Или она просто хочет сначала взбудоражить, а потом успокоить Наилу. Это было бы неплохо. Мне так хорошо смотреть на этих двух мирно загорающих девушек – эротика тут ни при чем. Благодаря им жестокой ночи на кладбище как не бывало, она стала чем-то далеким, нелепым и нереальным. И дело не только в перемене климата или часового пояса, да я этих вещей и не ощущаю. Я думаю, теперь мне надо слиться с кем-нибудь в его настоящем, впрячься в его будущее, влезть в чужую судьбу, о которой я ничего не знаю, и поехать в ней зайцем – чтобы стряхнуть груз безысходных воспоминаний. Я собрал по крупицам и разжевал все свое прошлое, и это ни к чему не привело. А может, я потому никак не могу установить контакт ни с одним умершим, что все они облюбовали себе по живому человеку и вросли в своих избранников, как я собираюсь врасти в Доминик. И все мои мытарства с семи часов утра минувшего вторника – обычная, нормальная вещь, как у всех. Взлеты, падения, примирения, разлуки были лишь уроками, из которых я должен уяснить, что пора поставить крест на себе и своих близких и начать новое существование… В таком случае резко меняются представления о рае и аде: проклятые обречены сидеть в каком-нибудь злодее, мерзавце или дуре, а спасенные устраиваются в хороших людях.
Наверное, прежде чем окончательно выбрать Доминик, следует немножко подождать. Учесть ее предостережение – историю с купленным по эскизу домом. Но сама по себе тяга к кому-то постороннему – несомненно, шаг вперед. Всплывают и некие полузабытые признаки, подтверждающие, что я на верной дороге. Как только отошла Наила, к Доминик бочком-бочком, делая вид, что клюет какие-то несуществующие крошки, стала подбираться желто-зеленая птица. При каждом скачке на голове ее смешно трепыхался лихой хохолок. Уморительно серьезная, она похожа на неудавшийся рисунок, на некую помесь дрозда с попугаем. Доминик, подложив руку под голову, следит за ней глазами, вполголоса зовет. Птица сложным маневром – вбок и назад – приблизилась еще. Очень медленно Доминик протянула к ней раскрытую ладонь, и этот жест и последующие слова сразили меня.
– Привет, как дела? – тихонько сказала она. – Скучаешь?
Я вспомнил зимнюю ночь 78-го года, которую провел в Кавайоне, родном городе деда и бабушки. Они вернулись туда, когда моя сестра вышла замуж, а я настолько подрос, что мог жить один у нас дома в Савойе, которую они никогда не любили. Они привыкли к солнцу и тосковали без него. Вскоре после переезда, зимой 78-го года они умерли. Сгорели вместе с домом, тесно прижавшись друг к дружке, так же, как прожили всю жизнь. Как ни странно, я не очень горевал, хотя был очень привязан к этим вечным влюбленным, неизменно приветливым, улыбающимся, спокойным. Я старался быть похожим на них и чуждался мрачной вспыльчивости и лихорадочной восторженности отца. Смерть мамы они приняли с кротким смирением, возможно, потому, что остальные шестеро детей давно покинули их ради большого мира. Но главное, они так любили друг друга, составляли такое самодостаточное целое, что их сердца были обоюдно заполнены и места для других просто не оставалось. Вот почему смерть в один день представлялась мне не трагическим, а скорее закономерным концом. Кроме того, мне было всего семнадцать лет. Только когда родился Люсьен, я стал понимать, насколько мне их не хватает.
