Надо благословить Провидение за то добро, которое оно нам делает, и не жаловаться на средства, им употребляемые. И тогда – кто знает? Может быть, наступит другой день, когда, соединенные и сердцем и умом, а не уличными криками; передавая друг другу не скоропреходящие впечатления, а прочные сокровища опыта и гения; с одной стороны, проникаясь чувством уважения к власти, с другой – страстью к свободе, столь живучей в прекрасной Франции, эти народы сумеют общими силами возвести то здание, в котором укроется европейская семья во время грозы.
А пока на той вершине, где сходятся своды идеальной постройки, время от времени вспыхивает какая-нибудь искра – колокольня собора, индивидуальный труд мыслителя или художника, сосредоточенного в себе и поднявшего мощным взмахом к бесконечности все общие вдохновения и стремления масс; глубокое сочинение де Местра, созданные в Петербурге прекрасные прочувствованные творения Тургенева или де Вогюэ, которым суждено было появиться на свет неизвестно где: там ли на берегу Волги или здесь на берегу Сены – все это служит лишним шагом к таинственной и святой, стало быть, и счастливой цели, к которой приближается наша судьба.
Философские идеи в России. Новиков, Фонвизин, Радищев
I. Движение мысли в России и французская революция. – Карамзин и Фонвизин во Франции. – Двойное течение, разделявшее мыслящих людей в России – II. Новиков. – Франкмасонство и иллюминаторство. – Сен-Мартен. – Начало вражды. – Процесс Новикова. – III. Русский реформатор и философ. – Радищев. – «Почта духов». – «Путешествие из Петербурга в Москву». – Приговор. – Смерть.
I
В то же время, как Екатерина так бурно расторгла свою дружбу с французами и швейцарцами, она начала преследовать и местных представителей философского способа мышления. Таких было несколько в России. До сих пор их терпели и даже обращались с ними, если и не так любезно, как с их иностранными собратьями, то все же дружественно. Они были менее известны, чем французы, но стоит на них обратить внимание, хотя бы как на представителей той среды, к которой они принадлежали. На них ясно видна упомянутая нами в начале этой главы разница духовного и нравственного склада, представителями которого они являются, от классического типа Запада.
Много говорили о симпатиях некоторых свободомыслящих русских к тем идеям, логическим, хотя и пагубным во многих отношениях, имевшим своим последствием французскую революцию. Два князя Голицына с ружьями в руках были среди тех, кто брал Бастилию; Карамзин прибыл в 1790 году в Париж с трехцветной кокардой на шляпе и энтузиазмом в душе; будущий министр Александра, молодой граф Строганов, приведенный на заседание Учредительного Собрания его воспитателем Роммом, воскликнул: «Самый лучший день в моей жизни будет день, когда я увижу Россию, возрожденную подобной революцией». Все эти действующие лица, случайно сыгравшие свою роль в великой драме, подали повод к хвалебным или враждебным рассуждениям. При более близком знакомстве все это оказывается менее серьезным. Письма Карамзина,
заключавшие действительные впечатления, полученные им во Франции, могут возбудить чувство, подобное тому, какое испытала группа французских писателей при появления писем великого русского писателя, которого они считали своим другом. Преобладающая нота в письмах Карамзина – ужас этого якобы поклонника революции перед большинством действий революционеров.
Ранее Карамзина Францию посетил один из самых независимых и просвещенных людей тогдашней России: в конце 1777 г. Фонвизин, автор «Бригадира», остановился в Монпелье, откуда затем переехал в Париж. В своих письмах к сестре и одному из друзей графу Панину он также поведал нам свои взгляды на нравы того времени в стране, где жил. Его определения строги по отношению к монархии, но еще строже по отношению к обществу, ниспровергавшему монархию. Он критикует и поносит даже самые привлекательные его поступки, составляющие в наших глазах и теперь прелесть этого исчезнувшего мира и искупающие его слабости и ошибки. «В обществе музыка отвратительна и разговоры пусты; при трапезах хорошая кухня, но прислуга плоха». Всем, по его мнению, пожертвовано для внешности. Нескромным взглядом он заглядывает на оборотную сторону внешнего изящества, находит грубую рубашку под волной кружев, жирные пятна под блестяще-белом жабо. «Иные дамы едят в кухне, когда они одни, чтобы не топить в столовой». Он не более снисходителен к умственной стороне: в этом легкомысленном обществе «мыслят мало», ибо слишком много говорят, а то, что думают, есть соединение невежества и предрассудков. Что же касается до нравов, то они в конец испорчены: честь и честность существуют только на словах, прочие добродетели не упоминаются даже в разговорах». Главные черты приговора Фонвизина: во-первых, крайний консерватизм: Бурбонская монархия, по его мнению, здание, «в котором жизнь – несчастье, но которое разрушить было бы бедствием». Во-вторых – крепко укоренившееся в его уме убеждение в превосходстве во всех этих отношениях его родины.
