А еще цзиньши от души надеялся, что его выступление положит конец голодному сидению в стенах меджлиса. Пять дней на одной воде давали себя знать. В желудке уже не сосало, и чувство голода, собственно, давно притупилось, но кружилась голова, в ушах слегка звенело, руки-ноги были точно ватные. По разговорам с коллегами — только разговорами и курением со стаканом воды в руке они и поддерживали себя все это время — Левенбаум знал, что и остальным не легче. Но истина должна была восторжествовать наконец, и потому никто не роптал. Народ истомился в ожидании. Проблему действительно пора было решить.
Уезд и впрямь попал в опасное положение. А Левенбаум искренне переживал за эту землю и за населяющих ее людей; прожив тут уж без малого тридцать лет, он считал ее родной и относился как к родной, кровной — точно его предки так же, как предки фузянов или саахов, веками проливали тут кровь, обороняя ее от захватчиков, и пасли коз на здешних сказочной красоты пастбищах, за коими вечно присматривают, хмуря брови облаков, головы горных вершин в острых снеговых папахах… Общеизвестно, что, скажем, Левитан лучше многих русских чувствовал красоту русской природы и изображал ее. Левенбаум не хуже теплисцев видел красоту и обаяние их края, не меньше теплисцев любил его — а то, что Бог не дал ему таланта художника или поэта, так на то у Бога, вероятно, были свои причины. Быть может, как раз вот эта минута и есть искомая причина — минута, когда он, Левенбаум, благодаря своим знаниям спасет Теплис.
Цзиньши не был чрезмерно тщеславен. Просто сердце не терпело глядеть, как хорошие люди вот-вот вцепятся друг другу в глотки из-за ерунды. Вслух Левенбаум в том никому бы из простого чувства такта не признался, но все эти национальные дела он почитал давно отжившей требухой, лишь осложняющей жизнь.
— Бывает так, что на протяжении сотен лет общей исторической судьбы разные народы мало-помалу сливаются в один, более крупный и более значимый, — неторопливо говорил он, возвышаясь над залом заседаний меджлиса и с трибуны окидывая пытливым взглядом лица слушателей, ближних и дальних: понимают ли его? Не обидел ли он кого неловким словом? В нынешней обстановке осторожным следовало быть вдвойне, втройне. — А бывает и наоборот. Некогда единая народность распадается на несколько. Понятно, что ни в том, ни в другом варианте нет и не может быть ничьего злого умысла. И оценивать их в категориях «плохо» или «хорошо» тоже вполне бессмысленно. Процессы этногенеза очень сложны и противуречивы, испытывают на себе воздействие сложнейшего комплекса факторов. Но я полагаю совсем не случайным то, что всякая попытка провести этноисторическое и этногеографическое отождествление упоминаемых в тексте трактата реалий постоянно завершалась обескураживающим результатом: трактат указывал в той или иной степени на все более или менее значимые народы уезда. Осмелюсь высказать гипотезу, которую, честно говоря, полагаю истинной. Во время написания трактата «Арцах-намэ» все народности нашего уезда были единым народом!
Левенбаум специально сделал паузу, давая слушателям осмыслить свои слова. И не зря. В зале, набирая силу, побежал от первых рядов назад ропот голосов. Пока — негромкий, нерешительный.
И — выжидательный.
— Подтверждения тому можно найти не только в анализируемом нами трактате, — чуть добавил голосу зычности Левенбаум. — Они просто бьют в глаза, и лишь тем, что именно очевидное заметить труднее всего объясняется тот факт, что мы до сих пор этого не поняли. Ну, скажем, черные и белые папахи, к которым так привык наш взор. А ведь писал же наш замечательный древний поэт Важа Куджава; «В темно-красном своем будет петь предо мной моя Дали, в черно-белом своем я склоню перед нею главу…»
Магда наклонилась к мужу и саркастически прошептала:
— Ха! Наш! Да в ту пору, когда творил Куджава, их и духу тут не было!