Ночью после похорон я пошел побродить по улицам, чтобы остаться одному и подумать о них спокойно, так, как они заслуживали. И вот тогда на углу пустынной улицы мне встретилась собака. Хромой пес без ошейника, помесь овчарки с кем-то еще, изможденный, старый и абсолютно мирный. Я не сказал ему ни слова, но он увязался за мной, впрочем, не заискивая и сохраняя достойную дистанцию. Из гордости, стыдливости или хитрости он делал вид, что не нарочно идет за мной по спящим улицам, а вынюхивает какой-то след, который случайно совпадает с моим маршрутом. Я включился в игру и стал резко менять направление, сворачивать назад, описывать круги. Каждый раз пес, перебегая от фонаря к фонарю, от урны к урне, довольно быстро снова нагонял меня. И вдруг с ничуть меня не удивившей ясностью я подумал о деде. Та же ненавязчивая внимательность, притворное равнодушие, настойчивость без нажима. Обернувшись на ближайшем углу, я попробовал негромко позвать: «Деда!» Пес никак не отреагировал. Но у меня бешено стучало в висках, чувство уверенности распирало грудь. Я явственно ощущал, что дед здесь, рядом, в этой псине. Чудесное, необъяснимое ощущение. В то время в свете только что пройденных школьных курсов естественных наук смерть представлялась мне рассеянием отдельных клеток и химических элементов, душе же в этом процессе отводилась роль своеобразной пыльцы. Эту «пыльцу» вдыхали оказавшиеся поблизости люди, собирали пчелы, клевали птицы, щипали коровы, и умерший, внедряясь таким образом в другие существа, обогащался их опытом. Каково было процентное содержание субстанции моего деда в теле бродячей собаки? Пусть всего лишь полпроцента – этого достаточно, чтобы я чувствовал его приветливую улыбку, значащую куда больше ненужных бурных излияний.
Я находился на холме Сен-Жак, белые прожекторные лучи выхватывали из тьмы силуэты безжалостно подстриженных олив. Этот призрачный пейзаж будил во мне радость, вкус к жизни, а тут еще влюбленные парочки в кустах фыркали, слыша, как я благодарю драного хромого пса за все, чем ему обязан: за то, что умею ценить хорошее вино, полуденный отдых, тонкую иронию… Это он научил меня видеть разные фигуры из облаков, обращать внимание на хорошеньких девушек, строить шалаш, разжигать костер, следить за пчелами… Мелким вещам, в которых можно найти утешение едва ли не от всех бед.
В гостиницу я вернулся на рассвете. Центральный вход был еще закрыт, но у меня был ключ от бокового. Пес по-прежнему бежал за мной. Я остановился перед дверью – он тоже. И выжидающе застыл, отвернув морду в сторону. И тут малодушие – или здравый смысл – взяло верх. Я сказал ему, что животных в гостиницу не пускают и что я все равно завтра уезжаю. И бросил платановую ветку, чтобы он за ней побежал. Пес не двинулся с места. Тогда я приоткрыл дверь, быстро вошел и захлопнул ее за собой. Стоя с другой стороны, прислонившись к створке лбом, я в первый раз услышал его голос – протяжный, тоскливый, на одной ноте вой, который три ночи не давал мне уснуть. И еще долго я корил себя за то, что тогда не впустил его.
– Как его звали, этого твоего лавочника?
– Жак Лормо.
Наила искупалась и легла на песок обсыхать, спугнув желто-зеленую птицу. Разговор надолго прервался. Разомлевшая на солнце Доминик лежала с закрытыми глазами. Наконец она лениво спросила:
– Ваше агентство имеет дело с гостиницами «Куони»?
– Смотря где. На Маврикии, например, у вас не лучшие цены.
– Просто мы не халтурим.
Поднялся ветерок, зазвонил колокольчик, и турагенты в бермудах или парео озабоченно потянулись на лекции.
– Может, и нам с ними поскучать? – томно потягиваясь, спросила Наила.
– Зачем? Успеем наскучаться на том свете.
Наила, припоминая свою картину, рисует на песке три хижины и плот, а Доминик погружается в сон. Я оставляю ее.
Куда подамся теперь, не знаю, но, расставаясь с Доминик, я испытываю знакомое по прошлому сладостное чувство, которое всегда любил продлить, – предвкушение давно обещанного свидания.
* * *
Разобрали не так уж много картин. Альфонс взял один натюрморт, папа – склеенную улитку в нашем саду в Пьеррэ, Одиль – бурю на озере, где я изобразил нас с Жаном-Ми на яхте. Люсьен перед уходом в школу попросил, чтобы оставшиеся картины поместили в его комнату, и сейчас Альфонс, страшно довольный, развешивает их по стенам, с пола до потолка, чтобы порадовать мальчика этим вернисажем. Фабьена объясняет все это Гийому Пейролю, тот пришел в трейлер с опозданием, запыхавшись, весь в снегу.
