Когда они вошли, он стоял наклонившись ко мне и быстро отпрянул, прижав палец к губам. По тому, как раскраснелись его щеки и сузились в щелочки глаза, я догадался, что он рассказывал мне об одном из своих последних амурных подвигов. В восемьдесят с лишком он все еще каждый раз, когда хорошенькая клиентка говорит ему, что на вид он мужчина хоть куда, отвечает: «В этом смысле у меня все в порядке. Вот память подводит – это да». Начало его любовных похождений приходится еще на время жизни в женском монастыре. Боготворя несравненную Жюли Шарль, чья чахотка вдохновила его приемного праотца Ламартина на гениальные строки, он решил пойти по его стопам. И когда одна из сестер подхватила зловредный кашель, он пробрался к ней в келью и грубо покусился на коленопреклоненную праведницу. Альфонсу было тогда четырнадцать лет. Из монастыря его выставили в два счета, и он стал кочевать с толстенным томом стихов под мышкой с фермы на ферму, нанимаясь в работники. Как правило, к осени, когда начинался сезон бронхитов, его каждый раз прогоняли вон. На какое-то время его поиски возлюбленной прервала война. Но вот его демобилизовали, наградили орденом, он поступил в скобяной магазин и, обретя таким образом солидное положение в обществе, с новой силой ощутил потребность в музе. Чуть не угробив своим бурным натиском пять-шесть хворых курортниц и едва не угодив под суд после жалобы городского управления по туризму, он в пятидесятые годы решил утишать томление плоти при помощи проституток крепкого телосложения, а пациенток водолечебницы беречь для идеальных устремлений.
– Нам все кажется, что мы бессмертны, – произносит нотариус в приливе жалости к себе. – А ведь я его ровесник…
– Я тоже, – говорит Одиль.
– Я даже на пару месяцев старше…
– Так вот, – продолжал свое повествование Альфонс, как только посетители вышли, – это новенькая, она работает около перехода внизу Женевской улицы. Звать Амалией. Бразильянка из Сан-Пауло, настоящая женщина, не то что эти перевертыши из ночных клубов – пыжатся быть и тем и сем сразу, а на деле ни то ни се, хуже, чем ты сейчас, жалкие куклы. Интересно, может, ты уже в раю? – перебивает он сам себя и смотрит на часы. – И я распинаюсь перед пустым местом? Но это ничего, я привык. Это ведь такая редкость, чтобы тебя слушали, чаще всего даже и вида не делают.
Я бы рад послушать тебя еще, Альфонс, но не могу быть везде одновременно. Меня притягивает столовая, и я устремляюсь туда, причем с охотой – ведь там с минуты на минуту зачитают мои последние распоряжения, и мне любопытно посмотреть, кто как их примет. Однако же, когда в поле моего зрения снова проступает ореховый стол, часть моего сознания, кажется, остается в гостевой комнате. Что-то вроде зуда отвлекает внимание, я слышу, не различая слов, горячий шепот Альфонса, он словно приглушенная мелодия, на фоне которой звякают вилки и ложки. Возможно, моя мысль – это поток частичек мозга, облачко атомов, все еще связанных друг с другом, но обреченных в дальнейшем распыляться и оседать всюду, куда меня будут призывать? Надо будет продумать эту гипотезу на досуге. Пока же сконцентрируемся на мэтре Сонна, нотариусе из конторы на бульваре Президента Вильсона, смущенно сидящем перед своей тарелкой, – он более или менее представляет себе, что содержится в конверте, который оттопыривает внутренний карман его пиджака.
– Кто бы мог предположить? – вздыхает он и протирает запотевшие роговые очки.
– Никто, – тоном, отсекающим дальнейшие рассусоливания, изрекает Фабьена. – Вы упоминали по телефону о каких-то… особых распоряжениях. Подлить вам соуса?
– Нет, спасибо.
– О чем же идет речь?