Мордехай на миг обернулся к ней, и ее поразили его глаза: они были несчастными, как у покорного, но невпопад наказанного ребенка. Сейчас-то с чего?
— Кого — их? — непонимающе спросил он.
Магда сперва подумала, что муж над нею подшучивает. Но потом поняла: он всерьез. Она молча отвернулась.
Ропот в зале нарастал.
— Понимаете? — еще повысил голос Левенбаум. Голос у него был хорошо поставлен и тренирован годами преподавательской работы. Цзиньши знал, что почти наверняка столкнется с шумом, и потому с самого начала говорил куда тише, чем обычно читал лекции, — чтобы оставить изрядный резерв. Сейчас этот резерв шел в ход. — В черно-белом склоню главу! Это значит, что в те времена папахи были черно-белыми, и лишь потом по неизвестным пока причинам произошло разделение. Более того — пожалуй, я смогу даже ответить на вопрос, когда именно и по какой причине оно произошло!
Левенбаум опять сделал паузу. Расчет его оправдался: гул в зале начал стихать. Всем стало интересно; а у некоторых — он ясно видел сверху — в глазах забрезжила надежда. Надежда на благополучный исход. И у саахов, и у фузянов. Одинаково. Победа. Теперь главное, сказал себе Левенбаум, — не подать виду, как сам он ликует. У него от волнения и восторга даже задрожало веко. Победа!
— В ютайском трактате «Берейшит-Тода», относящемся к восьмому веку — то есть ко времени, на сто или сто пятьдесят лет более позднему, нежели предположительное время написания «Арцах-намэ», приводится притча о горных братьях, которые жили душа в душу, но, когда в их краях почти одновременно появились христианский и мусульманский проповедники, один из братьев принял христианство, другой — магометанство. Просто чтобы на опыте выяснить, какая именно из религий лучше, и чтоб ни одному из проповедников, оба из коих показались братьям вполне достойными людьми, не было обидно.
Левенбаум не стал, конечно, уточнять, что в «Берейшит-Тода» оба варианта приводятся как примеры поведения, одинаково ошибочного. По виду вроде поступки разные, а по сути — одно и то же. Братьям, доказывается в притче, надо было принимать иудаизм, тогда их не разнесло бы в разные стороны. Но это сейчас можно было — нужно было! — оставить за скобками. Для науки важны сообщаемые в источнике факты; их идейная интерпретация — объект совсем иного рода изысканий. Понятно, что всяк кулик свое болото хвалит, а углубляться в тонкости теперь, когда страсти и без того накалены, — не время и не место. В древние времена — из песни слова не выкинешь! — все лишь себя за людей почитали. Только начни перебирать старые писания да брать их в качестве руководства к нынешнему действию — в тот же день камня на камне нигде не останется…
— Опять они всех мирят, — не сдержав возмущения, на ухо сказала Магда Мордехаю. — Ты видишь? Это просто издевательство.
Он не ответил.
— Ты будешь выступать? — спросила она.
— Знаешь, Магдуся, я еще… э-э… не определился, — проговорил Мордехай нерешительно. Даже уклончиво. У нее упало сердце. Ну что за человек! В такой момент — еще думает!
В который раз ей придется брать все на себя.
Когда под нерешительные хлопки части избранников Левенбаум вернулся вниз, Магда, ни у кого не спрашивая разрешения, встала и решительно пошла к трибуне. Пожалуй, она была единственной женщиной в этом зале, полном горцев. Ну, разве что на балконе прессы могли быть женщины еще — она отсюда не видела; но пресса и не в счет. В наступившей тишине ее каблуки били в пол, как колокола.
