Чему этот человек помогает или может помочь в Швейцарии или во Франции, мало интересовало ее: это не ее дело; а то, что он говорил или писал, она почти повторяла за ним – по крайней мере, в начале кризиса, готового разразиться. Позднее, увлеченная в общую свалку и присоединившись к антиреволюционной кампании по причинам политической тактики, в которых сначала ни сердце, ни ум ученицы Вольтера не принимали никакого участия, она мало-помалу отдалась ей и сердцем и умом. Но еще в 1791 г. Женэ думал, что может ручаться в совершенно иных чувствах с ее стороны, и вот что мы читаем в его депеше от 14 июня этого года по случаю приезда в Париж графа де Сомбрёйль, привезшего, как полагали, поручение от французских контрреволюционеров:
«Правда, что эта государыня, по самой природе образа правления в ее империи, не может не проявлять принципов весьма далеких от тех, которые служили основанием нашей новой конституции; но я почти смею ручаться вам, милостивый государь, что гений, продиктовавший великолепный наказ комиссия об уложениях, ободрявший писателей, которым мы обязаны успехами просвещения и уничтожением фанатизма, давший России философский кодекс, достойный удивления всех веков – что этот гений ни прямо, ни косвенно не примета участия в безумных планах тех, кто из мести или честолюбия к собственному несчастью решил мешать работе народа, занятого, вместе со своим королем, величайшим политическим делом, когда-либо предпринятым людьми, соединенными в общество».
Это место, несомненно, очень
ясно,и это скорее просьба, обращенная к самой государыне, чем сообщение, предназначенное для министра; но оно попало в цель. И в сущности, даже в минуты позднейших, наиболее яростных вспышек против якобинства и самых страстных манифестаций в пользу монархического дела, Екатерине нельзя предъявить обвинения в противоречии самой себе и отступничества от своего философского прошлого, потому что она ставит в упрек революции не принципы, которыми та руководится, но делаемое из них применение. Разве не могут эти принципы найти себе другое приложение, менее резкое и более мудрое? Екатерина утверждала, что она сама доказала возможность этого. О чем она всегда, в сущности, мечтала – это очень деспотическая монархия, опирающаяся на очень либеральные идеи. «Может быть, ей не удалось вполне осуществить эту программу, но у нее есть внук Александр, который может довести предприятие до благополучного конца».
И вот почему Лагарп так на месте; вот почему еще в 1791 и 1793 гг. Екатерина упорно отстаивала его, несмотря на все старания пробудить в ней опасения и сомнения, которых она ни за что не хотела допустить в свою душу. В 1791 г., когда кобленцкие эмигранты через посредство Румянцева, – посла, присланного им императрицей – доносили о сношениях Лагарпа с агитаторами Ватского кантона, Екатерина ограничилась тем, что пошутила над этим, вместе с самим Лагарпом. В следующем году, когда некоторые эмигранты при всем дворе хвалили старые порядки, брат Александра, тринадцатилетний великий князь Константин, тоже воспитанник Лагарпа, прервал их:
– Картина, которую вы рисуете, совершенно неверна.
– Откуда вы почерпнули эти сведения, Ваше Высочество?
– Из записок Дюкло, которые читал с Лагарпом.
Императрица еще смеялась этому. В 1793 г. пребывание графа д’Артуа в Петербурге придало новые силы нападкам на воспитателя, заподозренного в якобинстве. Один соотечественник Лагарпа, сопровождавший графа, шевалье Ролль, сделался выразителем мнения совета Бернского кантона, которого тревожили сношения педагога с его братом – генералом, союзником парижских якобинцев. Екатерина ограничилась тем, что посоветовала своему протеже не вмешиваться впредь в дела его отечества. Впрочем, она предоставила ему самому изложить и защитить свои идеи в объяснительной записке, которую постаралась распространить.
