область белого света. На нынешнем этапе ты должен полностью расслабиться, о высокородный сын. Пребывать в бездействии, ни на чем не задерживаться мыслью. Иначе снова окажешься в клетке, из которой я с таким трудом тебя вызволила. Теперь, когда ты освободился от оков твоей бывшей семьи, ты должен принять решение. Кем ты желаешь стать: духом преисподней, голодным претом или дэвом?

Я пытаюсь мысленно ощупать себя. Она же, бормоча себе под нос, листает «Книгу мертвых» назад, что-то подчеркивает, загибает страницу.

– Судя по тому, что я вычитала в соответствующей главе о твоем ментальном теле, при любом из вариантов, которые я тебе предложила, ты родишься не из яйца и не из лона. Просто представь себя тем, что ты выбрал, и тут же им станешь. Но помни: обман не дозволен. Твой дух, изведав страшные видения, точно знает, каким путем ему должно идти… Иду-иду, Поппей!

Мадемуазель Туссен со вздохом встает, вкладывает в книгу моей судьбы закладку и, шаркая шлепанцами, подходит к корзинке, где лежит и скулит дряхлый пудель. Он с осени парализован.

Псу без малого девятнадцать лет, он еле видит, но никак не умрет – боится, что заругает хозяйка.

Мадемуазель Туссен, ворча, меняет ему подгузник и снова переключается на меня.

– Итак, высокородный сын, теперь, когда ты оставил прошлую жизнь, оставил попытки установить связь с окружавшими твое бывшее тело людьми, пред тобой появятся знаки места твоего следующего рождения. Рассмотри их и выбери, что предписывает тебе твоя карма, но будь внимателен, не то останешься вечно томиться в Промежуточном Состоянии, и тогда уж я ничем не смогу тебе помочь. Если рождение должно произойти на Восточном материке Виратдеха, будет видно озеро с плавающей на нем парой лебедей. Туда не иди. Помни о своем нежелании идти туда. Если рождение должно произойти на Западном материке Годхана, будет видно озеро, на берегу которого пасутся конь и кобыла. И туда не иди, возвращайся назад! Там много богатства, но нет Дхармы, а богатство не продвинет тебя вперед. Если рождение должно произойти на Северном материке Уттаракуру, будет видно озеро, на берегу которого пасутся коровы и быки…


Это монотонное чтение как-то странно действует на меня: успокаивает и одновременно придает сил. Слова завораживают все больше и больше. Не знаю, что лучше: поддаваться или противиться этим чарам, и потому стараюсь вообще не вникать и ни о чем не думать. В моем положении это не просто, а может, и нежелательно: умственная активность – единственная доступная мне форма деятельности, и я боюсь, что, перестав мыслить, перестану и существовать. Или, наоборот, – как знать! – провалы в пустоту – единственное средство зашиты, которым я располагаю, единственный способ отдохнуть в пути и не заблудиться. Вижу озеро, пару лебедей, успеваю подумать: «Как красиво!» – и поворачиваю назад.

– Так. – Мадемуазель Туссен закрывает книгу и смотрит вправо, где я, по ее расчетам, должен находиться. – Мы просмотрели все материки, куда могло бы проникнуть твое ментальное тело. Ты все еще здесь, значит, мне остается либо перенести твое сознание в Чистые Сферы Будды, но для лавочника это, прямо скажем… либо помочь тебе выбрать лоно для нового рождения среди нас и нового цикла существования в сансаре. Расслабься же и смотри. Опиши мне, как видятся тебе будущие родители, и я помогу тебе отыскать их.

Если я правильно понял, она рассчитывает, выполнив роль посредницы, улучшить собственную карму, перескочить через ступеньку и получить за мой счет погоны ламы.

– Я буду твоей восприемницей в новом рождении, – предвкушает старая дева, сияя детской радостью, – и ты не пожалеешь! – Затем она взволнованным шепотом прибавляет: – Ты у меня будешь первенцем.