— То, что нам тут пытается предложить этот человек, — она вытянула руку с указующим на Левенбаума пальцем, — не более чем сладенький сироп. Вас пытаются сделать дураками. И кто? И не саах, и не фузян… Вообще неизвестно кто. Неужели вы не видите, куда он клонит? Конечно, ему куда как удобно, чтобы вы продолжали оставаться людьми, напрочь лишенными чувства национальной гордости, чувства достоинства, чувства преемственности поколений. Родства не помнящими! Безликой однородной массой без исторической памяти, а не полноценными самостоятельными народами, каждый из которых имеет свою историю и свои святыни. Такой массой гораздо удобнее управлять. Они вам будут диктовать, кто народ, а кто нет! Конечно, в итоге получится, что единственный народ — это они, а вы все просто, как это в их так называемой науке называется, — историческая общность людей! Заметьте — не народов, а людей! Они вам даже в праве чувствовать рядом плечо единородца отказывают. Хотят разобщить вас, хотят, чтобы каждый из вас остался в одиночестве, один на один с их властью. Если вам по нутру подобное существование, я умолкаю. Но если вы найдете в себе силы очнуться от летаргии, в которую ввергло вас господство пришельцев, — лучше всего сделать это сейчас! Самостоятельные свободные народы, как и самостоятельные свободные люди, должны уметь владеть тем, что им принадлежит, и уметь уступать то, что им не принадлежит. Это азы свободы. А примирительные сказки чоха ломаного не стоят. Стоит лишь вглядеться повнимательней, поразмыслить непредвзято, прислушаться к стуку своего сердца, и любому порядочному человеку становится ясно, что справедливость на стороне фузянов!
Зал ахнул.
Величаво голодавший в председательском кресле глава меджлиса, член академии Ханьлинь
Самвел Буниян словно бы и впрямь наконец очнулся после короткой летаргии, а скорее — ступора, в который его поначалу ввергло появление на трибуне никому не ведомой маленькой седой дамы в строгом темном костюме.
— Жэнщина, — нерешительно сказал он, глядя на Магду с озадаченным недоверием, будто на морок, способный рассеяться так же неожиданно, как и сгустился. — Ти кто?
Магда на миг обернулась и небрежно бросила через плечо, стараясь в то же время не слишком отстраняться от микрофонов — чтобы ее по-прежнему слышали все.
— А ты кто, толстый? — спросила она
. Академик побагровел и начал беззвучно хватать ртом спертый воздух.
Зал взорвался.
Когда Магда, закончив выступление, пошла к своему месту, Мордехай загодя встал. Словно страж почетного караула во время приближения императора, восхищенно глядя на жену, он стоял едва ли не по стойке «смирно», пока она приближалась. А когда Магда села наконец на свое место, предельно измотанная этим коротким, но потрясшим всех противуборством, опустился на краешек соседнего кресла и сказал:
— Я… ты… знаешь, он… э-э… конечно, не согласен с тобой, но когда ты уходила… по-моему, он смотрел на тебя с уважением… Спасибо тебе, Магдуся, ты… ты сделала невозможное. Ты нам всем открыла глаза…
Она слабо улыбнулась и с благодарностью положила голову ему на плечо. Только теперь ее начала бить нервная дрожь.
— Я старалась, — тихо ответила она.
«Ну не убивать же мне ее», — в сотый раз механически думал Буинян; его будто заклинило на этой мысли, и никаких иных не зарождалось. Беспомощно глядел он с высоты на разом взбесившихся народных избранников. В ушах ломило от криков.
Тут и там орали: «Даешь!», «Долой!», «Фузяны!», «Какие, ядрен шайтан, фузяны!» Где-то уже дрались, где-то уже показывали друг другу, полувынимая их из висящих на поясе драгоценных ножен, дедовские кинжалы… Левенбаум, скорчившись, сидел на своем месте и без слез плакал, спрятав лицо в ладонях.