К несчастью, для воспитателя Александра и, мы сказали бы, для самого Александра, – очень мудрый совет, которым государыня предполагала положить конец сношениям, действительно неприятным и компрометировавшим ее, имел совершенно неожиданное и гибельное следствие: Лагарп отказался от политической деятельности в Швейцарии только для того, чтобы совершенно неожиданно предаться ей в России. Что бы ни говорили, и что бы ни утверждал он сам, окончательная победа его врагов и удаление его не имели другой причины. Он увлекся мыслью устроить сближение – вовсе нежелательное Екатерине – между Павлом и его двумя сыновьями и, таким образов, воспрепятствовать нарушению порядка престолонаследия, план которого, как подозревали, занимал Екатерину. Тут уже не стали долго рассуждать! 27 декабря 1793 г. хорошо осведомленный придворный пишет из Петербурга князю Куракину: «Некто Лагарп, майор и кавалер ордена св. Владимира, состоявший воспитателем его императорского высочества великого князя Александра, был арестован и выслан за границу. Думают, что причина тому – его обнаружившееся якобинство... Вот каких змей мы согреваем у себя на груди!..»
Хорошо осведомленный придворный – не кто иной, как Бантыш-Каменский, важный чиновник коллегии иностранных дел и отец автора «Словаря исторических деятелей», пользующегося большим уважением в России, – на этот раз ошибается: якобинство кавалера ордена св. Владимира было ни при чем в этой история, точно так же, как сам Лагарп был ни при чем в замедлении до его отъезда из России выступления войска царицы против революции, хотя он и пытался намекать на противоположное.
Об отставленном наставнике его воспитанники очень жалели. «Не хочу больше читать!» – заявил однажды Константин преемнику Лагарпа, графу Сакену: «Вы постоянно читаете, и с того только глупеете!» Скрываясь во Франции, Лагарп вернулся в родную сторону с революционной армией, и идеи, внесенные им туда с собой, те же самые, представителем которых он был в С.-Петербурге, под снисходительным взором Екатерины. Назначенный членом директората Швейцарской республики, он проявлял в исполнении своих обязанностей дух идеального правления, задуманного великой государыней: он деспот и либерал, смотря потому, как ему вздумается. Он даже начал мечтать о другом 18 брюмера,
героем которого был бы он сам. Но это имело для него последствием только несколько неожиданную отставку со стороны его сограждан и конец его политической карьеры.
III
Приездом в Петербург графа Сен-При (Сен-Прюста) в 1791 г. открывается новая эпоха в истории французской колонии, поселившейся в России: эпоха эмиграции. С этого времени Екатерина начинает относиться разборчивее к французам, отдающимся под ее покровительство; и, чтобы воспользоваться последним, надо иметь возможность доказать свою белую кость. Живописца Дойена, явившегося в Россию, имея за собой довольно определенное революционное прошлое, сначала выпроводили. «Я не видала его, – писала Екатерина Гримму, – потому что у нас уже не принимают так быстро французов; он прежде должен подвергнуться политическому карантину». Испытание, впрочем, было еще не из самых трудных; Дойен быстро выдержал его и даже приобрел при дворе блестящее положение. Но эмигранты сами постарались увеличить строгости запрета. Они прибывали теперь целыми толпами. Дипломатическая лаборатория в Кобленце дала Сен-При поручение заручиться помощью Екатерины для экспедиции, которую король шведский предполагал снарядить во Францию, чтобы восстановить там порядок. Сен-При приехал слишком рано и встретил довольно холодный прием. Представленный императрице официальным уполномоченным конституционной монархии, против которой он собирался просить вооруженного вмешательства царицы, он очутился в довольно двусмысленном положении, не способствовавшем упрочению его шансов.
За ним, в сентябре 1791 г., последовал Эстергази, отправленный графом д’Артуа, чтобы сообщить императрице о результате пильницких совещаний. Он имел б?льший успех, благодаря счастливым личным качествам, доставившим ему некогда близость с Марией-Антуанеттой. Он был еще окружен престижем старинного Версаля. Бывший паж короля Станислава и протеже Марии Лещинской, он имел, кроме того, за собой почетную карьеру во французской армии. Мать Марии-Антуанетты, правда, отказалась способствовать его возвращению в Австрию из-за его распущенных нравов; но сомнения
святой Терезыне имели значения для
святой Екатерины.Эстергази, кроме того, нашел средство приобрести расположение фаворита Зубова, который без церемоний привез его в Эрмитаж, провел по нескольким комнатам, отворил дверь и втолкнул его, говоря: «Вот она!» Очутившись таким образом перед государыней и оставшись с ней наедине, Эстергази не растерялся и даже успел понравиться. Екатерина слушала рассеянно его дипломатические сообщения, но предложила ему остаться при ней, обещая содержать его – а это, собственно, все, что ему было нужно. После окончательного падения Бурбонов он жил спокойно в поместье, подаренном ему императрицей на Волыни.
