Всем спасибо.
Счастье, что теперь я избавлюсь от лицезрения гнусной физиономии, не имеющей со мной ничего общего.
Полицейский держался поодаль, у самого порога, и с отрешенным видом пожирал глазами Фабьену; мне здорово доставалось, когда я вот так же пялился на незнакомых людей – старался уловить и запомнить позу, выражение, сочетание красок, которые могли бы дать импульс для картины. Он как будто тоже пытался что-то запечатлеть в памяти. Возможно, сегодня вечером на лестнице казармы в тетради со спиралью появится изображение Фабьены, такой, как сейчас, когда противоречивые мысли заострили черты ее лица и затуманили взгляд.
Ну вот, наконец ящик задраили. Альфонс оглядел всех с детской улыбкой, желая поделиться с каждым своим горячим упованием на лучшее. У меня же такое, не слишком приятное, чувство, что я присутствую при спуске на воду и крещении корабля. Могли бы все же благолепия ради обойтись без электродрели.
* * *
В пять минут шестого Наила выключила компьютер, пожелала приятного аппетита оставшейся на вечернее дежурство коллеге и подошла к своему мопеду. Не уверен, заметила ли она мой фургон-катафалк, который проехал мимо нее по Женевской улице к заведению Бюньяров, в своего рода транзитный зал для ожидающих погребения. Наила отстегнула цепь и обернула ее вокруг седла, перекинула через плечо спортивную сумку и, как всегда по средам, отправилась в бассейн.
Я не долго колебался между этими двумя маршрутами.
В раздевалке Наилу окружили подружки. Сразу заговорили обо мне. Было на что посмотреть: стайка обнаженных девушек, которые утешают, расспрашивают о подробностях и клянутся никому ни слова. Я чувствовал себя как в чудесном сне, и это яркое переживание оборвало последние нити, привязывавшие меня к содержимому гроба.
То-то повезло: покуда поставщики и клиенты проходят по одному через мою отгороженную малиновыми шторами кабинку и важно уверяют друг друга: «Он еще с нами!» – я нахожусь здесь, в женской раздевалке. На дверцах шкафчиков висят лифчики, их обладательницы сравнивают, кто больше загорел, дают советы, как лучше кварцеваться, отработанными движениями надевают купальники, откровенничают, заливаются смехом.
Наилу мучила мысль, что аневризм мог развиться у меня из-за перенапряжения во время секса. Ее утешила Каро Перрино, студентка-медичка третьего курса:
– При оргазме сосуды, наоборот, сужаются.
– Я даже не заметила, что он мертвый, Каро! Это не дает мне покоя!
– Нашла о чем жалеть! Мы сегодня вскрывали одного типа, которого хватил инфаркт за рулем – так его спутница при смерти в реанимации. Дайте кто-нибудь шампунь!
– Ты что, собираешься мыть голову перед бассейном?
– Учти, если не надевать шапочку, хлорка съест краску.
– Ничего он был в постели, твой скобянщик?
– Жасента, прекрати!
– А что такого? Дело-то прошлое.
Неизвестная мне вислогрудая девица, намазываясь кремом, стала рассказывать небылицы о том, что у нее была со мной связь, и приписывать мне такие причуды, что я, ей-богу, пожалел, что это вранье. Сладко вздыхая, она вспоминала, как я часами ласкал ее моей кистью или очень натурально рисовал у нее на спине груди и потом брал ее сзади. Наила слушала все это безучастно. Наконец на настойчивые вопросы ответила, несколько приукрашивая истину, что обычно за ночь у меня выходило по четыре-пять раз. И этот кортеж наяд, расхваливающих мои гениталии, а не моральные достоинства, был мне приятнее, чем хор плакальщиц. Шлепая сандалиями, они сбежали по лестнице из раздевалки к закрытому бассейну, нырнули в воду и поплыли наперегонки.