3
В спальне гостиничного номера было темно и тихо. Магда лежала в той же одежде, что была на ней во время заседания, укрывшись одеялом до самого подбородка, и все равно ее знобило; она уже отчаялась заснуть и просто отлеживалась с открытыми глазами, глядя в смутно тлевший в вышине, похожий на поле светящейся плесени потолок. Тупо ныло сердце. Лютое усилие, исступленная вспышка энергии, длившаяся от силы, быть может, полчаса — а на трибуне она вообще пробыла не более десяти минут, — проглотила, наверное, год жизни, а то и все два. Теперь, верно, она несколько дней будет ходить квелая, капризная, будто недоваренная… Она ненавидела себя в такие периоды слабости. На что же делать…
Лишь бы не зря. Лишь бы не зря. Лишь бы не зря…
Они уехали из меджлиса, не дожидаясь конца заседания. В конце концов, теперь решение принимать тем, кто живет здесь. Похоже, ей удалось их разбудить… И на том спасибо. Проезд на повозке по городу обратно до гостиницы прошел мимо нее, она была ровно во сне. По улицам бегали какие-то люди, что-то кричали… Шнобельштемпель пробовал завязать беседу — она отвечала односложно, нехотя, неинтересно. Невдохновенно. Журналист отстал. Потом корреспонденты вообще разбежались кто куда — наверное, смотреть, какова реакция простых теплисцев. Магда тупо добрела до номера, хотела было принять душ, чтобы согреться, — но вовремя поняла, что не хватит сил, что может только лежать и молчать. Собралась было включить телевизор — муж почему-то не разрешил. Даже не разрешил включить свет. «Отдохни пока так…» — непонятно сказал он. Что такое — пока? Она спросила, но он посмотрел на нее искоса, лукаво, весело… Похоже, ему до нее совсем не было дела. На словах признает, что она совершила подвиг, — а думает по-прежнему о чем-то своем… «Я не хочу, чтобы были наводки… — пояснил он и этим окончательно все запутал. — Посторонние поля могут помешать настройке, чувствительность такая, что…» Она только рукой махнула. Дитя, право слово, дитя.
Переехать, что ли, к сыну? Он зовет!
Наверное, тем дело и кончится. Здесь ютаи не дадут ей житья. Их злопамятность известна всему свету.
Но как без нее Мордехай? Он же пропадет.
Еще года полтора назад она в разговоре с мужем осторожно тронула тему переезда. Сначала муж долго не мог ее понять. Потом долго не мог поверить, что она всерьез. Потом так удивился, будто Магда предложила ему впредь надевать штаны на руки. Она догадалась, что на эту тему с ним лучше не заговаривать. Полагает, что противник мифологического сознания, а сам… Странно, как в людях уживается вроде бы и широта мысли — с какой-то ветхозаветной окостенелостью… Ладно. Потом. Сейчас просто нет сил.
Магда, наверное, все же забылась на какое-то мгновение — потому что не слышала, как он вошел. Вроде бы только что она лежала в темной комнате с наглухо задвинутыми шторами на окнах, с плотно прикрытой дверью, одна-одинешенька, и вдруг — дверь открыта, из светлого проема веет свежим весенним воздухом, будто с улицы, а муж стоит на пороге… не муж, а темный контур. У себя-то в комнате он свет зажег. Ему можно. От его света этих… как их?.. наводок, разумеется, нет. Только от ее света наводки.
— Магдуся… — едва слышно позвал Мордехай на пробу. Наверное, он не был уверен, что жена не спит, и со света не видел, что она смотрит на него. Чувствовалось, он чем-то очень доволен. Даже горд.
— Что? — бесстрастно спросила Магда.
— У меня получилось, — сказал Мордехай тихо.
Мгновение она не отвечала.
— Что? — снова спросила она столь же безучастно.
Как будто она была в курсе того, что он там вытворял! Как будто он ей рассказывал! Ну просто невозможный человек. Замечательный, добрый, заботливый, но порой — совершенно невозможный.
Он приблизился к постели и аккуратно сел на край. Положил легкую, как перышко, плоскую ладонь Магде на укрытое одеялом плечо.
— Когда-нибудь, — тихо и мечтательно проговорил он, — народы Кавака-Шань будут гордиться, что первое испытание произошло именно здесь. На их земле.
— Я тебя не понимаю, Мордик, — устало ответила она.
— Идем, покажу, — просто сказал он. Пришлось вставать.