– Лучше всего прямо сейчас вскрыть завещание. – Мэтр Сонна откидывается на стуле, достает конверт и вскрывает его столовым ножом. А затем в сгустившейся тишине, трижды прокашлявшись, оглашает полный текст моего последнего волеизъявления: – «Я, нижеподписавшийся Лормо Жак, приветствую всех вас и посылаю вам свои соображения с того света. Это – мое завещание, которое я пишу, будучи, как говорится, в трезвом уме и ясной памяти. Сейчас прекрасный летний вечер, и жизнь кажется такой отрадной, что хочется продлить ее за земные пределы…» – Нотариус восхищенно вздыхает, покачивает головой и повторяет последнюю фразу, смакуя ее звучание в нынешних обстоятельствах. Однако его слушатели мало чувствительны к литературной форме, их больше волнует содержание. Поэтому он с сожалением читает дальше: – «Прежде всего я настоятельно прошу, чтобы меня отпевали в нашей часовне в Пьеррэ-дю-Лак…»
– Но почему? – не выдерживает Фабьена, уже договорившаяся насчет отпевания в Нотр-Дам.
И тут же жалеет об этом вопросе, почувствовав на себе осуждающие взгляды остальных, словно напоминающие, что она вошла в мою жизнь позже их всех. Там, в Пьеррэ, напротив нашего дома, на месте которого ныне раскинулась гигантская автостоянка, похоронили мою мать, пока я лежал в роддомовском инкубаторе. Сегодня поселок, где прошло мое детство, на склоне холма над озером, превратился в стройплощадку, в центре которой осталась часовенка с маленьким кладбищем, которые стыдливо закрывают от глаз огромные рекламные щиты, расхваливающие новейшие товары.
– «Далее, я желаю быть похороненным, – с возрастающей неловкостью читает нотариус, – в расписном деревянном гробу в виде рыбы, работы племени га из Ганы, описание прилагается».
Остолбенелое молчание прервал заливистый хохот Брижит. Спасибо, сестричка! Я в деталях видел сейчас сцену, которую предвкушал еще прошлой весной, когда как-то в воскресенье вечером сидел у себя в трейлере и сочинял это завещание под доносившийся из окон Фабьены шум трансляции теннисного турнира.
– Простите, – простонала Брижит под перекрестным огнем гневных взглядов. Она согнулась на своем стуле а-ля Людовик XIV, обхватив себя руками и пытаясь унять смех, но ничего не могла сделать – ее трясло, как отбойный молоток.
– Что это значит? – набросилась Фабьена на бедного мэтра Сонна, он же, красный от смущения, протянул ей бумажную гармошку – то самое описание.
Гроб-фантазия!
Шедевр традиционной ганской резьбы по дереву – скульптура из полого древесного ствола может служить в чисто декоративных целях, использоваться как шкаф или бар, наиболее же эффектно его применение по исконному назначению – в качестве гроба. Вы можете уже сейчас подготовить себе похороны в фольклорном стиле с гробом в форме льва, рыбы, носорога, антилопы… Заказ будет выполнен по вашему выбору и по вашим меркам!
Цена – от 15 000 франков.
Нейман Маркус.
Заказы по адресу: а/я 650 589, Даллас, Техас.
Брижит отворачивается вместе со стулом, чтобы не оскорблять своим весельем всеобщего возмущения. В восемьдесят шестом году, после ее развода и операции, я навестил ее в санатории в Ламот-Бевроне, куда ее засунули врачи. Она, вернее ее тень, сидела посреди огромной столовой с выцветшими обоями, под яркими неоновыми лампами, вместе с десятком других пациентов, у которых еще хватало сил добредать сюда из своих комнат в часы приема пиши. Среди них был старик с торчащими наружу трубочками, после каждой второй ложки супа терявший вставную челюсть; путевой обходчик из Креза, который то и дело ронял голову на покрытый клеенкой столик и разражался рыданиями; и даже заключенный, нажимавший на прикрепленный к горлу микрофон, чтобы попросить соли, по обе стороны от него сидели двое полицейских и беседовали о велогонке «Тур-де-Франс». Я привез Брижит ее гитару, несколько петард от ее приятелей-музыкантов, фотографию коронованной блондинки, на которой собирался жениться, если она согласится и проспект подарка-хохмы, который я заказал для нее в Америке.