Выиграла, к моей гордости, Наила. Ее глаза, без грима и красные от хлорки, трогали меня больше, чем слезы. После сеанса она задержалась на ступеньках, рассеянно глядя сквозь стеклянную стену на раскачивающиеся под ветром голые тополя. Направлявшийся к трамплину парень оценил ее фигуру восторженным возгласом. Наила улыбнулась. Отлично. Жизнь продолжается.
Я устранялся с легким сердцем. Хорошо бы еще раз услышать из ее уст «люблю тебя», пусть даже сказанное другому. И я даже был готов принизить значимость того, что было между нами, чтобы она без угрызений могла завязать новый роман. Возможно, и правда то, что мы принимали за гармонию, было всего лишь взаимным опасением. Я боялся, как бы она не вторглась в мою повседневную жизнь, не потребовала от меня жертв, не ущемила свободы, которой при всем желании я не мог бы пожертвовать. Она же подозревала, что я только слежу за ней, наблюдаю ее в самые острые любовные моменты, чтобы закрепить эфемерное в материальном, в чем, на ее взгляд, заключается сущность художника. Эта постоянная настороженность неизбежно порождала в нас обоих чуткость к ощущениям, настроениям, нуждам другого и часто позволяла добираться до высшей точки одновременно.
Девушки переодевались, в бассейне вместо них под свистки тренера плавали школьницы, а Наила, завернутая в полотенце, вышла на холодное солнце, пошла по уставленной урнами ивовой аллее к озеру и, остановившись на краю слякотной волейбольной площадки, прошептала:
– Я на тебя не сержусь.
Не знаю, что именно она мне прощала: мой уход, настырность юнца полицейского или сексуальные выверты, которые мне приписывали ее подружки, но я в ответ поблагодарил ее всей душой, без всякой надежды на возвращение, но и без тоски. С той минуты, как ее мопед увлек меня в сторону, противоположную той, куда тащился катафалк, смерть перестала быть чем-то таким уж капитальным. На песчаном берегу стояли в ряд педальные катамараны, в воде тихо покачивались заиндевевшие стебли тростника, над верхушками ив с криком проносились чайки, голые мачты яхт теснились у причала, тут же громоздились разобранные на зиму детские горки – все это складывалось в светлый пейзаж, говорящий о том, что все замерло лишь на время, до новой весны. Вот и я был лишь на пороге нового, а передо мной – вся жизнь живых.
– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо сказала Наила, глядя на кромку желтой пены. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя.
И зашагала назад, переодеваться. Пошла торговать путешествиями. Я же, бродячий дух, болтающийся в голубой прогалине над озером и глядящий вслед чинно плывущей линеечке уток, остался недоумевать: как подступиться к женщине, не имея тела?
* * *
Уважаемая госпожа Лормо!
Я весьма опечален кончиной Вашего супруга, который всегда отличался веселым нравом и, наверное, не пожелал бы, чтобы его оплакивали. Он был человеком в расцвете сил и оказал нашему водному клубу честь состоять его членом – увы, недолго! Из моей памяти не изгладилось, что вы встретились друг с другом благодаря нашему Зрелищному комитету во время конкурса красоты. Теперь я отошел от дел, но до сих пор с нежностью вспоминаю тот вечер.
С искренним соболезнованием Андре Рюмийо.
P.S. Прилагаю чек на Аграрный банк в уплату за газовые горелки.
Фабьена вынула приколотый скрепкой чек, а письмо положила в папку с надписью: «Жак – для ответа». А потом, прихватив бутерброд с холодной бараниной, пошла в подсобку, где лежат распакованные коробки. Теперь в них не кладут паклю, как раньше, когда мы только поженились. Ее заменили кусками пенопласта, которые, должно быть, с треском ломаются, если на них заниматься любовью. К моей радости, Фабьена улыбнулась – видно, вспомнила.
Но то была краткая вспышка.