Окно было распахнуто настежь — вот почему в дверь, когда Мордехай ее открыл, так тянуло холодом. Магда зябко поежилась. На столе светилась лампа, а за окном мир будто кончался, там загустела слепая тьма; фонари перед гостиницей почему-то не горели, и не горели окна домов на том берегу реки — а где-то вдали, видимые, лишь если заслониться от настольной лампы, в черное небо воткнулись чуть подсвеченные снизу тревожным багровым светом клубы дыма.
— Смотри, — сказала Магда. — Пожар. Мордехай, усевшийся спиной к городу на широкий подоконник окна, коротко глянул через плечо.
— Правда, — удивился он. — Я не заметил…
— Как плохо тут работают коммунальные службы, — осуждающе сказала Магда. — Ты не простудишься? Может, закроем окно?
— Подожди, — сказал Мордехай. — Ты что, ничего не видишь?
По набережной на той стороне, будто гонясь за улетающим в ночь светом собственных фар, с визгом тормозов промчалась полная вэйбинов грузовая повозка.
— Что? — спросила Магда.
Да, действительно. На подоконнике стояла, тускло отблескивая, какая-то железная оглобля. Магда присмотрелась. Игрушка мужа была сложной. Магда мигом поняла: это ее, в разобранном, верно, виде, он таскал с собою в бауле. Хоть снимай в фантастическом боевике. Какие-то кнопочки, какие-то огонечки, какие-то рожки…
— Сейчас я тебе расскажу, — проговорил Мордехай. — Надо было раньше, но я… не смейся… боялся сглазить.
И он ей рассказал.
Некоторое время Магда молчала. Потом повела взглядом по комнате, ища шаль. Подошла к стулу, на спинку которого торопливо бросила ее днем, по приезде, — та до сих пор так и висела, косо, клоком. Накинула шаль на плечи. Озноб не проходил.
— И ты хочешь сказать, что отсюда, безо всяких телескопов и локаторов, вот просто в эту рогульку, разглядел в космосе бак старой ракеты? — спросила она.
Почему-то ее это поразило больше всего. Куда больше, чем чудо преобразования чего-то в ничего. В конце концов, люди этим часто занимаются и без столь изощренных средств. И с не меньшим успехом. Кто-то построил — а потом кто-то разрушил. В горах Кавака-Шань нынче был испытан лишь новый технический прием; само деяние было старо, как мир.
Мордехай счастливо улыбнулся.
— Ну, не то что разглядел, — признался он. — Я, конечно, оптически объекта не видел. Тут… э-э… гравиметрические засечки… — начал он.
Это было неинтересно.
— Что ты теперь будешь с этим делать? — перестав слушать, спросила она.
Он умолк.
— Закрой окно, — сказала она. — Дует.
И в этот момент из темного провала, откуда-то снизу, раздался приглушенный, опасливый голос:
— Прер еч Ванюшин!
Мордехай обернулся. Сощурился, вглядываясь.
— Прер еч Ванюшин, я узнал вас… Позвольте мне к вам подняться! За мною гонятся пьяные ютаи, помогите мне!
Мордехай ошалело уставился на Магду. Та размышляла не более мгновения. Шагнула ближе к окну — но так и не подошла вплотную, боясь свежести весенней ночи.
— Поднимайтесь, — сказала она. — Шестнадцатый номер.
Снизу раздался поспешно удаляющийся в сторону входа топот — неизвестный человек, которого им так и не удалось разглядеть, пустился бегом.
— Ты уверена? — тихо спросил Мордехай.
Она посмотрела на него с высокомерным упреком. Потом сказала:
— Человек в беде.
— Ну да, да, конечно… — безропотно согласился муж с очевидностью.
— Убери железку, — велела она. Обвела комнату взглядом. — Где мои папиросы?
Она едва успела закурить, как в номер постучали. Мордехай нехотя, по-стариковски шаркая — куда делось его радостное мальчишеское возбуждение! — подошел к двери, открыл. Замок клацнул гулко и веско, как затвор старой винтовки. Лампы в коридоре неприятно дотлевали через две на третью; в красноватом издыхающем свете виднелся человек средних лет — явно местный. Без папахи. Без бороды; только небольшие ухоженные усики украшали его гладкое лицо с красивыми, но странно холодными, словно бы фарфоровыми глазами.