Проезжая по Лиону, он находит, что лучшие его улицы не стоят одного переулка в Петербурге. Париж он считает притоном, куда привлекают иностранцев спектакли и разврат. И драматические произведения плохи, и опера невыносима. Вероятно, для него более интересным казалось представление «Бригадира» в Эрмитаже.
И все это не только впечатления отдельных личностей. Во всей русской литературе того времени трудно найти хоть один луч сочувствия к Франции и к увлекавшему ее преобразовательному и освободительному движению. Напротив, реакционный взгляд встречается даже в модных журналах, которые рекомендовали платья ? la reine и прически ? la contre-r?volution. «Приступая к этому повествованию, рука дрожит от ужаса»... Так начинается статья «С.-Петербургской газеты» о взятии Бастилии. «О Картуш, Картуш! несравненный в своем роде создатель, подымись, явись в Национальное Собрание, и пусть оно реабилитирует тебя. Ты можешь быть уверен, что оно оправдает тебя»... Вот преобладающий тон в прессе после 1790 года.
Даже немногие русские сторонники того времени идей свободы и реформ были явными противниками иностранного влияния, и в особенности французского. В преобразовательном и освободительном движении, еще слабо проявлявшемся в этом сонном царстве, уже замечается два течения, вызванных европейским потрясением: одно несло более или менее, усвоенные плоды французской, немецкой или английской культурами; а другое, вполне национальное, местное, боролось с первым. И именно ко второму принадлежали лучшие, наиболее светлые умы, от драматического писателя Фонвизина до славянофильского историка Болтина; от Новикова, основателя школ, до сочинителя памфлетов Радищева. Все они националисты, преобразователи, либералы, но по-своему, и вовсе не такие, каковы были предтечи или прямые создатели великой революции.
II
Сильно нападая на некоторые учреждения, по его мнению пагубные для нравственного и материального развития страны, между прочим на крепостное право, идя по этому пути дальше, чем самые смелые мыслители запада, Новиков, о столкновениях которого с Екатериной мы уже говорили раньше,
в то же время является противником скептицизма западных философов. Вероятно, вооружаясь против него, он и бросился в 1775 г. в масонство, а впоследствии в иллюминатство Сен-Мартена. Сатирик или моралист, он всегда остается мистиком.
История философского и просветительного движения в России в это время почти сливается с историей масонства, и это масонство специально русское: в нем преобладал характер идеализма, аскетизма и экзальтации; в нем ясно обрисовывается борьба с современным антирелигиозным материализмом; и в то же время внешние обряды, испытания, которым подвергали адептов, превосходили странностью и жестокостью западные. Влияние секты проявлялось в Москве и в Петербурге в самом эксцентричном и страстном виде. Сен-Мартен, по-видимому, никогда не бывал в России; он влиял, вероятно, на русских путешественников, встречавшихся с ним за границей. В Монбельяре он встретился с тещей великого князя Павла и сделался ее оракулом. В Лондоне он увлек князя Алексея Голицына и даже, на короткое время, Семена Воронцова. Его доктрину распространили в России, главным образом, польский дворянин Грабянка, русский адмирал Плещеев и баварец Шварц. В Москве устроилось типографское общество, где, наряду с произведениями Якова Бёме, Арндта и Спенсера издавались все переводы французских сочинений, проникнутых
религиозной моральюсекты. Русская литература скоро оказалась пропитанной ею, и она проникла в общество. Книга Сен-Мартена «Des erreurs de la v?rite» – «Заблуждения истины», переведенная Страховым, и «Arcana coelestia» Сведенборга нашли в Петербурге и Москве пламенных читателей. Новиков был душою этого движения, и отсюда произошло охлаждение к нему Екатерины.