Странно, что она печально бродит вот так без дела. Она попросила, чтобы сегодня после обеда ее заменили в магазине и освободили от обязанности принимать соболезнования, чем осчастливила бедняжку Одиль. Ибо именно верная Одиль стоит за центральным прилавком со скорбно склоненной головой – Pieta, да и только – и проливает слезы перед каждым новым посетителем, уверенно войдя в роль и.о. вдовы. Если бы вы видели, какой у него был мирный вид. Точно таким я знала его в юности. Когда мы вместе учились. Таким же счастливым. Это было для него избавлением. Если она будет продолжать в том же духе, все решат, что я собираюсь защищать диссертацию на степень доктора филологии, а умерла Фабьена.
В подсобку, предупреждающе покашляв из деликатности, входит Альфонс. Он успел в обеденный перерыв сходить на заседание Комитета друзей Ламартина и добиться, чтобы там одобрили его идею прислать мне венок. Это имеющее статус общественно полезной инициативы содружество местных эрудитов, которые собираются два раза в неделю ради увековечивания памяти поэта: читают его стихи, сочиняют петиции в соответствующие инстанции с просьбой о переизданиях, о наименовании улиц в его честь и о субсидиях. Альфонс расходует всю свою пенсию на членские взносы и пожертвования в фонд развития, числится в активистах-благотворителях и шумно гордится этим. Остальные члены комитета не в восторге от такой рекламы, но Альфонс незаменим как носитель транспаранта во время юбилейных торжеств.
– Это я… я уже вернулся, – сообщает он, как будто Фабьена могла не услышать его кашля. – Я был в Комитете. Они всем сердцем с нами. И сразу сказали: мы закажем венок. Я не хотел, чтоб они тратились, у них и так-то денег нет, стал скромничать, не надо, мол, говорю, но они – ни за что! Наш дорогой Лормо, наш друг Жак… я ничего не смог поделать. С другой стороны, прямо за душу берет, до чего тепло к нему относились в поэтических кругах.
Фабьена сидит как каменная на площадке автокара, руки на коленях, с надкушенного бутерброда свисает мясо.
– Что сидеть взаперти, мадам Фабьена? Вы не хотите пойти прогуляться?
– Я хочу побыть одна.
– О, такие желания жизнь выполняет легко. Когда-то, помню, мне этого тоже хотелось. Это было в Руре во время войны. В армии ты всегда на людях, и вот я каждый день думал… но я вам надоедаю… Смотрите – упадет мясо. Вы совсем ничего не едите!
Фабьена глядит на этого, как обычно, подтянутого старика. Она всегда старалась не пускать его в наш семейный круг. Его деревенский выговор слишком напоминал ей мир, из которого она вырвалась; ей казалось жизненно необходимым оградить от его влияния Люсьена, а тут… Люсьен в школе, я в гробу, Одиль заменяет ее в магазине, клиенты опостылели, время остановилось.
– Альфонс… я часто пренебрегала вами…
– Что вы, я привык…
– Вас не затруднит, если я попрошу вас теперь побольше заниматься Люсьеном?
– Наоборот! – бурно радуется Альфонс. – Он заменит мне Жака. – И, спохватившись, извиняющимся тоном: – То есть я хочу сказать…
– Я поняла.
Альфонс мотнул головой в сторону двери – мол, я пошел – и уже повернулся, забыв сделать вид, что он приходил что-то взять.
– Альфонс…
– Да, мадам Фабьена. Если хотите, я заеду за ним в половине пятого. Возьму машину Одиль, а то малыш стесняется, когда около школы стоит наш фургон.
– Альфонс, когда в коробки начали класть пенопласт?
Альфонс покраснел. Он не знал, что хотела услышать Фабьена, и не смел заговорить с ней о добрых старых временах, когда в коробки клали паклю, а он, Альфонс, по собственной инициативе стоял на страже перед подсобкой, чтобы нас никто не потревожил. Поэтому он ответил, что постарается узнать, и быстренько выскользнул. Фабьена подняла голову и посмотрела на окошко под потолком – в него уже не попадало солнце, и в помещении сгустился обычный в это время дня полумрак. Она машинально поправила выпадающий кусок мяса в разрезанной булке и вышла, оставив бутерброд на автокаре.