В этом унылом доме доходяг я разными дурацкими шуточками и неуместными воплями помог Брижит взглянуть в лицо фатальному исходу, который врачи прочили ей в скорейшем будущем, – так она в далекие годы учила меня бросать лассо и рисовать в предвидении путешествия на Дальний Запад. И если сейчас я более или менее спокойно принимаю происшедшее и даже продолжаю существовать в виде какой-то легчайшей, легче воздуха, мысленной субстанции, то в немалой мере обязан этим нашим тогдашним прогулкам в детство – под руку по грязным дорожкам парка под нескончаемым дождем; судорожным смешкам в зале со столиками под клеенкой и неоновыми лампами; победе жизни над страхом; уверенности, с которой я убеждал Брижит, что если ее и приговорили, то она имеет право на кассацию, помилование свыше и, наконец, в крайнем случае побег. Тогда-то я и сообщил ей, что заказал по ее меркам малиновую рыбину с плотоядной улыбкой, обитую циновкой из лиан и открывающуюся сбоку, аванс уже уплачен, но, если ей больше нравится антилопа или носорог, еще не поздно изменить заказ.
И раз я счел себя вправе воспользоваться гробом, который был приготовлен для нее, значит, верил в ее окончательное выздоровление. Смех Брижит перешел в слезы, плечи ее сотрясались теперь от рыданий, но, поскольку она сидела спиной к столу, никто не заметил разницы.
– И вы полагаете, я должна допустить, чтобы мой муж был погребен в какой-то… рыбе? – выдавила Фабьена, почти не разжимая зубов.
– Видите ли… – подал голос мэтр Сонна. – Конечно, это последняя воля покойного, но… мы ведь знали его, так сказать, причудливый характер. Когда в прошлом году он рассказал мне по телефону о своем… э-э… несколько странном пожелании – теперь я могу об этом говорить, не нарушая профессиональной тайны, – то прибавил буквально следующее: «Это так, для смеху». Так что я как юрист, право же, в затруднении. Следует ли считать, что это распоряжение подлежит буквальному исполнению или оно имеет некоторым образом аллегорический смысл? Боюсь, что в данном случае я некомпетентен. Решение за вами, мадам Лормо.
Ампирные каминные часы пробили половину одиннадцатого. Получив от нотариуса право решающего слова, Фабьена несколько пришла в себя. Она обвела взглядом сидящих за столом: Брижит, еле сдерживающую то ли слезы, то ли смех; отца, тупо уставившегося в глянцевый проспект; Одиль, пихающую под столом мужа, чтобы помешать ему подкладывать себе сыру.
– Отстань, Одиль, в конце концов это был мой друг, я сам разберусь! – огрызается Жан-Ми, отрезая ломоть грюйера. – И эта его рыба – не просто прикол, это чертовски важно и имеет прямое отношение к смерти. Это символ, уж африканцы знают, что делают, они такие вещи давно просекли! И нечего пожимать плечами! Мы все живем на одной планете и скоро ее доконаем, известное дело: животные, природа, озоновый слой, миллиарды коптилок и помоек – наши дети не будут знать, что такое питьевая вода, подумаешь – жуть берет, так что оставь меня в покое, Одиль, хочу и ем, не твое дело! Прости, Фабьена, но ты ведь меня понимаешь!
Фабьена кивает и сочувственно накрывает ладонью руку Жана-Ми, которого не выносила на дух и близко не подпускала бы к нашему столу, не будь он таким искусным кондитером. К немалому моему удивлению, она вдруг уступает:
– Что ж, ладно. Пусть будет как он хочет. Какая жизнь, такие и похороны – людям на смех, если у кого-то будет веселое настроение. Правда, мы окажемся в дурацком положении, но нам не привыкать. Сколько времени понадобится на доставку этой… штуковины? – Она передает гармошку Брижит. – Отменить заказ у Бюньяра проще простого, но если надо ждать десять дней и в городе вообразят, что мне не дают разрешения на погребение, это не пойдет…
– Сутки «Федеральным экспрессом», – коротко отвечает сестра.