— Меня зовут Зия Гамсахуев, — негромко сказал он. — За мною гонятся пьяные ютаи с пожарными, саперными и снеговыми лопатами. Спрячьте меня.
Багатур Лобо
Теплис, пятница, ближе к вечеру
Появление на Аль-Майдане Давида Гохштейна и сопровождавших его шестерых ютаев, а также последовавшие за этим события ошеломили Бага. Ничего подобного он не ожидал.
Протиснуться сквозь ряды набежавших саахов и фузянов оказалось ой как непросто: в один миг из образцов гостеприимства превратившиеся в буйную толпу дети гор оказались жилистыми, энергичными и исполненными горячей страсти лично участвовать в происходящем, для чего каждый безо всякого стеснения норовил пролезть поближе; на Багов статус приезжего и, следовательно, гостя разгоряченные теплисцы перестали обращать внимание вовсе. Когда ланчжун наконец сумел просочиться поближе к центру событий, Гохштейна-старшего и его оторопевших спутников уже прижали к самому борту грузовой повозки; перед лицами ютаев метались сжатые гневно кулаки и сучковатые резные палки, которые местные жители в иное время с удовольствием пользовали в качестве посохов, однако же получить такой деревяшкой по голове, прикинул Баг, — удовольствие ниже среднего, а уж что такое палка в опытных руках, ланчжун знал отнюдь не понаслышке. Он встревоженно огляделся: ведь почти каждый уважающий себя саах или фузян долгом своим почитал таскать на поясе изрядный кинжал, — но, хвала Будде, клинки пока не сверкали. Зато ор стоял страшенный: видимо, Давид Гохштейн успел сказать нечто такое, что мгновенно вывело из себя столь мирно и с удобствами ожидавших судьбоносного решения «голодного меджлиса» теплисцев. Баг вертел головой и не узнавал милых и улыбчивых горцев: искаженные яростью лица, раззявленные в крике бородатые рты, вытаращенные, налитые кровью глаза — три Яньло им повсеместно, ну и темперамент! А главное: из-за чего? Что такое ляпнул им мудрый Гохштейн? Как сумел разбудить подобную бурю?
Но что же вэйбины?! У Бага создалось впечатление, будто не так уж непреоборимо оттерла их толпа, скорее стражи порядка сами не очень-то стремились вмешаться.
Гохштейн, однако же, несмотря на свое незавидное положение, не сдавался — зычный голос его то и дело взлетал над разъяренной толпой: «Опомнитесь! Что вы делаете, заблудшие?! Дайте дорогу!»; положения эти возгласы никак не спасали, а у прижавшихся к повозке ютаев — молодых и одного вполне уже старика — вид был и вовсе бледный: Баг хорошо рассмотрел его наполненные ужасом глаза и разобрал, как трясущиеся сухие губы шепчут: «…я же говорил…» Что именно орали теплисцы, ланчжун понять по незнанию языка не мог, но, судя по всему, ничего хорошего для ютаев в криках тех не было, потому как слова «пашол проч! проч отсюд!» — Баг расслышал вполне отчетливо.