Час с лишним она вытаскивала из всех шкафов и ящиков мои вещи, аккуратно складывала их, засовывала по карманам заменяющие нафталин цитрусовые шарики. Очень мило – такая заботливость. Как будто я еще вернусь.
Запаковав всю одежду в чемоданы, она села на пол посреди гардеробной, растерянно глядя на этикетки из аэропортов – отметины наших путешествий: Рим, Канары, Зальцбург, Па риж – Диснейленд… Скорее всего Фабьена раздаст мои вещи благотворительным обществам: «Помощь бездомным», «Эммаус», «Католический фонд милосердия». Не вижу тут ничего обидного. Наоборот – прекрасно, что мои любимые штаны и куртки будут кому-то служить и видеть божий свет, вместо того чтобы уныло висеть на вешалках. Если какие-то бытовые предметы вызывают во мне острое сожаление, то только те, что лежат в шкафах кухонных. Обеденный прибор, который больше не положат на стол.
Вдруг Фабьена вскакивает, видимо, осененная новой идеей. Чемоданы засовывает в мою часть гардеробной, закрывает и запирает на ключ дверь. Мой отъезд откладывается. Не заходя в магазин, Фабьена выходит на задний двор. Там, в нише оборудования для бассейнов, ее поджидает Альфонс и тотчас устремляется следом. Фабьена нехотя останавливается. Он же протягивает ей свою визитку:
АЛЬФОНС ОЗЕРЭ
Комитет друзей Ламартина
Общественно полезная инициатива
Он деликатно вычеркнул свое имя и приписал сверху дату появления во Франции пенопластовых упаковок, которую ему назвали на картонажной фабрике.
– Спасибо, Альфонс. – Фабьена смотрит на него новым, добрым взглядом, и это меня очень радует. – Это было совсем не срочно.
– Потом забудется, – скромно отвечает Альфонс и отходит.
Дождавшись, пока он скроется в недрах магазина, Фабьена забирается в трейлер. Там все «как было». Она подходит к «Забытому окну» и разглядывает неоконченный портрет Наилы так же беспощадно и придирчиво, как собственное лицо в зеркале, когда делает макияж. Так проходит несколько долгих минут. Не могу понять, о чем она думает. Я слегка размяк в женской раздевалке и никак не могу встряхнуться и вновь обрести способность читать мысли, которую вроде бы успел неплохо натренировать. Впредь надо остерегаться долго нежиться в созерцании. Как я догадываюсь, удовольствие и познание не всегда совместимы, а еще вернее – приходится выбирать либо одно, либо другое.
Теперь Фабьена переходит к моим художественным принадлежностям. Вот замоченные в скипидаре кисти. Чистенькие, готовые – для кого? Люсьен рисует фломастерами, говорит, что краски очень пачкают. Жаль, никому не пришло в голову положить мне в гроб кисть. Каждый положил что-то дорогое и символическое для него самого, о нем самом говорящее. Что ж, значит, не один я эгоист. Просто я, хоть никто бы не сказал, может, больше от этого страдал.
Фабьена берет лист крафта и заворачивает «Забытое окно», закрепляя по бокам скотчем. Затем ставит картину на пол, около дверцы в туалет. Мне все еще неясны ее намерения. Похоже, она и сама в нерешительности. Осматривается, несколько раз обходит мастерскую: то ли осваивает территорию, то ли представляет себя на моем месте. Она прекрасно смотрится в пронизывающем трейлер солнечном луче: когда проходит между круглыми окнами, на ее черном платье вспыхивают искры – опилки, приставшие к ткани на складе. Кажется, она просто убивает время – не видал такого за все годы, пока мы жили вместе. Ходит и ходит по кругу, и мало-помалу походка ее делается отточенной, бедра начинают покачиваться, лицо расслабляется, словно к ней вернулись усвоенные до меня навыки. Трейлер превращается в сцену, где она позирует, в подиум, где она демонстрирует себя. Но вот пол домика на колесах пошатнулся под ней, она задевает локтем флакон с фиксативом и опрокидывает его. Вместе со стеклянным флаконом разбивается вдребезги мираж, Фабьена застывает, глядя на осколки и растекающуюся по наклонному полу коричневую лужицу.