– Я никак не мог раньше – у нас была учебная тревога в горах…
– Не важно. Можете посмотреть вместе с моим сыном. Он вернется в двенадцать часов. Пройдете через магазин, – сказала Фабьена и захлопнула дверцу трейлера.
Фабьена меня беспокоит. Она осунулась, пожелтела, под глазами круги, которые даже не умещаются под темные очки. Скорее всего она все утро просидела перед моим пустым мольбертом, уничтожая мой запас мятных конфет – на полу валяется куча фантиков. Картины унесли, и замоченные в скипидаре кисти выглядят душераздирающе.
Кажется, я понимаю, что с моей женой. Узнаю симптомы. Когда родился Люсьен, врачи признали у нее послеродовую депрессию. Но у нее был стимул – вырастить ребенка. Теперь же, когда я похоронен, формальности завершены, с наследством все улажено, ей больше нечего делать, осталось только отдыхать и восстанавливать силы. Фабьена не умеет ничего не делать. И вдруг забросила свою скобяную торговлю… Значит, дело обстоит серьезнее, чем я сначала подумал. С четырнадцати лет она постоянно была напряжена, как пружина, и устремлена к ясной цели. Со мной цель была достигнута и превзойдена, но ответственность, которую она несла вместо меня, все время давила на нее и не позволяла расслабиться. И вдруг пружина лопнула. Жить как раньше не имело смысла. Теперь уже не было опасности, что я потребую развод, попытаюсь отнять у нее Люсьена, буду настраивать его против матери… Без меня им обоим обеспечено спокойное будущее. И она опустила руки. Ума не приложу, как ей помочь, хуже того: не вижу никого, кто мог бы понять ее так, как я. Тем более что жаловаться она никогда не станет, а скрывать свои чувства умеет в совершенстве – мне ли не знать.
Меня одолевает искушение вернуться на Маврикий. Не сочти меня трусом, Фабьена, но бессилие, на которое ты меня обрекаешь, для меня невыносимо. Страдала бы по крайней мере где-нибудь в другом месте. Здесь, в трейлере, я не могу отделаться от чувства, что это я причиняю тебе боль.
– Готово! Все развесил! – кричит со двора Альфонс.
Фабьена тяжко вздыхает, снова надевает темные очки, обводит напоследок взглядом мою тесную обитель. Будь я жив, я бы много отдал за такой понимающий взгляд, но теперь он приводит меня в отчаяние. Нехотя выходит она из трейлера тянуть опостылевшую лямку.
– Может быть, мне лучше взять «мерседес», я постараюсь быть очень осторожным, а, мадам Фабьена? А то машина Одили ему тоже не по нраву.
Не споря, Фабьена протягивает Альфонсу ключи и поднимается к Люсьену посмотреть экспозицию. В эту самую минуту в школе прозвенел звонок на обеденный перерыв. Альфонс, насвистывая, гордо выводит из гаража «мерседес» – то-то обрадуется мальчуган! Надо будет обратиться к нему почтительно – «месье!», пусть приятели знают, с кем имеют дело. Наследник Лормо – это вам не шутка! Альфонс вошел в роль телохранителя: руки бережно сжимают руль в кожаном чехле, прямая спина, вздернутый подбородок, бдительный взор поверх фирменной звезды на капоте.
Люсьен остался в классе один. Он закрывает тетрадь, надевает на ручку колпачок и медленно-медленно складывает все в портфель. Остальных после звонка как ветром сдуло. Только несколько человек ждут его в коридоре, пихая друг дружку в бок и поглядывая на дверь класса. Учительница с папкой под мышкой и сумкой через плечо обернулась почти с порога и подошла к Люсьену. Принужденно улыбаясь, погладила его по голове. Люсьен резко откинулся назад.
– Тебе плохо, малыш?
– Нет, мадемуазель, все нормально.