Сомбрёйль тоже решился в это время покинуть эмигрантскую службу и поселиться в России, где и получил место адъютанта при принце Нассау. У него нашлись многочисленные подражатели. «Де Фюрстенберг, де Швейцер, де Ламбер и де Вандр, – пишет Женэ в апреле 1791 г. – просили позволения поступить волонтерами в русскую армию... Все они получили чины выше, чем те, которые имели во Франции, и при дворе их отличают».
За два месяца до попытки Варенна сам маркиз Буйэ уже предлагал свои услуги русской императрице через посредство Гримма. Генерал Гейман, блестящий кавалерийский офицер, отправленный для начала переговоров, также намеревался последовать за ним в Россию. Не сошлись в условиях: Екатерина ответила с некоторым неудовольствием, что русские генералы стоят ей дешевле и пользы приносят не меньше, чем французские «пустозвоны». Но Гримму скоро стали делать другие предложения: некто Виомениль и Вобен хотели «посвятить себя службе государыни, которой победа подрядилась служить». Молодой князь де Граон «сгорает желанием отправиться в Россию, чтобы принести там свою первую жертву в храме Славы». Маркиз де Жюинье, глава многочисленной семьи, лишенный революцией средств удовлетворять ее потребностям, «желает забыть свое несчастье, надев мундир ее императорского величества». Другие отправлялись со своими просьбами прямо в Петербург: в сентябрь 1791 г. Женэ отмечает прибытие де Боажелена, де Фортена и де Вёзотта. Скоро за ними уже вся армия принцев, или, по крайней мере, остатки ее, с Кондэ во главе и 1 500 человек еще оставшихся под его знаменем, просили приюта в рядах императорской армии. Но у Екатерины было достаточно солдат. В декабре 1792 г. Ришелье, герой Измаила, приехал в главную квартиру Кондэ с двумя санями, нагруженными 60 000 серебряных рублей, и письмом Екатерины, предлагавшей эмигрантам основать на восточном берегу Азовского моря город в пустыне! Она уже распределила участки земли и нарисовала планы будущих домов. Ришелье будет губернатором, Эстергази строителем, а Кондэ генерал инспектором – там, за Кубанью. На устройство предполагалось отпустить до полутораста тысяч рублей! Можно себе представить испуг несчастных, потерпевших крушение своей судьбы. «Лучше умереть», – писал один из них.
Производить на Рейне много шума, делая мало дела, входило в это время в виды Екатерины. Появление в лагере Кондэ Ришелье с его бочонками денег и малособлазнительными предложениями, вероятно, не имело другой цели. Румянцев уже два года старался там в том же направлении; вся эта армия дворян перебывала у него: он произносит торжественные речи у маршала Брольи, но фактически только сделался фаворитом платонической фаворитки принца. И принц Нассау в блестящем мундире русского адмирала тоже фигурировал там, держа открытый стол, задавая празднества и предлагая восторженные тосты. Сама Екатерина время от времени напоминала о себе, посылая кое-какую помощь и постоянные советы, которым не всегда легко было следовать, вроде, например, того, что она советовала принцам никогда не принимать никого «во фраке», чтобы «устранить всякую мысль о равенстве». Увы! Бедные принцы рисковали скоро увидать себя окруженными людьми, у которых не было даже и фрака, чтобы одеться. Императрица желала, чтобы все ее советы принимались серьезно, и почти достигла этого, сама серьезно решившись не делать ничего серьезного. Все разочарования, постигавшие принца д’Артуа, не мешали ему сравнивать Екатерину с Прометеем, «похищающим у неба лучи света, чтобы оживить ими землю».