Она тяжело вздыхает, а затем проделывает нечто совершенно невообразимое. Снимает туфли, укладывается на кушетку, принимая позу, в которой нашла меня вчера утром, закрывает глаза. И все – лежит не шевелясь в полной тишине. Чувствует ли она мое присутствие? Меня снова одолевает желание скрипнуть дверцей или пружиной, чтобы как-то ответить на ее ожидание, на этот восхитительный порыв. Ведь она потянулась ко мне, забыв обо всем, что было у меня тут не с ней… но дыхание ее становится громче и ровнее – она уснула.
Что ж, я остаюсь оберегать ее сон. И с тоской думаю, что при жизни никогда не обнимал ее на этой кушетке. Теперь же… знать бы, как подступиться… Фабьена сейчас так же привлекательна, так же желанна, как Наила, когда она обращалась ко мне на берегу, у шеренги катамаранов.
Кварцевые цифры будильника отсчитывали минуты, Фабьена спала, а я пребывал над холодильником, точно так же, как вчера утром, когда начался мой новый опыт. Пользуясь досугом, я вспомнил все, что произошло за это время. И, надо сказать, проанализировав всю цепочку своих посмертных эмоций, пришел к неожиданному и не слишком лестному для себя выводу, что за два дня небытия продвинулся значительно дальше, чем за тридцать четыре года реальной жизни.
Когда Фабьена проснулась, уже стемнело. Она недоверчиво посмотрела на часы и вскочила с растрогавшим меня виноватым видом. Рванулась к двери, но передумала. В кухонном уголке отыскала чашку, ложку, вскипятила воду и приготовила себе кофе, прикончив мой пакет. Она сидела задумчивая, и чувствовалось, что ей опять стало не по себе в этой гарсоньерке на колесах. Вдруг она подхватила завернутый портрет и, зажав его под мышкой, без пальто, не отвечая на приветствия попадавшихся навстречу знакомых, побежала куда-то по городу.
Авеню Флер, улица Шарля Дюлена… Налево до почты и на другую сторону к кинотеатру «Нуво-казино». Как она узнала адрес Наилы? В справочнике ее имени нет, а комната, где она живет, записана на имя арендующей помещение подруги. Неужели выследила? Или они знакомы? Это последнее предположение довольно неприятно, но после всего, что я открыл в своей жене со вчерашнего утра, меня бы ничего не удивило. Может, она сама наняла Наилу и подстроила нашу связь, чтобы я не изменял ей невесть с кем, без ее санкции? Пока она шла по Верденской улице, я чувствовал, как становлюсь жалким паяцем и жизнь моя сужается в щелочку. Не желаю верить, что самые лучшие, самые сокровенные минуты нашей любви – всего лишь притворство. Это не вяжется с Наилой, с теми словами, которые она только что произносила вслух там, на озере. Гоню от себя гнусные мысли о двойной игре моей жены, о том, что если все обман, то рассыпается прахом лучшее, что хранит моя память… но Фабьена уверенно поднимается по стертой деревянной лестнице на шестой этаж и звонит в дверь. Никто не открывает. Тишина. Тогда она садится на пол под дверью, прислоняет картину к перилам и остается ждать.
Сейчас семь часов. Наила кончает в шесть, и от дома до работы на мопеде ей минут пять езды. Пытаюсь вызвать в воображении ее образ, чтобы очутиться с нею рядом, но тревога не дает сосредоточиться: черты лица стираются, воспоминания о наших встречах, начиная с самой первой на парусном складе, накладываются друг на друга и спутываются в клубок. Чтобы остановить эту чехарду и успокоиться, представляю во всех деталях ее мопед: синий, с красной сумкой, старой наклейкой «Олимпиада – Савойя» и скособоченным щитком от грязи. И обнаруживаю его прицепленным к столбику с «кирпичом» перед кафе неподалеку от крытого рынка. Через стекло вижу Наилу – она сидит за столиком около игрального автомата, перед ней бокал с лимонадом, рядом мужчина моего возраста, преуспевающего вида, удрученно качает головой. Я проникаю внутрь.