– Ты мог бы подольше побыть дома. Я понимаю, каково тебе сейчас. Потерять отца в твоем возрасте – это самое страшное горе. Ты сразу стал взрослым.
– Спасибо.
– Я могу тебе чем-нибудь помочь?
– Нет, мадемуазель.
– Ты уверен? Иногда бывает нужно выговориться. А твоя мама сейчас в таком состоянии, что, наверно…
– Но вы мне не мама! – взрывается Люсьен. – Оставьте меня в покое!
Бедная учительница замолкает, бормочет извинения и, поникшая, отходит прочь, делая вид, будто ищет ключи. Люсьен застегивает портфель, встает, оттолкнув стул ногой, и вылетает в коридор, точь-в-точь шериф, выходящий из салуна с твердым намерением навести в городе порядок.
– Ты даешь! – похвалил Люсьена стриженный под ежик коротышка.
– Не твое дело, – буркнул Люсьен.
– Ловко ты ее отбрил, – хохотнул Самба, сын тренера по водному спорту.
– Фигня! – вмешался белобрысый подросток с прядью на лбу. – У него, видите ли, папочка умер, вот он и кочевряжится. Давай-давай, Лормо, пользуйся…
Люсьен оборачивается к белобрысому и тычет ему пальцем в физиономию:
– А ну отдавай мою куртку, Марко! Живо!
– Ой, испугал! – кривляется Марко.
– Отдавай, говорю, куртку, она моя, ясно?
– Чего-чего?! Давно не получал? Ишь ты, сиротка, какой крутой стал! – Люсьен, яростно сжав зубы, толкает Марко к вешалке.
– Брось, Лормо, не то он взбеленится! – вопит сынишка Жана-Гю в очках с толстыми стеклами.
– Ставлю три наклейки за Лормо! – объявляет Самба.
– Заткнись, черномазый! Придержи свои наклейки!
Марко со зловещей улыбочкой поднимает воротник куртки и делает три шага вперед. Люсьен, сдерживая слезы и глядя ему в лицо, медленно отходит. Остальные расступаются в круг. Марко размахивается, но тут Люсьен наскакивает на него, валит на пол и принимается лупить своими маленькими кулачками с небывалой силой – возможно, мне все же удалось передать ему часть моей. Давай-давай, молодец, так его, так! Марко на полу извивается под его ударами.
– Ой, не могу, Лормо, ты меня защекотал!
Он вдруг взбрыкнул ногами, и мы полетели к стенке. Боль и ненависть, которые я разделяю с сыном, увы, не прибавили мне могущества. Эх, как бы стать для него настоящим добрым духом, ангелом-хранителем, джинном из лампы Аладдина… Люсьен остался лежать. У него из носа пошла кровь и запачкала рубашку. Марко холодно смотрит на него сверху вниз и равномерно причмокивает – наслаждается муками обреченной жертвы. Неожиданно он разжимает кулак и протягивает Люсьену руку:
– А ты не слабак. Будешь теперь со мной.
Люсьен, оглушенный, недоверчиво берется за протянутую руку. Марко поднимает его на ноги. Самба хлопает по плечу и поздравляет.
– Он теперь правда с нами? – переспрашивает осторожный Самба, прежде чем принять меня в круг вассалов.
– Дюмонсель, дай Самбе три наклейки, – распоряжается Марко в подтверждение своих слов. И стаскивает с себя куртку.
Люсьен расплывается в улыбке, весь так и сияет, но, дабы не уронить мужскую честь, старается не выказывать свою радость. Он благородно отстраняет руку Марко с курткой:
– Можешь оставить себе, она тебе больше идет.
– Спасибо, – говорит главарь шайки. – А насчет твоего отца – паршиво, конечно. Мне легче – у меня его вообще никогда не было.
– Повезло, – соглашается Люсьен.
Не знаю, как отнестись к этой реплике. Звенит звонок в столовой.
– Иду-иду! – кривляется Марко.
Шайка льстиво смеется остроумию вождя. И Люсьен с ними. Они шагают по коридору сплоченной группкой, в ногу, барабаня в каждую дверь. Люсьен на седьмом небе. Отныне потеря отца свяжется у него в памяти с тем, что его как по волшебству приняли в компанию, с сентября отравлявшую ему в школе жизнь.