– Вы отлично осведомлены, – сухо замечает Фабьена.
– Сначала этот саркофаг предназначался мне, – спокойно поясняет Брижит, обезоруживая Фабьену.
– В любом случае гроб не поместится в склеп, – веско вставляет свое слово папа.
Какое-то время все осмысливают его замечание. Об этой стороне дела я как-то не подумал.
– Спилим плавники и хвост, – предлагает Фабьена, вновь отвоевывая главенство у Брижит притворным смирением.
Отец важно качает головой:
– Там только одно место, поверх гроба его матери, и оно для меня.
Брижит хочет остановить его, взять за руку, но он уклоняется. Ей-богу, он, кажется, обиделся! Мой отец обиделся на меня за то, что я отнимаю у него место в могиле! Как же мало мы все стоим!
Фабьена поднимает голову и, забывшись, кладет вилку на вышитую скатерть. Брижит резко встает.
– Отлично! – говорит она. – Хватит об этом, забудем! Раз Жак вас стесняет, остается его сжечь!
– Брижит! – возмущается папа.
– Что? Ты же сам этого хочешь, разве нет? Так он займет куда меньше места. Маленькая урна, а спустя некоторое время – еще одна, моя, да и то не обязательно: мой прах можешь выкинуть в сортир, спустить воду, и аминь! Зато ты будешь лежать вдвоем с мамой, правильно, ведь мы с Жаком никогда для тебя ничего не значили!
– Не смейте говорить в таком тоне с отцом! – Фабьена ударяет ладонью по столу.
– А ты, мисс Франция, заткнись. Получила наследство – и радуйся. Жака убила эта ваша убогая жизнь, вы сделали из него куклу, комнатную собачку для ваших мещанских посиделок. Кто из вас, кроме Альфонса, пытался понять его картины? А это было не просто хобби, блажь от нечего делать, это был крик души, мольба о помощи, но вас не прошибешь, по-вашему ведь как: спросишь человека «Как дела?», услышишь «Нормально» – значит, все в порядке. Главное – чтоб был порядок! Ну так успокойтесь, не будет никакой рыбы, я оставлю ее для себя, Жак просто хотел пошутить, правда? Напугать нас! Все так и подумают, не беда. Похороните его по-людски, как положено, в ящике с ручками, чтобы не было никаких разговоров, и дело с концом! Испортили человеку жизнь, так чего же со смертью церемониться! Никогда, никогда не прошу вам того, что вы сделали с моим братом!
Фабьена сжимает вилку так, что побелели суставы, она бы ответила, но тут с лестницы раздается громкий плач Люсьена, и она оборачивается. Бросается к нему, обнимает, утешает:
– Что ты, что ты, малыш, ничего страшного! Мы просто немножко поспорили.
– Не хочу, чтобы папу сожгли! – кричит Люсьен сквозь рыдания.
– Никто не собирается его сжигать. Тетя Брижит просто пошутила. Пойдем-ка…
Фабьена уводит Люсьена в его комнату и закрывает дверь. Остальные сидят молча, не поднимая глаз от стола и прислушиваясь к шагам наверху. Жан-Ми, как раз отправивший в рот еще кусок сыра, когда понесло Брижит, не успел его прожевать и застыл с раздутой щекой.
Я пытаюсь собраться с мыслями, обдумать слова Брижит. Она сбила меня с толку. Я совсем не считал себя таким уж несчастным. Мне, конечно, не хочется, чтобы меня сожгли, хоть это и суеверие, но Брижит явно передергивает, она сама заговорила о кремации, ни у кого этого и в мыслях не было. Я могу догадаться о ее внутренних побуждениях: испытав на себе, что такое отмирание плоти, она хочет избавить мое тело от медленного разложения, этого безобразия, которое остающиеся наверху прячут в землю для собственного спокойствия… но можно было выразить все это в более приемлемой форме. Поразительно, до чего ожесточает человека уверенность в том, что смерть есть конец всего. Или я плохо знаю свою сестру? Я всю жизнь восхищался ею: потому что видел в ней бунтарский дух, потому что, не в пример мне, у нее хватило смелости посвятить себя искусству, хватило сил развестись с кретином-мужем, научиться жить с одним легким. Но, может быть, ей всегда не хватало доброты, и ее талант, твердость духа, решительность развились как оправдание внутренней холодности?