– Я на тебя не сержусь, – говорит Наила. Те же слова, что днем у озера, и тот же тон.
– Пойми, – причитает ее приятель, – не будь она в таком состоянии, меня бы ничто не удержало, даже дети. Но сейчас, когда у нее депрессия, она так слаба и так во мне нуждается, я просто не имею права… пойми меня.
– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо говорит Наила, разглядывая картонный кружочек под своим бокалом. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя. Больше мне ничего не нужно.
Приятель смущен и обескуражен. Он ждал другой реакции: упреков, взрыва ярости, презрения – в общем, форменной сцены. А такое смирение и такое ошеломляющее предложение застали его врасплох. Что тут ответишь, кроме «спасибо»? Бедняга обезоружен, сбит с толку. Браво, Наила, блестяще сыграно. Да и немудрено: старалась, репетировала.
– Ты возвращаешься в Лион?
– Я должен ехать.
Как давно они знакомы? Может, встречались по четвергам? Наила всегда была занята в четверг.
– Но в мэрии все прошло удачно: я почти уверен, что выиграю торги. И тогда в будущем году, если захочешь, мы сможем видеться чаще. Я стану бывать в Эксе как минимум три раза в неделю.
– Конечно, – отзывается Наила, не требуя никаких обязательств.
Больше мне тут нечего делать. Был у них с Фабьеной сговор или нет, теперь не имеет значения. Теперь, когда я уже явно не разведусь, она делает долгосрочную ставку на другого – это нормально. И он ничего – симпатяга. Гладит руку, к которой мне больше не прикоснуться, и вырисовывает на ней пальцем сложные вензеля, должно быть выражающие его душевный разброд.
Я же возвращаюсь к своей законной жене, и мы с ней терпеливо ждем Наилу на лестнице.
* * *
Мне вспоминается другое кафе – это было ранней весной, в порту. Жан-Ми попросил меня испытать с ним вместе его новую яхту. Мы опробовали ее у Кошачьего Зуба, и в результате меня отрядили звонить продавцу, чтобы он срочно прибыл и на месте установил неисправность штурвала. Выйдя из телефонной будки, я прошел несколько шагов и застыл перед витриной «Уэлш-паба». В зале сидела Фабьена с крупным бородатым мужчиной – врачом, который наблюдал ее во время беременности. Обычно весьма флегматичный, он что-то оживленно говорил, разводя руками. Моя жена зачарованно, упоенно слушала, по временам восторженно ловила его руку или заливалась смехом, закрыв лицо ладонями, заказывала еще и еще анисового ликера с водой. Пока я стоял и глядел через стекло на эту пару, которую объединял развивающийся во чреве плод, одежда на мне почти высохла. Не знаю, сколько продлилось это созерцание, эта оторопь перед явлением новой, неведомой мне Фабьены, такой светящейся, безоглядно счастливой. В конце концов за мной пришел Жан-Ми и позвал помочь отбуксировать яхту, а когда маневр был окончен, Фабьены с доктором уже не было.
Я никогда не обмолвился о том, что видел их вместе. Но до шестого месяца беременности Фабьена бредила бегемотами, игуанами и китами. Время от времени по вечерам, купаясь в ванне, она сообщала мне, например, что кашалот может на одном вдохе нырять на глубину трех тысяч метров – это установлено с помощью гидролокатора. Я был очень рад за кашалота. Бегемот же, оказывается, мог пять минут бежать не дыша со скоростью двадцать километров в час по илистому дну реки благодаря обтекаемой, как корпус гоночной машины из «Формулы-1», морде. Она подписалась на какие-то специальные журналы. И твердо решила рожать под водой: статистика однозначно свидетельствовала, что это благоприятно отражается на ребенке и значительно уменьшает степень родового стресса.