Сначала Екатерина сочувствовала этому движение: она еще видела в нем некоторую выгоду для себя: франкмасонство, к которому примкнули Новиков и его друзья, было благонамеренно с государственной точки зрения, лояльно; а Екатерина была еще полна человеколюбивых порывов и либеральных идей. Происходил обмен взаимных любезностей, как и с западными философами.
Построенная за счет государыни в 1784 г. в Петербурге ложа называлась
Императорской.В то же время организовалось польское масонство, и национальной ложе Великого Востока присвоено было название «Екатерины под северной звездой». Дело испортилось, когда явилось
иллюминатство.Практический ум Екатерины не мог помириться с ним. Большинство ее драматических произведений были созданы, чтобы бороться против наводнения мистическими идеями. Сношения мартинистов с великим князем Павлом еще более раздражили государыню. Устройство в 1788 г. школы, которой Новиковым также было дано имя Екатерины, и на открытие которой им написано стихотворение, где «дом Минервы посвящается русской Минерве», не улучшило его дело. Он уже погиб для Екатерины. Через четыре года она сама взялась за народное образование, но не призвала в помощники Новикова.
Однако только в 1792 г. начала проявляться враждебность к нему. За объявлением войны французским философам последовал поход против мартинистов. Только здесь оружием уже служили не одни эпиграммы. В 1792 г. под предлогом какого-то нарушения типографского устава Новиков был арестован. Ведение процесса было поручено князю Прозоровскому и Степану Шешковскому, двум полицеймейстерам – петербургскому и московскому; но в действительности Екатерина сама вела дело. Она принялась за это с более чем обыкновенной страстностью. Сохранилось множество записок ее руки с подробными вопросами, которые предписывалось предложить обвиняемому. В них видно не раздражение, а какая-то ярость. Екатерина не верит в идеальность мистицизма. Она ищет в нем более практичных целей – честолюбия, заговоров и покушений. Тень заговора в пользу Павла преследует и возмущает ее. Новиков имел несчастье давать книги великому князю: скорее – обыск! Императрица попала впросак: одна из книг была сочинением Фомы Кемпийского! Ей все равно! Сначала придав обвиняемого суду, она передумала и осудила его сама безо всякой процедуры на пятнадцать лет заточения в Шлиссельбургской крепости; сожжение всех изданий московского Общества; разрушение дома, в котором происходили его собрания; закрытие всех масонских лож в России. Этого еще мало: уже приговоренный Новиков должен был выдержать ряд допросов; Прозоровский и Шешковский не давали ему покоя; Екатерина не переставала допрашивать и мучить его. Она совершенно забыла фразу, собственноручно написанную ею между 1744 и 1764 годами и сохранившуюся в ее автобиографии: «Может ли быть что-либо более варварское и достойное турок, как сначала приговорить преступника, а потом начать следствие»...
В 1794 г. Новикова заключили в каземат с фальшивомонетчиком; он жаловался на недостаток воздуха, пищи, белья и медицинской помощи. Напрасно он просил помощи доктора, такого же узника, как и он. Генеральный прокурор Самойлов объясняет, что сторожа тюрем сами умирают с голоду, и администрация не имеет денег на лекарства. Несчастный публицист был освобожден через два года при восшествии на престол Павла. Но он был уже болен телом и душой; его умственные способности пошатнулись, и он возвратился к масонству только для того, чтобы предаться его худшим крайностям и заблуждениям.