Мне было больно так думать о сестре, хотя безмерное презрение, с которым она изобразила мое существование, должно было бы меня ожесточить. Впрочем, в моем положении чувствовать, что сохраняешь уязвимость, пожалуй, даже утешительно.
– Прости меня, папа, – шепчет Брижит.
Папа широко разводит руками, беспомощно роняет их на стол и смущенно улыбается. Это несколько разряжает атмосферу. Жан-Ми с облегчением глотает кусок. Мэтр Сонна, ни разу не напомнивший о себе, пока бушевали страсти, со скромностью истинного миротворца молчком разделывается с бараниной. И тут папа в порыве оскорбленной любви хватает Брижит за руку и произносит бесподобную тираду:
– Пусть покоится вместе с матерью! А мы с тобой еще поскрипим… Ладно? В будущем году истекает срок аренды соседнего участка – прошло тридцать лет, а я стою на очереди. Вот и хватит места для всех.
Браво! Семейное пристанище расширяется. Но самое потрясающее – это способность живых еще и теперь удивлять меня. Я думал, что выпад Брижит страшно оскорбит отца, и его неожиданное великодушие меня расшевелило. Что могло бы быть скучнее, чем наблюдать из потустороннего мира привычную житейскую канитель?
– Хочешь, я переночую у тебя? – шепчет сестра, и по щеке ее стекает слеза.
– Не надо, – говорит отец, прочно окопавшийся в одиночестве с тех пор, как я женился. – Не беспокойся. Теперь все будет хорошо.
Еще немного – и он сказал бы: «У меня есть цель», – имея в виду перекупку тридцатилетней концессии для воссоединения семьи. Я же, в силу понятной солидарности, не мог не подумать о соседях-мертвецах, которых выкопают и вышвырнут вон. Каков вообще этикет на кладбище? Общаются ли временные, тридцатилетние обитатели с постоянными, бессрочными? А какова участь выдворенных, забытых, бомжей из общих могил? Бывают ли общие собрания со ссорами из-за пограничного цветка или затеняющего чужую территорию креста? Мне не терпится узнать. И вступить, если получится, в контакт с себе подобными.
Спускается Фабьена, на лице ее спокойствие и решимость. Видимо, она овладела собой, сидя с Люсьеном. Наверху у малыша отчаянно застрекотала видеоигра – он словно хотел заглушить голоса злых поджигателей праха взрывами и мелодичными трелями умирающих и воскресающих для очередной жизни виртуальных героев.
Фабьена садится на свое место и как ни в чем не бывало обращается к нотариусу:
– Продолжим?
Тьерри Сонна некоторое время собирается с духом, опершись локтями на стол и потирая пальцами переносицу, затем разворачивает сам собой сложившийся лист бумаги и с усилием читает:
– «Согласно брачному контракту, все имущество, переданное мне при жизни моим отцом, переходит к моей супруге Фабьене до совершеннолетия нашего сына, в дальнейшем же они вольны распорядиться им по своему усмотрению. Зато…»
– Пожалуйста, погромче, – просит Фабьена.
Мэтр Сонна трижды судорожно сглатывает, словно у него пересохло во рту, и продолжает, не только не повысив голос, но еще и втянув голову в плечи:
– «Зато сумму, предусмотренную договором о страховании жизни, который я подписал в агентстве Петреля, наследует моя сестра Брижит Лормо, она же Бриджи Уэст».
Электронный наигрыш в честь выигравшего кон героя несколько смазывает ошеломительный эффект прочитанного. Однако Люсьен успевает дойти до середины следующего уровня игры, прежде чем заинтересованные лица обретают дар слова.
– Простите меня, Фабьена, – медленно выговаривает моя сестра.