Но за три месяца до срока доктор утонул в озере; нырнул и задохнулся. И увлечение кончилось. Не знаю, кто из нас – Фабьена или я – вспомнил об этом ее акушере-подводнике, сидя на пахнущей супом лестнице. Я уже не могу отличить, где ее мысли, а где мои собственные. Так или иначе, хоть она никогда ничего мне об этом не говорила, но первой потерей в ее жизни был именно он.
Наила вернулась одна, держа в одной руке шлем, в другой газеты. Фабьена встала ей навстречу. Вот уже час она вскакивала каждый раз, как на лестнице загорался свет. Наила посмотрела на нее без малейшего удивления.
– Они переехали, – вежливо сказала она, указывая на дверь напротив. – Могу вам дать их новый адрес.
– Я Фабьена Лормо, – ответила моя жена.
Наила замерла. Недоверчиво оглядела гостью, заметила прислоненную к перилам картину. И резко повернулась. Фабьена поймала ее уже на второй ступеньке.
– Да нет же, я не для того пришла, чтобы упрекать вас и выяснять отношения. Ревность – пустое чувство, на котором я не собираюсь зацикливаться. Мы с вами потеряли одного и того же человека… то есть скорее всего не одного и того же… Но кто еще сегодня может рассказать мне о нем? И с кем я могу о нем поговорить, кроме как… Я прошу у вас всего пять минут.
Наила возвращается, открывает дверь, пропускает Фабьену. Зажигает свет, уменьшает яркость и снимает куртку.
– Это он сказал вам про нас?
– Нет, – улыбается Фабьена, распаковывая картину. – Люди. Фотография, анонимное письмо… «Твой муж спит с арабкой». В таком духе…
– Я француженка, – твердо, со спокойным достоинством возразила Наила. – И никогда не сталкивалась в этом городе с расизмом.
– Потому что вы хороши собой. – Фабьена поставила незаконченный портрет на комод с выдвинутыми ящиками, из которых свисали рукава каких-то одежек. – Я подумала, что вам будет приятно иметь этот холст. Тем более что Жак в завещании оставил вам все картины, которые не заберут родственники.
Наила кусала губы и отворачивалась от портрета, как будто отстраняясь от своего изображения.
– Я очень сожалею, – сказала она.
– О чем?
– О том, что он упомянул меня в завещании. Это нехорошо по отношению к вам… Некрасиво…
– А я сталкивалась с расизмом, – оборвала Наилу Фабьена, пристально глядя на нее. – Вас это удивляет? Мои родители были тупые хамы, они видели, что я на них не похожа, но старались, как могли, заставить меня стать такой же. Свободой, достоинством, самоуважением я обязана Жаку. Так что никакого права в чем-либо упрекать его не имею – ни его, ни вас, Наила. Вы вели себя очень тактично, и не ваша вина, что Жаку в городе завидовали, а меня были рады-радешеньки унизить. Но я не намерена играть в эту гнусную игру. Жаку было с вами хорошо, а я его любила – вот и все, что я вижу.
Более того, он даже лучше относился ко мне, как бы искупая свою любовь к вам. Он был порядочным человеком.
– Я знаю.
– Я хотела бы, чтобы вы пришли на похороны.
– Почему?
– Из-за людей. Из-за анонимных писем. Я сейчас прошла через весь город с этой картиной под мышкой, чтобы все видели, что я иду к вам. Для нас обеих единственный способ защититься и отомстить – это быть вместе. Подружиться или, во всяком случае, сплотиться. Вы согласны?
Наила проглотила комок. Ее слегка оглушило. Меня тоже. Она предложила Фабьене присесть. Выпить. Угостила печеньем. Сообщила, чтобы моей жене не было неловко, что она находится на нейтральной территории: я никогда здесь не был.
– Вы его любили? Можете не отвечать.
Наила не ответила. Она зажгла палочку благовоний, налила по бокалу мартини, и обе стали пить, уставившись в электрокамин.
– Вы верующая, мадам Лормо?