III
Радищев еще более определенный тип этого же рода. Воспитанный при дворе пажем, посланный на казенный счет в лейпцигский университет, получивший место в одном из департаментов Сената, он долгое время казался примерным
чиновникоми верным подданным самодержавия и православия. Что-то однако шевелилось в нем; и в молчаливой борьбе двух противоположных течений, о которой мы говорили выше, он сделался не просто участником: борьба загоралась в его собственной душе. В книге, за которую он был присужден к смертной казни, в «Путешествии из Петербурга в Москву», в его более ранних статьях, помещавшихся им в «Почте духов», он находился, по-видимому, под большим влиянием Рейналя; Что касается до формы, то он подражал «Сентиментальному путешествию» Стерна. Но в применении этих заимствованных идей местным требованиям, например, в вопросе об освобождении крестьян, он разом отдалился от западных людей и от Вольтера, предоставляющего освобождение доброй воле и человечности рабовладельцев, и от Руссо, ратующего против опасности преждевременной эмансипации. Радищев требует немедленного, безусловного освобождения, требует его от правительства, без иной помощи. Он верит в самодержавие, в помощь царской власти. Когда его во время его процесса спросили, имеет ли он что-нибудь лично против государыни, которую осмелился оскорбить, он возразил, что не мог иметь к ее высокой особе иных чувств, кроме чувства всякого русского: благодарности и благоговения. Это, однако, не помешало ему вставить в свою книгу «Оду к свободе», чисто революционную вещь, и выразить ту же мысль, которая служила самой высокой похвалой Франклину:
Eripuit c?lo fulmen sceptrumque tyrannis.
Таким же образом он скептик и точный исполнитель обрядов и обычаев церкви; он циник и ханжа; крайний эгоист в один момент и горячий альтруист в другой. В его голове хаос, такой же, какой до сих пор еще не исчез из русского ума.
Заметьте, что его программа эмансипации именно та, которая была осуществлена через семьдесят лет и которой русские крестьяне обязаны своей свободой. С внешними приемами памфлета его книга с другой стороны является не более, чем документом политической и административной статистики. Он приводит рассказ о трех молодых вельможах, сговорившихся обесчестить дочь крестьянина и исполняющих замысел с уверенностью в полной безнаказанности. Он выводит администратора, сон которого не смеют потревожить, чтобы спасти двадцать человек, находящихся в смертной опасности. Он устанавливает число девушек, погубленных в одной деревне человеком, пользовавшийся репутацией честности и гуманности, и число это простирается до
шестидесяти.«Но ведь это про Александра Васильевича (Салтыкова)!» не могла не воскликнуть Екатерина, прочтя это место. Еще подводит он итоги подвигов цензуры того времени; он приводит пример автора, обвиненного в святотатстве за то, что он употребил слова «шаловливый бог», говоря об Амуре.
Над таким происшествием Екатерина даже и в 1790 году могла еще посмеяться; но она нашла в книге фразы вроде следующей, выражавшей впечатления автора перед Царскосельским дворцом: «Я поражен царствующей тут тишиной... Все молчит; все трепещет; это обиталище деспотизма».
Большего и не требовалось, чтобы решить участь автора.
Приговоренный к смерти, Радищев только случайно был пощажен: Екатерина, заключив мир со Швецией, находилась в хорошем расположении духа и миловала. Кнут и десять лет ссылки в Сибирь заменили смертный приговор. По пути, проезжая Тобольск, Радищев написал стихи, показывающие его как поэта и мужественного человека.
Ты хочешь знать, кто я? Что я? Куда я еду?
Я то же, что и был, и буду весь мой век.
Не скот, не дерево, не раб, но человек!
Его дальнейшая судьба почти та же, что и судьба Новикова. Прощенный Павлом, призванный Александром к работам Законодательной комиссии, он теряется на свободе и в новой умственной деятельности. Он не выдержал страшного испытания и, одержимый вечным страхом, повсюду видя западни, опасности и угрозы, кончил жизнь самоубийством, как передают, после фразы, сказанной ему высокопоставленным лицом о том,
что ему, видно, мало было одного путешествия в Сибирь.
Глава 2
Литераторы, ученые и художники
I. Обмен любезностей с императорами Запада. – Культ св. Екатерины. – Лагарп. – Дора. – Аббаты. – Скептики и диссиденты. – Мадемуазель де Леспинас. – Аббат Галиани. – Рюльер. – Шапп д’Отрош. – Французские литераторы при дворе Семирамиды. – Мерсье де ла Ривьер. – Сенак де Мейлан. – II. Русские писатели и поэты. – Сумароков. – Державин. – Карьерист восемнадцатого столетия. – Русские подражатели Вольтера. – Князь Белосельский. – Два Шуваловых. – III. Западное искусство в России. – Французские художники в Петербурге. – Фальконе. – «Годы его нетерпения». – Незаплаченный долг. – Клериссо. – Гудон. – Мадам Виже-Лебрён. – Русские художники. – Лосенко.