– Огонь! – хором вопит вся ватага, пробегая мимо бюста несчастной Марии Кюри, чье имя носит школа. Бюст превращен в мишень и весь покрыт комочками жевательной резинки и плевками.
– Почему бы тебе тоже не обедать в столовке? – приглашает сын Жана-Гю.
Все гогочут.
– В самом деле, – спокойно говорит Люсьен. – Надо будет записаться.
На пороге школы он останавливается. За решеткой внутреннего двора стоит «мерседес» с торжественно распахнутой задней дверцей. Альфонс, держа в руке свой берет, не спускает глаз с дверей, откуда выбегают школьники. Минуту Люсьен колеблется, не зная, что предпочесть: роскошную машину, к которой его никогда не подпускали, или только что завоеванное положение среди сверстников. В конце концов он властно кладет руку на плечо Жана-Мари Дюмонселя, которому в шайке отведена роль «шестерки»:
– Скажи моему шоферу, что я пойду пешком.
Сын Жана-Гю поворачивает свою очкастую физиономию к главарю, молчаливо спрашивая его санкции, а затем подбегает к «мерседесу» и с важным видом выполняет поручение. Альфонс опечаленно захлопывает дверцу, надевает берет, и роскошная колымага за ненадобностью уезжает прочь.
– Тортоцца хочет тебя спросить, – говорит Марко, указывая пальцем на толстяка со стрижкой-ежиком.
– А ты можешь говорить со своим отцом вот сейчас, когда он на том свете? – спрашивает тот.
Люсьен, не ожидавший такого, быстро находится и небрежно отвечает:
– Ясно, могу.
– Врешь небось, – поддевает его Тортоцца.
– А вот и нет! – заводится Люсьен. Он победил самого Марко, а тут какой-то жирдяй будет к нему цепляться – еще чего! – И он, если хочешь знать, меня слышит.
– Да-а? Может, еще и отвечает?
Ребята остановились посреди двора, ветер треплет им волосы. Все выжидательно уставились на Люсьена, он же, засунув руки в карманы, с самым скромным видом отвечает:
– Бывает и так…
– Стакан, что ли, двигает? – Тортоцца насмешливо подмигивает приятелям. Но Люсьен ухватывается за эту подсказку:
– Конечно, а ты как думал?! Тортоцца почтительно присвистывает:
– Здорово! А давай попробуем сегодня в шесть часов у меня дома. Тащи все что надо. И вы все приходите, парни, ладно?
Парни кивают.
– Учти, у меня флюиды что надо! – продолжает Тортоцца. – Сестра говорит, еще лучше, чем у нее.
– Твоя сестрица уродина, – замечает Марко.
– Зато у нее флюиды что надо. У нас это семейное. Моя сицилийская тетка умеет гадать по куриной печенке. Пусть только Лормо не удивляется, если стол вдруг сорвется с места и взлетит.
Люсьен пожимает плечами с бывалым видом.
– Пошли жрать! – командует Марко и направляется в столовую. Компания идет за ним, приотстав на три шага.
До скорого, парни! – кричит Люсьен. – Приятного аппетита!
Он вышел из ворот и шагает, счастливый, держа ранец за ремни. Но радость омрачается тревогой: он вляпался сгоряча в дело, о котором не имеет понятия. Толстенные подошвы его ботинок месят ледяную грязь на тротуаре, и в ритме шагов ему представляются диковинные картинки – с говорящими блюдечками, летающими столами и куриными печенками, – которые могут иметь отношение к загадочным словам «флюиды» и «медиум». Он напевает для храбрости «Побоище» – песенку Брассанса, которой я научил его, когда ему исполнилось семь лет, там некая мегера истребляет полицейских – лупит их своим огромным выменем. Встречные прохожие глядят на него с неодобрением, они не знают, что эти куплеты объединяют нас с сыном больше, чем «Отче наш».
От Окружного бульвара до Курортной улицы такое запутанное движение, что Люсьен пешком по прямой добрался до дому скорее, чем Альфонс на «мерседесе». Из-за угла трейлера он глядит, как старик ставит машину в гараж и заходит на склад металлических товаров, чтобы прибраться там, пока все на перерыве.