– Честно говоря, не знаю. Я практикующая католичка: молюсь, грешу, исповедуюсь и причащаюсь. А еще я занимаюсь шведской гимнастикой. Когда молюсь, я верю. А когда смотрю на людей, сомневаюсь. Но ведь главное, кажется, раз в неделю посещать Бога в церкви?
– Не знаю. В моей религии очень трудно быть женщиной и сохранять веру. Похоже на такую игру, из которой выбываешь, как только сделаешь хоть одно движение. Я не выполняю никаких правил, но верю. Извините, у меня нет льда для мартини. Можете не пить. Что вы сделали для Жака?
– В каком смысле?
– Надо постирать его одежду в проточной воде. Все, что он носил… Это поможет его душе освободиться.
– Я постирала в машине, – извиняющимся тоном сказала Фабьена.
Наила развела руками, но ободряюще улыбнулась – обойдется и так.
– Надо дать ему время, – продолжала Наила. – Знаете, как начинается рамадан: на заре, когда глаз уже может отличать черную нить от белой. Примерно так же со смертью. Нужно сорок дней, чтобы во всем разобраться. И подготовиться к окончательному уходу. Можете отдать его вещи бедным, это хорошо, но оставьте две-три, которые он особенно любил. Не делайте больших перестановок, не меняйте то, к чему он привык… Чтобы у него остались ориентиры. Оставляйте свет и открытое окно там, где он спал… На случай, если он заблудится. И не плачьте о нем по ночам. Это ему повредит.
– Постараюсь, – пообещала Фабьена и встала, – вообще-то со мной это бывает чаще всего ближе к вечеру. – Как-то вдруг стало видно, до чего она устала. Одернув рукава, она прибавила: – Ну, я пойду. Если вам что-нибудь нужно…
Взгляд по сторонам пояснил, что она имела в виду все, о чем я мог позаботиться, от платы за жилье до мебели.
– Благодарю вас, я зарабатываю достаточно. Они попрощались за руку и немного помедлили.
– Можно я скажу вам одну вещь о Жаке, мадам Лормо?
–Да?
– Со мной в постели он всегда закрывал глаза.
Это неправда, но сказана она из самых добрых побуждений (хотя лично для меня любить Фабьену в теле Наилы значило бы обманывать дважды).
– И напрасно, – с ненаигранным восхищением ответила Фабьена.
С тем мы и ушли.
Не знаю и знать не хочу, что сделает Наила со своим неоконченным портретом. Почти наверняка он угодит в чулан или в подвал, а она так и будет спать с открытым окном. Мне до этого больше нет дела. Но то, что произошло между двумя моими возлюбленными, неоценимо важно. Впервые я горжусь этими своими параллельными связями, которые внезапно объединились. И сейчас для меня важнее всего, чтобы каждая из женщин чувствовала, что я остался ей верен.
* * *
За обедом они сидят вдвоем. Моего прибора нет, но перед моим местом машинально положили плетеную подставку. Люсьен молча ест суп, глядя в тарелку. Он недоволен, что Альфонс заехал за ним в школу на зеленом «ситроене» Одили: ее леопардовые чехлы, плюшевая собачка с болтающейся головой на заднем стекле и идиотские наклейки – это еще хуже, чем бедный фургончик Лормо. За два дня малыш как будто постарел, как может постареть мальчишка: уголки губ опустились, голова вжалась в плечи. Да, траурная повязка защитила его сегодня на переменках от насмешников и рэкетиров, его как сироту отпустили с физкультуры, но все равно – я чувствую – он обижен на меня за то, что меня нет. Обижен, потому что ему кажется, что все слишком быстро научились без меня обходиться. Фабьена после разговора с Наилой как-то успокоилась, ходит с мечтательной улыбкой и затуманенным взглядом. Еще позавчера она каждую минуту делала сыну замечания по поводу того, как он сидит, как держит вилку с ножом и насколько бесшумно ест, теперь же Люсьен взгромоздил на стол локти и хлюпает с каждой ложкой, а матери хоть бы что!