– За что? За деньги, которые вы получили от моего мужа, или за гадости, которые вы наговорили о нем? Или теперь он уже не представляется вам таким уж ничтожеством?
Браво! Фабьена взяла за меня реванш.
– Может, нам лучше уйти? – предлагает Одиль. – Альфонс остался там один с Жаком…
– У нас нет никаких секретов, – возражает Брижит. – Я могу пожертвовать эту сумму на медицинские исследования или…
– Это ваше личное дело, – перебивает ее Фабьена и жестом приглашает нотариуса возобновить чтение. – Что там дальше?
Сонна, все это время не отрывавший глаз от последнего прочитанного слова, осторожно продолжает:
– «Что касается моего художественного наследия – спасибо, что никто не рассмеялся, – пусть каждый из родственников и друзей выберет в трейлере кому что придется по вкусу и возьмет себе. Мне хотелось бы также, чтобы картины, на которые не найдется охотников, были переданы…»
Мэтр Сонна сделал многозначительную паузу и потянулся к стакану с водой.
– Кому? – спрашивает Жан-Ми.
– Здесь смазано, – извиняющимся голосом отвечает нотариус и взглядом призывает на помощь Фабьену.
Она, даже не взглянув в завещание, отзывается:
– Я поняла. Что еще?
Мой несчастный душеприказчик вкладывает в конверт первый листок, разворачивает второй и, вскинув брови, принимается отчетливо и предельно выразительно читать:
– «И наконец, весьма важная для меня просьба, за которую искренне прошу извинения у тех, кого она шокирует…»
Тьерри Сонна придвигается к столу и допивает до дна свой стакан воды.
– Ну-ну? – стоически ободряет его Фабьена, готовая к самому худшему.
– Весьма сожалею… Я ехал из Бур-Сен-Мориса… тут этот гололед… я вышел надеть на колеса цепи и упал.
Листок передают из рук в руки. Три последние строчки действительно расплылись, так что их невозможно прочитать. С трудом различимы слова «в дар» и «кому понадобится». Да и то – различимы для меня, а мне этот текст как-никак знаком. Хорошо хоть подпись невредима. Как понимать этот инцидент? Что это: случай или перст судьбы? Может быть, моему последнему желанию не следовало исполняться? Теперь, за чертой, я все более и более критически отношусь к чувствам, под влиянием которых писалось завещание.
– Может, он хочет, чтобы его одежду раздали бедным? – предполагает Одиль.
– Нет-нет. – Жан-Ми водит пальцем по чернильным разводам. – По-моему, он хочет подарочную упаковку – ну, гроб с бантиком… Шутки ради… Это вполне в его духе.
Версия Жана-Ми не находит поддержки, и он передает завещание Брижит. Та пробегает глазами по спорным строчкам и уверенно говорит:
– Он просто хочет, чтобы его трейлер отдали бездомным!
Этого еще не хватало! Я ничего не имею против бездомных и с удовольствием отдал бы им всю недвижимость, три этажа скобяной торговли и жилую квартиру в том же доме, но только не трейлер! Пусть он достанется Люсьену, или Альфонсу, или Наиле – какого дурака я свалял, что не оговорил этого в завещании!
– Или просит, чтобы на отпевании над ним прочитали какое-то определенное место из Евангелия, – вносит свою гипотезу отец.
Все хороши! Да я хотел безвозмездно отдать свои органы для нужд медицины, чтобы они пригодились для спасения других людей, только и всего! Разве это так не вяжется с моим характером, что никому не пришло в голову?! Или я уж такой закоренелый эгоист, что и после смерти должен думать только о себе? Если все так считают, лучше пусть и правда сожгут!
– Ну и скотство! – В столовую врывается разгневанная мадемуазель Туссен. Она вся в снегу, ее кроссовки прямо-таки обледенели. – На улице минус пять, снегу по колено, а я должна была сесть на их мотоцикл и оттащить свою же собственную машину на штрафную стоянку. Видите ли, раз ее зацепили, то отцепить можно только там и только когда я уплачу штраф. Ну, попляшет у меня мэр на следующих выборах!