Императрице вовсе не улыбалось содержать полуторатысячный корпус французов на жаловании, но было выгодно иметь под командой своих генералов такого человека, как Ришелье, а также украшать свои салоны цветом первого европейского дворянства. «Мадам Виже-Лебрён скоро может вообразить себя в Париже – столько французов бывает на вечерах», – писал в 1793 г. принц де Линь, рисуя картину петербургского общества. Екатерина отвела Эстергази помещение во дворце, выдавала пенсию Бомбеллю, употребляла Сен-При на кое-какие дипломатические поручения, торжественно принимала Шуазёль-Гуффье, о примирительной роли которого в Константинополе у нее осталось приятное воспоминание. Она уговорила его поселиться прочно в России, чем приобрела больше одним дворянским родом, давшим, впрочем, впоследствии и Франции несколько своих благородных отпрысков. Даже утверждали – но это семейное предание, – что любезность императрицы к бывшему послу была внушена более нежным участием. Но его рисуют человеком строгой добродетели, сыгравшим роль Иосифа в сцене очень оскорбительной для самолюбия Семирамиды. Забывают, что Шуазёль, родившийся в 1752 г., уже давно перешел за возрасты Платона и Валериана Зубовых, а любовные фантазии Екатерины не нуждались в чудесах преумножения. Но вполне естественно, что воображение современников работало в этом направлении, и, наконец, все, случавшееся в этом уголке романа, и без того уже богатого различными эпизодами, разрасталось вдвое и втрое.
Семирамида также оказывала некоторую поддержку салонному поэту Гримо, тактику Траншан де Лаверн, будущему автору двух посредственных биографий Потемкина и Суворова, и даже, говорят, настолько забыла свое предубеждение против художника Дойена, что отвела ему в театре место рядом со своей ложей. Она назначила его декоратором своих дворцов и профессором Академии, хотя и знала, что в Париже ему поручали только составить инвентарь произведений искусства, конфискованных у монастырей!
Местное общество, само собой разумеется, покорно следовало за таким решительным примером и наперерыв старалось приютить и обласкать эмигрантов. Салон госпожи Дивовой называли
Маленьким Кобленцем;там раздавалось французское остроумие, иногда даже на счет самой императрицы. Например, циркулировал пасквиль, автором которого был эмигрант, получавший пенсию от Екатерины. У княгини Долгорукой также пересуживали Екатерину и восхищались мадам Виже-Лебрён. У князя Белосельского восторгались стихами хозяина дома, которые Екатерина, как известно, ценила невысоко. Везде любезничали по обычаям обеих стран. На этой почве смешивались привычки, вкусы, различные страсти – более утонченные с одной стороны; более необузданные с другой, – но свидетельствовавшие об одинаковой распущенности. Это Версаль, целиком перенесенный в Петербург.
Однако при таком случайном слиянии разнородных элементов проявлялось и совершалось еще кое-что другое, кроме, смешения двух родов разврата. Если Гоголь в своем предисловии к «Мертвым душам» приписал такому сближению введению в русский дух пустоты, свойственной французам, то Тургенев проследил в самой глуши провинции многозначительное и глубокое проникновение идей, тенденций и стремлений более серьезных, хотя и проистекающих из того же источника. И, таким образом, вглубь старинной Москвы проникали не идеи старой французской монархии или реакции, бессильной против революционного движения; нет: эти идеи оставались в салонах столицы; за ее же пределами из этой толпы иностранцев исходило, распространяясь в окружающей среде, нечто другое. Будучи жертвами и противниками революции, эмигранты все же были ее результатом! Их подхватила волна; некоторые помогали ей катиться и, невольно поддаваясь ее движению, распространяли его дальше и сообщали другим. Мысли, идеи, стремления, следы которых заметил Тургенев, именно те, которые создали современную Францию.
Само собой разумеется, что все это лишь медленно пробивало себе дорогу в среде, еще мало подготовленной к восприятию нового веяния – оно как будто висело в воздухе, подобно тем
замерзшим словамиз сказки, оттаивающим только весной. Но эти слова есть, они ждут и, когда подует живительный апрельский ветерок, они зазвучат и сделают свое дело. Великое освободительное дело 1861 г. – будьте уверены – в некоторой степени было порождено этим влиянием.
Екатерина, без сомнения, не могла видеть, куда приведет косвенная пропаганда в будущем, слишком далеком, чтоб императрица могла над ним задумываться... Она даже допускала собрания в кафе Анри – настоящем клубе, куда отправлялись пить пунш и рассуждать о политике, и где велись, конечно по-французски, очень либеральные разговоры. Эта эмиграция, невольно и бессознательно связанная с выполнением задачи, плодов которой не суждено было увидать еще многим поколениям, поражала Екатерину, также как впоследствии Гоголя, главным образом, наружным легкомыслием, забавлявшим и успокаивавшим императрицу, между тем как некоторых местных наблюдателей, не поддававшихся общему ослеплению, она опечаливала. Видя жест и не слыша звука – звук еще застыл в ледяном пространстве – последние судили по смешной, необузданной мимике. «Удивляюсь», писал граф Ростопчин, «каким образом эти люди», – дело идет о французах, – «могут внушать настоящее сочувствие! Во мне они никогда не вызывают иного участия, как возбуждаемого трогательной пьесой; потому что эта нация существует только комедией и для комедии. Изучая французов, находишь что-то до такой степени легковесное во всем их существе, что не знаешь, как эти люди могут ходить по земле. Убийцы и глупцы остались у себя на родине, а сумасшедшие бросили ее, чтоб увеличить собой число шарлатанов на свете».