Переждав из деликатности пару минут, мальчуган входит туда же. Альфонс разматывает моток проволоки для изгородей и вместо обеда жует карандаш. Люсьен подходит к нему с виноватым видом:
– Привет, Альфонс, как дела?
– А, ты уже пришел, – не оборачиваясь, говорит старик. – Ну да, молодому пройтись по улице – одно удовольствие. Надеюсь, ты не простудился? Иди к себе – я там развесил картины.
– Спасибо, что приехал за мной на «мерседесе», – шепчет Люсьен, усаживаясь на ящик.
– Ему было полезно проветриться.
Они помолчали. Было слышно только, как бренчит проволока – Альфонс разматывает виток за витком, чтобы потом смотать как следует.
– Этот малый из Гренобля, который поступил в ученики, – ворчит он, – вроде бы и старается, но в нашем деле из него ничего не выйдет – нет хватки. Вот посмотри на эту проволоку – кто так отрезает!
– Как ты думаешь, у меня получится вызвать папу стаканом?
Альфонс кладет моток на верстак и опускается на корточки рядом с ящиком заклепок, по которому Люсьен стучит пятками.
– Очень может быть. Я не знал, что ты в этом разбираешься.
– А как это делается, Альфонс? – Люсьен хватает спасителя за руку.
Старик смотрит на эту ручонку, вцепившуюся в его рукав. Может быть, первый раз Люсьен вот так потянулся к нему. От волнения у него перехватывает горло, так что он не может сразу ответить и оттягивает время, перекладывая жеваный карандаш изо рта за ухо.
– Этот метод описывает Ламартин в письме племяннице Валентине весной пятьдесят третьего года. Берешь лист картона, пишешь на нем алфавит, переворачиваешь стакан или рюмку, потом несколько человек прикладывают к нему пальцы, и пробегает такой легкий ветерок…
– Флюид?
– Вот-вот. Ты становишься чем-то вроде антенны и улавливаешь то, что передает покойник, а потом, по законам физики, это переходит на стакан и он начинает двигаться от одной буквы к другой. Ты задаешь вопросы – он отвечает. Ламартин рассказывает, что Виктор Гюго таким манером записывал стихи, которые ему диктовал один англичанин – Шекспир. Я и сам пробовал, но в одиночку плохо получается. И потом, у меня дома и так все всегда дрожит и двигается – из-за поездов.
– И ты думаешь, с папой может получиться?
– Если он захочет говорить, то заговорит. И насколько я его знаю, за ним дело не станет.
– Классно!
– Только может оказаться, что он занят другими вещами. Ну, понимаешь, не оттого, что не хочет с тобой говорить, а просто ему же надо там освоиться, он только что прибыл…
Но у Люсьена сразу стал такой расстроенный вид, что Альфонс берет свои сомнения обратно и задорно хлопает его по колену:
– Хочешь, попробуем вместе, ты да я, на пару?
Мальчишка смотрит на него, не зная, что ответить, и, по-моему, раздумывая, как бы не слишком дать Альфонсу почувствовать, что они неравны. Да, не поспеши я убраться на тот свет, мне бы надо было кое-что подправить в воспитании сына.
– Спасибо, но мы с ребятами собрались заняться этим у Тортоцца, сегодня в шесть часов. Он говорит, у него сильные флюиды.
– Это сын автомеханика? – Альфонс удивлен. Люсьен сокрушенно разводит руками. Проглотив разочарование, Альфонс снова вытаскивает из-за уха карандаш.
– Сегодня вечером я бы все равно не смог – у меня Комитет. Тебе наверно, нужен расчерченный лист – ладно, я сделаю. Только не показывай маме. Вообще-то ты еще не дорос до таких вещей.
– Клянусь! – Люсьен поднимает варежку.
Альфонс отрезает кусок крафта и пишет по кругу алфавит. Внутри круга столбиком цифры от нуля до девяти и слова «да» и «нет» в рамочке.