Тут появился некий преждерожденный в коротком и легком не по погоде халате, — без бороды и, что странно, даже без папахи, он вынырнул из толпы как раз напротив Гохштейна, властно разведя окружающих руками; и ему дали место, а сзади безбородого подпирало еще несколько человек, в разноцветных папахах и уже с бородами, а то и бородищами: они не орали и сторожко зыркали по сторонам, словно оберегая спину своего предводителя — да, пожалуй, именно так, решил ланчжун, именно предводителя, и попробовал было протолкнуться поближе, но это ему не удалось; напротив, Баг получил локтем в бок, довольно ощутимо, — а безбородый в это время ткнул пальцем в Гохштейна: «Вы! Кто звал вас сюда?! — и, видя, что Давид собирается ответить, жестом остановил его: — Молчи! Мало вам, что вы живете на нашей земле, едите наш хлеб, так вы еще и издеваться сюда приехали!» Гомон стал как будто потише: безбородого слушали. «Им плевать на вас! — повернулся он к теплисцам. — Вы видели? Видели?! В то время когда весь народ терпеливо ждет решения меджлиса, они, видите ли, ждать не могут. У них, оказывается, праздник! И они приехали сюда, к своим, чтобы те могли достойно праздник отметить!!! — Голос безбородого даже сорвался от праведного гнева. — Им плевать, что там, в этом священном здании, безо всяких праздников доблестно голодают, принимая трудное решение, наши братья! Эти же заботятся только о своих!!! Вы видите?!» — «Это неправда! Ютаи, говорю вам, никогда никому не желали зла! И мы не затрагиваем ваши обычаи и вашу веру, — вдруг заговорил Гохштейн-старший зычно, твердо и решительно. — Мы уважаем чужие привычки, но вопросы веры…» — «Чужие?! — взвился безбородый, — Слышали?! Мы для них чужие!!! Конечно: для вас, — безбородый с чувством плюнул под ноги Гохштейну, — все всегда чужие!!! А для своих все: и еда специальная, — оратор пнул валявшуюся на брусчатке сумку, из которой посыпались какие-то бумажные свертки, — и праздники особые! А на остальных вам плевать! Плевать!!! Молчи!!! — вновь велел безбородый Гохштейну, и в руке его блеснула сталь кинжала. — Молчи! Забирай своих прихвостней и — прочь отсюда, шайтан! Не доводи до греха!!!»
Стиснутый толпой Баг при виде оружия дернулся было, но прикинул: нет, даже всерьез пустив в ход кулаки, до грузовика он вовремя не доберется, и если Гохштейн, завороженно глядящий на облитое солнечным блеском лезвие, вот сейчас еще что-нибудь такое скажет, то на Аль-Майдане прольется ютайская кровь. Невероятно — но… не исключено. Почему же бездействуют вэйбины?! «Уходи, уходи же… — молил про себя Давида ланчжун. — Не знаю, что у вас тут за безумства происходят, кто тут прав, а кто виноват, но сейчас лучше уходи, гордый горный ютай…»
Гохштейн-старший будто услышал ланчжуна: медленно, осторожно, обдирая сукно сюртука о жесткий борт повозки, он двинулся к кабине; не отводя глаз от кинжала, скупо махнул рукой спутникам: «Полезайте в кузов!» — и через пару минут грузовик уже медленно ехал прочь, мимо неохотно расступавшихся на обе стороны горцев, яростно потрясавших вослед уезжающим палками. И все же Гохштейн не стерпел; последнее слово он не мог, похоже, подарить никому. Когда самая плотная часть толпы осталась позади, он обернулся и крикнул зычно, что было сил: «Грех на вас, ютаененавистники, за ваше поношение! Халу ютаю вовремя не дать — рухнут на вас огнь и сера с небес!»
Сейчас он совершенно не походил на спокойного, дружелюбного человека, который был Багу вроде бы уже знаком…
Толпа, ухнув скорее удивленно, нежели с гневом, погналась было за грузовичком — но тот уж набрал ход; только повозку и видели.
Оживленно переговариваясь и размахивая руками, возбужденные саахи и фузяны неторопливо расходились; под ногами хрустели осколки побитой в толчее посуды с опрокинутых столов; безбородый со своими телохранителями исчез за углом здания меджлиса; журналисты разочарованно трясли камерами: тоже не смогли пробиться сквозь толпу и как следует заснять происходившее; Баг запоздало вспомнил про Судью Ди…
Теплис в одночасье перестал быть благостным.
Потрясенный увиденным, Баг медленно побрел через площадь, внимательно глядя по сторонам, но кота нигде не было видно; а когда ланчжун добрался до столика Маджида, выяснилось, что Судья Ди, пожалуй, единственный из собравшихся на Аль-Майдане, выбрал позицию разумного невмешательства — кот, собравшись в компактный рыжий ком, так и пребывал под стулом, куда давеча спрятался от излишнего внимания теплисцев, смотрел оттуда на хозяина круглыми настороженными глазами: что это за психоправная богадельня тут у них и зачем ты, друг мой, сюда приперся да еще и меня с собой притащил?..