Она хватает последний кусок грюйера, который не успел доесть Жан-Ми, и, яростно жуя, объясняет, что поставила свою машину в гараж, накормила собаку и вернулась пешком, чтобы проститься со мной. Хоть бы кто-нибудь ее пожалел, пригласил к столу: присядьте, мадемуазель Туссен, дорогая, вы продрогли, съешьте баранины… – так нет же, всем плевать, и мадемуазель Туссен чеканным шагом, разбрасывая на ходу ледышки, прошествовала в гостевую комнату и скрылась за дверью. Через минуту оттуда вышел Альфонс. Я изо всех сил стараюсь удержаться в столовой – не хочу снова угодить в силки тибетских заклинаний.
Но трапеза окончена, торта не будет – на этот раз, ввиду обстоятельств, Жан-Ми пришел с пустыми руками. Завещание с так и не разгаданной последней прихотью вложено в конверт и заняло почетное место на буфете, между нашей свадебной фотографией и школьным дневником Люсьена, который я уже не смогу подписать.
Мои плакальщики дружно поднимаются и возвращаются ко мне пить кофе. Мадемуазель Туссен мирно вяжет. Ни молитв, ни воспоминаний до меня ни от кого не доходит. Для проформы они досиживают еще четверть часа до полуночи, когда же компьютерное курлыканье перекрывается боем часов, расходятся спать.
Альфонс без особых церемоний выпроваживает мадемуазель Туссен, предложившую посидеть со мной до утра.
– Ему надо отдохнуть, – бормочет он и вручает старой деве ее кошелку и гигантский зонтик.
Дверь закрывается. Люсьен выключает компьютер. Лифт скользит по шахте вниз.
Что ждет меня дальше?
* * *
Я остался ненужным часовым при ставшем мне чужим теле. Теперь, когда все стихло, я словно вернулся в сегодняшнее утро, в первые минуты после смерти. Вместо прыгающих на экране электронных цифр глухо постукивает маятник, но время словно сделало петлю, и я очутился в исходной точке. Изменился ли я? Сказать по правде, не уверен, что я бы сильно обрадовался, если бы все оказалось просто сном и я бы открыл глаза в трейлере, рядом с прижавшейся к моему боку Наилой и услышат шум въезжающих в ворота фургонов с товаром.
По-настоящему мне хотелось бы другого: чтобы кто-нибудь гулял с моим сердцем в груди или чтобы мои глаза вернули кому-нибудь зрение. Это неосуществленное желание – единственное, о чем я жалею отсюда, из предположительной вечности. Целехонькое, исправное тело пропадает даром – вот вопиющая неблагодарность, глубоко противная моему существу. Сколько я ни говорил себе, что это не моя вина, что главное – само намерение, тягостное ощущение невыполненного долга не отпускало. Как будто, раздав свое тело по кусочкам, я мог бы хоть как-то отплатить за сохранность сознания.
Теперь, когда по милости какого-то нотариуса, не умеющего надеть цепи на колеса, моя телесная оболочка обречена гнить целиком, мне почти стыдно за избыток жизненных сил наполняющих меня в присутствии близких. Стыдно, что я еще здесь – волнуюсь, переживаю, сержусь, даже улыбаюсь.
Да, несмотря на все что они скажут или сделают, несмотря на разочарования, измены, на неудобную бесплотность и предстоящее забвение, я люблю жизнь, все еще люблю, и хочу оставаться на земле – потому, наверное, и остаюсь.
Мне бы еще средство помочь тем, кто зовет меня, перелить им свои мысли – последнее, что у меня есть, – и я был бы счастливейшим из мертвых.
Из-за неоновых вспышек «Топ-Спорта» мое зрение стало мигающим, завитки серого дыма от задутых свечей скачут на полосатом фоне опущенных ставней. Без бодрого аккомпанемента вязальных спиц мадемуазель Туссен вздохи маятника кажутся мрачными и тонут в гнетущей пустоте. Я что, должен продолжать бдение у гроба в одиночестве? Видеть не могу эту гримасу от Бюньяров. Чертовы гримеры – из-за них на сетчатке и в памяти близких вместо моего настоящего лица останется насквозь фальшивая физиономия самодовольного болвана с загадочной ухмылкой. От всего этого становится неуютно, одиноко и хочется поскорее от себя уйти.