– Это для ответов на однозначные вопросы – так скорее. Карандаш опять отправился за ухо.
– А что лучше взять: стакан или рюмку?
– Я советую стаканчик от горчицы. Рюмка на ножке не такая устойчивая. И может разбиться при резком вираже. Но иди – мама ждет тебя обедать.
Он берет с этажерки стаканчик, на котором нарисованы утенок Дональд и его друзья с удочками, вытряхивает из него окурки, вытирает и протягивает Люсьену.
– Расскажешь потом, – вздыхает он и снова принимается за проволоку.
Люсьен обещает, благодарит и выбегает во двор. Я устремился было за ним, но придержало какое-то новое чувство. Страх. Люсьен, упоенный, с улыбкой до ушей, прижимает к себе портфель, куда бережно поместил стаканчик и сложенную вдвое расчерченную карту. Альфонс забыл нанести букву W – постараюсь обойтись без нее.
На кухне, как всегда, для Люсьена был приготовлен обеденный прибор, салфетка и таблетка глюконата. Но его ждали также целых два сюрприза: у плиты стояла Одиль, а за столом сидел со стаканом томатного сока Гийом Пейроль.
– Мама ушла в бассейн, – торжествующе доложила, смакуя каждое слово, Одиль.
Люсьен поставил портфель на пол и удивленно переспросил:
– В бассейн?
– Да. Она пошла плавать. – Одиль подкрепила слова гребком по воздуху, с удовольствием призывая постороннего человека в свидетели недостойного поведения вдовы.
– Мама вольна делать что хочет, – одернул ее Люсьен. – Что сегодня на обед?
– Я поджарила тебе гольца, – с важностью ответила кассирша. – Ты знаком с месье Пейролем из полиции? Он хочет с тобой поговорить. Это Люсьен, мой крестник.
Крестник заглянул в сковородку, где шипела в разогретом масле длинная, тонкая, страшно костлявая рыбина, гордость нашего озера.
– Какая гадость, – сморщился Люсьен. – Я хочу рыбных палочек.
– Рыбных палочек! – вздохнула Одиль, ища сочувствия у гостя. – Они все на этом помешались. Думают, что все эти мороженые штучки так и ловятся в сети. Ты будешь есть то, что дают, и никаких разговоров.
– Я здесь дома, а ты на службе, – отчеканил Люсьен и, повернувшись к ней спиной, обратился к гостю: – Вы меня ждете?
– Здравствуй, Люсьен. Меня зовут Гийом, мы виделись вчера на кладбище… Я хотел купить картину твоего отца, и твоя мама сказала, что я могу посмотреть их у тебя.
Мальчуган смотрит на неожиданного клиента круглыми глазами. Настроение у него сразу исправляется, и, чувствуя себя важной персоной, он пожимает гостю руку.
– Вы обедали? У нас сегодня рыба.
– Благодарю за любезность, – стараясь быть серьезным, ответил Гийом.
– Обычно бывает что-нибудь получше, но сегодня у нашей служанки выходной. Пойдемте пока посмотрим.
И они выходят из комнаты, предоставив Одили срывать злобу на гольце, которого она свирепо переворачивает вилкой.
– Вы что, тоже художник? – спросил Люсьен на лестнице.
– Нет, но я люблю искусство.
– Почему же вы пошли в полицию?
– Я просто прохожу службу. А вообще-то я учусь на филфаке, готовлю диплом. Правда, не очень тороплюсь. Больше всего я люблю писать книги.
Люсьен церемонно распахивает дверь своей комнаты, и нам всем троим открываются увешанные картинами стены. Но, как ни старался Альфонс размещать их вплотную, рама к раме, в одном месте остался свободный квадрат, а самую большую картину пришлось поставить на пол около кровати. Это вечер во время сбора винограда. Гулянье при свете фонариков. На первом плане молодой парень с недовольной рожей. Та еще мазня.