Багу нечего было ответить, и он тяжело опустился на соседний стул. Теперь уж ланчжун не сомневался, что не зря взял с собою в Теплис свой меч.
В голове не укладывалось: как так? Среди бела дня, при полном попустительстве вэйбинов, на его глазах только что чуть не зарезали человека — пожилого, убеленного сединами, не последнего в местном обществе.
— Вах, прэждэрожденный-джан! — вернулся Маджид. Саах был возбужден, глаза его сверкали. — Ти видэл? Видэл? — Он подхватил со стола кувшин с аракой и отхлебнул прямо из горлышка. — Аллах акбар католикос, такой дэла! — Захрустел яблоком и сел. — Что про такой скажеш?
Баг только головой покачал.
— А что случилось-то, уважаемый? Все произошло так быстро. Я и не понял толком…
— Э?! Ты не понял? — изумился Маджид. — Я тебе скажу, прэждэрожденный-джан! Этот ютай-ага Гохштейн-джан ехал с друзья-знакомый к тот, который меджлис сидит, ютай праздник праздновать, э? Говорил: вера такой, дэн такой, нельзя без праздник, надо молитва читай, кушай надо всякий особый пища, а то Бог будет совсем сердитый. Очень надо. Теперь понял, да, нет?
— В общих чертах.
— Еда им привез всякий-разный, — продолжал между тем Маджид свой поучительный рассказ, от возмущения становившийся все менее внятным. — Мы, народ, там всем кушать нельзя сказали, сначала думать и решать, потом говорить правду, а только потом кушать, а ютай-ага говорил: все другой пусть не кушай, а ютай каждый должен праздник праздновать и кушать, потому что вера такой, э?! — Саах как саблей рубанул ладонью воздух. — Зачем так плохо говорил, что один ютай кушай, а другой всякий не ютай не кушай?! Пусти, говорил, дай дорогу, у нас вера такой! Совсем народ не уважает, тьфу пилюет! Совсем шайтан собака! Народ очень сердился, очень!
— Погодите, погодите, уважаемый, — примирительно сказал Баг. — Но, может, вы не так поняли, может, Гохштейн просто не мог смотреть больше, как люди голодают. Ведь пятый день уже идет, правильно?
— Э, дарагой, какой не так поняли! — закрутил головой Маджид. — Ютай-ага так говорил: вы, который другой, свой дела сам решайте, а мы, который ютай, так должны поступать! Вы, говорил, не кушайте, пжалста, если так хотите, но у нас вера другой и надо праздник сегодня праздновать, а вы как хотите делайте, а мы будем как хотим тоже делать, но не как вы! Вот как ютай-ага говорил! Я сам слышал, этот уши! — И саах для убедительности задрал папаху на затылок, чтобы Багу лучше было видно его правое ухо, из которого обильно росла черная шерсть. — Свой заботился, другой тьфу пилювал, э?! Истина старший говорил: ютай для народ плохо хочет!
«Да, — с ужасом подумал Баг, — если Гохштейн и правда сказал что-нибудь подобное, добрые горцы запросто имели право возмутиться. Простые, обыкновенные люди, не сюцаи великоученые, не цзиньши многомудрые, что привыкли рассуждать о невредности порой кажущихся зазорными различий в народных обычаях…»
Баг отбросил возникшее было намерение подойти к вэйбинам и поинтересоваться причинами деятельного бездействия во время столь стремительно возникшего беспорядка. Действительно: ведь вэйбины — плоть от плоти своего народа и не могут не разделять общих настроений и чувств…
Вот ведь глупость. И самое дурное, что теперь, разошедшись, и ютаи и горцы равно уверены: именно они оскорблены в лучших чувствах ни за что ни про что… Вах, какой кыс-кыс получился!