Что мне стоит в моем нематериальном и, как я имел возможность убедиться, летучем состоянии, вместо того чтобы торчать у собственного изголовья, удрать – нанести ответный визит тем, кто почтил меня своим присутствием?
Пытаюсь максимально расслабиться, приготовиться к отбытию в неизвестном пока направлении, отдаться притяжению того или той, в чьих мыслях обо мне содержится больше всего печали, любви или сочувствия…
И почти тотчас оказываюсь в неоновом же, но сплошном, немигающем свете. Красном – от вывески бара «Уэлш-паб». Местечко, знакомое с юности, – тут, по соседству, школа парусного спорта. Отец оставил машину на стоянке у гавани и спустился вниз к озеру, к дороге вдоль берега, проходящей между рядом платанов и шеренгой поскрипывающих снастями яхт. Снег уже не падает, на земле лежит рыхлый белый слой, в который вминаются ботинки. Отец прохаживается взад-вперед под голыми заиндевевшими деревьями в лунном свете смотрит на проступающую сквозь облака скалу Кошачий Зуб; прожекторы высвечивают там силуэт аббатства Откомб, покинутого монахами, – их выкурили оттуда озорницы, повадившиеся загорать голышом под окнами обители. Так что григорианских песнопений здесь больше не услышишь, осталась только сувенирная лавка.
Одинокая прогулка продолжается, отец бредет вдоль берега, останавливается, прислоняется к балюстраде, спускается к воде. Медлит, колеблется, боится, надеется, гадает… В общем, оттягивает момент, когда вернется домой и прослушает мою кассету. Я изо всех сил пытаюсь внушить ему не делать этого, но контакта по-прежнему нет, остается только кружить снаружи. Он ежится от холода, плотнее кутается в куртку. Может быть, он воспринимает меня как сквозной ветер? Наконец, подняв воротник, он возвращается к машине и садится за руль. Автомобиль проседает на гидравлических рессорах, а когда отец включает зажигание, снова поднимается, словно бы с колен. На полу у заднего сиденья валяется забытый мешок с картошкой, из него сочится и впитывается в коврик коричневая жижа.
Мы едем к центру. Мне довольно трудно удерживаться здесь – притягивает явно ощутимый поток любви, волны добрых слов достигают слуха сквозь шум мотора и увлекают за собой. Но я не поддаюсь. Это голос Альфонса – он расхваливает меня, сидя с Брижит в своем домике у вокзала. Ублажать себя сейчас не время. Мое место рядом с отцом, я должен разделить его терзания, надежду, тревогу и уверенность в том, что он вот-вот услышит меня и я скажу ему что-то важное, прежде чем окончательно превращусь в единицу хранения, видеофильм, смонтированный из отдельных кадров и диапозитивов, – интересно, на сколько времени я потяну? Моим пристанищем, более долговечным, чем гроб, станет коробочка с этикеткой «Жак», содержащая пленку на 240, 180 или 120 минут. Пустяк по сравнению с тридцатью коробками маминой экспозиции, разложенной по месяцам и занимающей целую полку. Меня отец снимал мало. И сейчас это его, я чувствую, мучит.
Поворот на Сен-Жозеф, огни стройплощадки. В ослепительном свете прожекторов патетически воздели обнаженные ветки яблони, а рядом краны, экскаваторы, дорожные катки, со всех сторон обступившие запущенную ферму. Когда я был маленьким, здесь было образцовое хозяйство на швейцарский лад: чистенькие племенные коровы, фруктовые деревья с ленточками для отпугивания птиц. Жанна-Мари Дюмонсель держала марку и настаивала на том, чтобы муж и сыновья пользовались для изготовления сластей только «домашними» продуктами – свое молоко, свои сиропы и т.