Екатерина также играла ничего не стоившую ей комедию с этими представителями, большей частью знатными, уже исчезающего мира. Прибытие графа д’Артуа в 1793 г. привело ее в восторг: это самая сенсационная сцена пьесы. Была минута – до Варенна – когда императрица мечтала оказать гостеприимство самому Людовику XVI и громко заявляла, что сочтет это за «самое замечательное событие своего царствования». Принцесса Цербсткая предлагает гостеприимство потомку Людовика Святого! Она знала, что говорила! Отпрыск французского королевского дома, которого ей посчастливилось заполучить, прогостил у нее целый месяц, и она показала ему все великолепие своего двора, также как все очарование собственной особы. Он со своей стороны держал себя подобающим образом, был «великолепен», как утверждал Ланжерон, «прост, приличен, скромен, глубоко и искренне огорчен, без рисовки и аффектации. Он проявляет в суждениях ум холодный и мудрый, опровергая понятие, составленное о нем в России на основании его легкомыслия и жизни в молодости, и внушает самое живое, почтительное участие». Но графу не удалось иметь с государыней ни одного разговора, который бы коснулся серьезно вопроса об эмиграции и королевской власти. Екатерина была мастерица увертываться. Граф д’Артуа вознаграждал себя с Зубовым, который, польщенный, относился к нему любезнее и был очень щедр на обещания.
Через месяц ресурсы Екатерины, по-видимому, истощились. Впрочем, спутники принца не представляли такого же приятного общества, как он. У епископа Арраского «вид и разговор гренадера»; шевалье Ролль слишком вмешивался в швейцарские дела и в дела Лагарпа; граф д’Эскар не находил стол императрицы достойным такой великой государыни и слишком бесцеремонно высказывал это. Час разлуки пробил. Принц уехал с обещаниями фаворита, положившись на которые чуть не попал в свободной Англии в тюрьму за долги. Небольшая сумма денег, увезенная им с собой, позволила ему прожить некоторое время в Германии, а знаменитая шпага, данная, чтобы он употребил ее с Богом за короля, в следующем году перешла в Гамме к ростовщику, чтоб было чем заплатить за туалеты мадам де Паластрон. «Я бы не дала ее вам, – говорила Екатерина на торжественной аудиенции, – если бы не была убеждена, что вы скорее умрете, чем поколеблетесь пустить ее в ход». Бедняга пустил ее в ход при первой же возможности.
Колонн, приехавший позднее, не встретил такого хорошего приема. Екатерина мало-помалу привыкла смотреть на французов, живших в ее государстве, не как на гостей, но как на новых своих поданных. Она не допускала их держать себя так, как не позволила бы последним. Бывший генеральный контролер произвел на нее впечатление несбывшегося сна. Да и дух терпимости, высказываемый ею в начале революционных волнений к проявлявшемуся в них столкновению идей и принципов, мало-помалу стал чужд ей. Она дошла до того, что действительно стала разделять чувства, которые долго старалась привить своим германским соседям, сама им вовсе не симпатизируя. Она еще не собиралась подняться в поход, чтобы восстановить во Франции трон и алтарь, но чувствовала потребность сорвать свое сердце на французах и делала это на тех, которые оказывались у нее под рукой. В 1795 г. соотечественников Колонна принимали не в одних только гостиных; мы их встречаем столько же, и даже больше, в тюрьмах. Бонне, бывший генеральный консул в Варшаве, просидел в заключении два года. По приказанию Сиверса, всемогущего представителя Екатерины на берегах Вислы, он был однажды ночью перевезен безо всякого следствия в Петербург. В каземате Петропавловской крепости у него оказался соотечественник, посаженный за неправильность паспорта. Этот другой француз сошел с ума через полгода и был отправлен в сумасшедший дом, где выздоровел; затем он снова был посажен в тюрьму, где с ним делались буйные припадки. Когда он слишком шумел, его секли, пока он не умолкал. Костюшко и его адъютант Немцевич знали его и нашли возможность сноситься с ним; ему было двадцать пять лет, и фамилия его была Фарж. А Вольтера и д’Аламбера уже не было в живых, чтоб заступиться за него! Друг философов тоже исчез: теперь царствовала просто Екатерина II, намеревавшаяся заключить саму Францию под стражу шестидесяти тысяч тюремщиков, которых Суворов собирался вести туда.