Она закрывает глаза и вся напрягается.


– Да ну же! Передавай мне, что видят твои глаза! Покажи своих будущих родителей.

Мадемуазель Туссен закрывает глаза, набирает полную грудь воздуха и старается не дышать. Воздух просачивается у нее изо рта маленькими порциями и гасит свечку. Не открывая глаз, она нетерпеливо жалуется:

– Ничего не вижу!

Еще несколько минут она сидит напыжившись, нахмурив лоб, втянув голову в муслиновый ворот, потом открывает глаза и видит дымящийся фитиль. Тогда, кипя обидой, пожимает плечами, отпихивает стул и встает из-за стола.

– Ну конечно, – вздыхает она, выходя и закрывая за собой дверь, – я, как всегда, никому не нужна.

Я остаюсь в комнате один с поскуливающей собакой. И вдруг меня обдает приятным теплом. По-моему, это зовет Поппей. Он задрал нос до самого края корзинки – чует меня в темной пустоте и подает мне знак. Как это не похоже на общение с людьми: те затягивают меня в свои воспоминания, заставляют волноваться. Пес же просто дает знать, что он здесь, что он меня узнал и мы сейчас чем-то похожи друг на друга: оба растеряны, одиноки, зависимы от чужой воли, оба тоскуем по теплу. Он смотрит прямо на меня, а я отвечаю ему взглядом – да-да, я не оговорился. И до чего же приятно, когда ты видишь и тебя видят, когда можешь погрузиться в сознание существа, которому ты нужен, оправдать его ожидания, предстать перед ним благодетелем.

Старый пудель вытянул морду и попытался повилять задом, но тело его уже не слушалось. По мере того как мое сознание проникало в его собственное, он скулил все выразительнее. А проникновение было необычайно глубоким, никакого сравнения со всем, что мне пришлось испытывать прежде. Мне открылась вся его жизнь, его скудные воспоминания – я увидел, где он бывал, чего желал, от чего страдал. И понял: ему страшно умирать, он просит подержать его за лапу, подбодрить и помочь одолеть этот последний путь. И я остаюсь с дрожащим пуделем, теперь моя очередь быть провожатым, вместилищем памяти, которую его мозг уже не может удержать. Хозяйка меж тем спит в соседней комнате.

* * *

Как короток собачий век… И как насыщен болью и страхом. Страх, что хозяин тебя бросит, что ты ему не угодишь, уронишь палку, страх не ответить на пахучий призыв, запечатленный на дереве, не найти утром косточку, которую грыз во сне. Ко всему этому примешивается неодолимая потребность быть всегда рядом с хозяином, предупреждать его об опасностях, которых он не видит. Успокойся, Поппей, успокойся, я здесь, я все понимаю, догадываюсь даже о том, чего не вижу. Это общее усилие спаяло и утомило нас. Я уже не знал: то ли я увлекаю его, то ли он удерживает меня. Всю нескладную любовь, которую я так и унес из мира людей, я теперь излил на него, чтобы помочь ему перейти рубеж. Я говорил ему, что там будет хорошо, что он сможет переноситься, как я, куда угодно: захочет – будет сидеть около своей ненаглядной Терезы Туссен; захочет – будет бегать задрав хвост и вынюхивать все новые и новые запахи, которые наполнят его долгий сон хорошенькими сучками, любовными играми и вкусными, не исчезающими с наступлением утра косточками… Не будет больше унижений, страха перед побоями, бесполезных страданий, запертых дверей, антиблошиных ошейников, запретных кресел, тряски в корзинке. Ты будешь свободным, Поппей, тебя будут любить, ласкать и понимать… Иди же, иди сюда…

Наконец крепко вцепившаяся в меня собачья память стала ослаблять хватку, и я ощутил невыразимое блаженство. Я выполнил назначенную мне миссию. И даже если мое посмертное существование только для того и было нужно, чтобы помочь старому пуделю безболезненно перекочевать в мир иной, оно уже вполне оправдано.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16