Гийом Пейроль расхаживает, как в музее, задрав голову и заложив руки за спину. Ни за что не поверю, что ему нравится. Поданное таким образом, мое творческое наследие напоминает винегрет. Гийом нечаянно задевает ногой игрушечную «феррари», спотыкается и еле удерживает равновесие. Люсьен ловит и прижимает машинку к полу ботинком. Я с благодарностью замечаю, что он забрал из моей комнаты все машинки, которые я когда-то дарил ему на дни рождения и которые он выселил, когда подрос.
– Готово! – кричит из кухни Одиль.
Гийом возвращается к картине, прислоненной к кровати:
– Мне нравится вот эта.
– Это кутеж виноградарей в Кларафоне, – объясняет Люсьен, ошарашивая меня своей осведомленностью.
– Кутеж?
– Ну да, деревенский праздник. Так у нас говорят. Вы откуда?
– Из Парижа.
– Я был на Эйфелевой башне.
– Я тоже. А ты не пробовал плевать оттуда, с высоты, жевательной резинкой?
– Нет. – Люсьен удивлен.
– Это очень забавно. Потом спускаешься и ищешь ее внизу. Выигрывает тот, кто первым отыщет свою.
– А как узнать, что это твоя?
– Прежде чем выплевывать, конечно, прилепляешь бумажку.
– И ты когда-нибудь выигрывал?
– Ни разу. Дурацкая, вообще говоря, игра.
– Подгорает! – кричит Одиль.
– Тебя научил твой отец?
– Нет. Мой отец – человек серьезный. Дурак, но очень серьезный.
Запах горелого не дает укрепиться зародившейся мужской дружбе. Гийом указывает на разобиженного деревенского парня посреди гулянки и спрашивает цену.
– Триста франков, – от фонаря отвечает Люсьен. – Но тебе я уступлю за двести.
– Идет, – Гийом вынимает из кармана початую пачку «Голуаз» и вытаскивает из нее несколько свернутых в рулончик купюр – я тоже так делал в армии. Вообще при нем я словно молодею. Вижу свою копию.
– У тебя есть дети? – спрашивает Люсьен. Мне бы тоже хотелось это знать.
– Нет.
– Это не мне. – Люсьен не берет денег. – Опусти это в кружку пожертвований за упокоение душ, томящихся в чистилище. Это в церкви Пресвятой Богородицы. Слева как войдешь.
– Ну вот, сгорело! – доносится злорадный возглас из кухни.
– Ты думаешь, он в чистилище?
– Если в раю, ему это не понадобится.
Люсьен сел на кровать, подобрал с пола желтый «феррари» и с погрустневшим лицом катает его по ноге. Одно колесо не крутится. Люсьен, насупясь, распрямляет крыло, которое мой покупатель погнул каблуком. Оглушительно хлопает входная дверь. В наступившей вслед за этим звенящей тишине слышно только равномерное тиканье часов в гостевой комнате.
– Он ведь не может быть в аду, правда? – не поднимая глаз, шепчет мой сын.
– Конечно, нет, – успокаивает его Гийом с полной убежденностью. – Художники не попадают в ад.
– Почему?
Гийом садится на кровать рядом с Люсьеном и помогает ему освободить колесо.
– Ад для тех, кто никогда не рисковал. Никогда не сомневался в себе, ничего не делал или, как мой отец, плевал на людей и использовал их в своих интересах. Вот почему я пытаюсь писать книги.
– Какие?
– Свои. Знаешь, был такой писатель… настоящий, который всю жизнь работал ради того, чтобы дарить людям радость… Жан Кокто… так вот, он как-то сказал: «Когда придет смерть, я умру богатым человеком». Не беспокойся за своего папу. Посмотри, сколько он вам оставил. Худшее, что может ему грозить, это налоги.
– Налоги?
– Ну да. Он был талантлив, любим, имел хорошую семью, служил искусству – сколько сокровищ! Естественно, с него причитаются налоги. Там, где он сейчас, он должен давать и давать.
– А как с него могут брать?
– Поговорим об этом как-нибудь в другой раз. Сейчас мне пора в казарму.
Гийом взял картину под мышку и стал спускаться вниз по лестнице вслед за озадаченным Люсьеном. Одили на кухне нет – она ушла. Горелая рыба – в мусорном ведре. На столе на видном месте – пакет чипсов и упаковка ветчины.