Глава 5
Авантюристы и авантюристки. Княжна Тараканова
I. Итальянцы и итальянки. – Пьемонтец Одар. – Неаполитанец Ласкарис. – Барон Тотт. – II. Калиостро. – Княгиня Санта-Кроче. – Герцогиня Кингстонская. – Княжна Тараканова.
I
Рисовать картину двора, выводить на сцену лиц, окружавших коронованную особу восемнадцатого столетия, и не указать роль некоторых авантюристов было бы непростительной забывчивостью, которая могла бы показаться невероятной. Екатерина не избегла общей участи: с 1762 г. среди ее приближенных мы видим пьемонтца Одара. Он исчез после государственного переворота, возвратился через несколько лет, чтоб принять участие в заговоре против вдовы Петра III, – потому что теперь она была на престоле – и едва успел бежать, чтобы исчезнуть уже навсегда; его, кажется, убило молнией в Ницце. Но он оставил в Петербурге свое семя: в 1788 г. Ланжерон столкнулся там с итальянцем, как две капли воды похожим на Одара. Его звали, или он сам звал себя, графом Морелли: настоящая же его фамилия была скорее Розатти: он был музыкантом во французском полку. Его голос, гитара, и без сомнения, некоторые другие таланты доставили ему доступ к Потемкину. Когда разразилась вторая турецкая война, он был графом, полковником и георгиевским кавалером. Ланжерон, приехавший в Россию с почетным и славным прошлым, изнывал в ожидании поручения, которое ему обещали в австрийской армии. Он уже совершенно отчаялся дождаться чего-либо, когда, придя однажды к нему, Розатти, или граф Морелли, дал ему понять, что ему придется отказаться от надежды получить место, если он не отправится к г-ну Альтести. Обязанностью последнего, иллирийского проходимца, секретаря фаворита Зубова и товарища министра, было давать места иностранцам и, если понадобится, следить за приехавшими в Россию или уже живущим там иностранным элементом. После некоторых колебаний Ланжерон решился последовать совету. «Его передняя, – рассказывает он, – бывала с семи часов утра так же набита, как передняя Зубова... Я отправился к нему после обеда, застал его, пробыл пять минут у него в гостиной и ни словом не упомянул о своем деле. Через три дня я получил поручение и уехал».
Мы уже имели случай упомянуть громкое имя другого искателя приключений, получившего, благодаря Бецкому, место управляющего искусствами и директора Кадетского корпуса. Самозванец Ласкарис был итальянцем – сыном неаполитанца, лавочника в Кефалонии, по фамилии Карбури. Его обман и настоящую фамилию обнаружила в один прекрасный день жена рагузского консула, посланного в Петербург – настоящая Ласкарис. Это однако не помешало бы его карьере; но через некоторое время негодяя выгнали со службы в Кадетском корпусе вследствие обвинения в позорном деле, поднятом против него местным священником. Тогда ему дали место в полиции.
В 1764 г. в Петербурге появился брат барона Франсуа де Тотта, венгр, дипломатическая и военная карьера которого во Франции была весьма почтенная. Он сопровождал г-жу Салтыкову, жену русского посланника в Париже, принужденную из-за здоровья вернуться на родину и скоро завел обширное знакомство в лучшем столичном обществе. Поступив волонтером в тридцати тысячный корпус, стоявший в то время в Царском «лагере», он жил в одной палате с фаворитом Орловым и был представлен последним императрице. К несчастью, он наделал долгов и вздумал воспользоваться своими связями и блестящим мундиром французского кавалериста, чтобы предложить свои услуги маркизу де Боссэ, тогдашнему французскому послу. Боссэ умер как раз в это время, и де Тотт надеялся занять место уполномоченного в делах, но затем удовлетворился менее почетной должностью собирателя справок, на жалованье при посольстве. Пользуясь своей близостью с Паниным, он получил обещание довольно высокого жалования и уплаты своих долгов; но первый министр Екатерины, прослышав о происходившем, посоветовал торговцу государственными тайнами поскорей перебраться заграницу. Министр даже снабдил его из собственного кошелька средствами к поспешному отъезду. В оправдательной записке, представленной в 1771 г. герцогу Эгильонскому, де Тотт защищается довольно забавно против оскорбительного предположения, что им руководили мотивы личного интереса: «Поместите при французском дворе русского, одаренного здравым смыслом, именем, хорошими манерами, постоянно встречающегося с первым министром, стоящего близко с самыми великими особами обоего пола; представьте себе, что он не любит смотреться в зеркало, имеет восемь тысяч франков долгу, и вы поймете всю затруднительность его положения».
II
«Северная звезда» не оправдала бы своего названия, если б ее сияние, распространявшееся по всей Европе, не привлекло величайшего искателя приключений того времени. Калиостро употребил несколько месяцев, чтобы подготовиться к сенсационному выступлению на одной из наиболее видных европейских сцен во второй половине восемнадцатого века. Прибыв в Митаву в 1779 г. он продолжил там свое пребывание, улавливая и подготовляя публику, устраивая подходящую обстановку. Он распространил слух, что имеет важное поручение от масонского ордена, представителем которого на севере, якобы, был назначен. Принятый в доме барона Медема, получив хорошие рекомендации и предшествуемый широковещательной рекламой, он, действительно, очутился в С.-Петербурге в наилучших условиях. Потемкин, карьера которого тогда только что начиналась, посетил его и нашел причины для повторения своего посещения, что произошло не без участия прекрасной и очаровательной Лоренцы, носившей тогда уже фамилию Санта-Кроче. Если верить тысяче слухов, ходивших обо всем, что делала Екатерина, она сама старалась выпроводить эту соперницу, предлагая ей тридцать тысяч рублей. Но красавица отказалась, получив уже перед тем вдвое больше из рук фаворита. Рассказ малоправдоподобен. Екатерина имела другие средства, чтоб избавляться от своих соперниц, а с другой стороны, она слишком добродушно рассказывала Гримму о пребывании в своей столице шарлатана и о его подвигах.
«Он приехал сюда, называя себя полковником испанской службы и испанцем по происхождению, давая понять, что он колдун, вызывающий духов и приказывающий им. Когда я услыхала это, я сказала: человек этот совершенно напрасно приехал сюда; нигде ему не испытать большей неудачи, чем в России. У нас не жгут колдунов, и я царствую уже двадцать лет, а случилось всего одно дело, в котором замешано было колдовство. Сенат вытребовал колдунов, и когда их привели, они оказались дураками и совершенно ни в чем не повинными. Но г. Калиостро прибыл в такое время, когда несколько франкмасонских лож, увлекшись принципами Сведенборга, желали во что бы то ни стало видеть духов; и вот они бросились к Калиостро, утверждавшему, что он знает все секреты доктора Фалька, близкого друга герцога Ришелье, однако ж заставившего его в Вене принести жертву черному козлу... Тогда г. Калиостро произвел свои чудодейственные таинственные исцеления: как будто вынул ртуть из ноги подагрика, и попался в ту минуту, когда вылил ложку ртути в воду, куда велел посадить подагрика. Потом он приготовил краски, ничего не окрасившие, и химические соединения, не произведения никакого действия... После этого открыли, что он еле-еле умеет читать и писать. Наконец, наделав массу долгов, он скрылся в погребе Елагина, где пил столько шампанского и английского пива, сколько был в силах. По-видимому, однажды он перешел за обычную меру, потому что, выходя из-за стола, вцепился в тупей домашнего секретаря Елагина. Тот отвесил ему пощечину; пошла рукопашная. Г. Елагин, которому надоела эта погребная крыса, производившая слишком большой расход вина и пива, и жалобы секретаря, вежливо предложил Калиостро отправиться в кибитке, а не по воздуху, как он угрожал, и чтоб кредиторы не задержали этот легкий экипаж, Елагин дал ему и графине в провожатые до Митавы старого инвалида. Вот история Калиостро, в которой есть все, кроме чудесного. Я не видала его ни вблизи, ни издали, и вовсе не стремилась увидать».