I
В том европейском царстве ума, в котором, по словам ее поклонников, Екатерина требовала если не места, то почестей властительницы, она отдавала первое место философии. Однако и литературные, артистические и художественные знаменитости пользовались ее покровительством. Каково оно было, мы и хотим яснее определить здесь.
Екатерина не старалась создавать литературных, артистических и научных знаменитостей: она брала существующих и приобщала их к себе, как польские или турецкие провинции. Она расточала комплименты, золотые и бронзовые медали, – впрочем, более бронзовые, – и время от времени несколько экю: Седэну за его комедии, Гюи за его «Путешествие в Грецию», аббату де Сен-Сюльпису за его филантропические учреждения, Лагарпу, Дор?, Мармонтелю, Вольнэ, аббату Галиани... Она посылала меха мадемуазель Клерон, Лекэну, Превилю, Велькуру. Она купила у Филидора «Carmen soeculare», партитуру более прославленную, чем любимую публикой, а у одного капуцина с улицы Сен-Онорэ – составленную им карту полушарий. Екатерина была более щедра при покупках коллекции, потому что при этом получала некоторую ценность взамен; она предлагала пятьсот тысяч ливров за
кабинетПеллерена, знаменитого нумизмата, но последний остался
французоми предпочел продать эту бесподобную коллекцию за половину цены Людовику XVI. Она просила короля о пенсии для г-жи д’Эпинэ. Она написала три черновика лестного письма Мармонтелю, прибавляя экземпляр перевода его «Велизария», напечатанного в России и сделанного ею при сотрудничестве Орлова, Шуваловых и Чернышевых. За все это ей платили похвалами и панегириками, доходящими до низкопоклонства и обоготворения.
Более всего приносила такую дань Франция, так как на ее долю перепадали главные подачки Семирамиды. «Если ваша великая бабка заслужила в России бессмертие, то она получила его из Франции», сказал Сюар императору Александру в 1814 г., и был прав. Ла Гарп и Дор? сочиняли в честь великой Екатерины послания на манер посвященных Буал? Людовику великому; Том? посвятил последние свои годы восхвалению, в довольно неудачной «Петреиде», наследницы и преемницы дел Петра I; Вольнэ в своих «Соображениях по поводу войны Турции с Россией» еще старался в 1788 г. оправдать политическую систему императрицы, принятую ею на Востоке. В «Картине Парижа» Мерсье ставил примером дофину поведение великой государыни, – без сомнения, конечно, не ее поведение в личной жизни. Церковь действовала в том же направлении. Хотя св. Екатерина Вольтера и не была похожа на святых, которым эта церковь поклонялась, ее служители все же усердно кадили ей, начиная с аббата Готье, малоизвестного автора приторной поэмы, оплаченной медалью, аббата Романа, автора поэмы «Оспопрививание», посвященной государыне, и кончая аббатом де Люберсак, воспользовавшимся посещением разных учреждений Парижа в 1782 г. великим князем Павлом, чтоб расхваливать перед своими читателями такие же учреждения Петербурга.
Так сильно распространенный и горячо поддерживаемый культ святой Екатерины встречал мало противников. Мабли только сделал несколько замечаний по поводу политики в Польше; Рейналь называл комедией знаменитую комиссию по составлению уложения; Руссо отказывался от делаемых ему авансов скорей в силу инерции, чем по убеждению. В женском лагере были холоднее и порой возмущались: как ни старался «козел отпущения», он не мог побудить мадемуазель де Леспинас поклонялся всеобщему божеству. «Гримм возвратился, – писала она, – я забросала его вопросами; он описывает царицу не как государыню, а как любезную женщину, полную ума, остроумия и всего, что может прельстить и обворожить. По тому, что он рассказывал, мне представлялось скорее очаровательное искусство греческой куртизанки, чем достоинство и блеск императрицы великого государства».
Мадам дю Дефан относилась скептически, а ее
бабушка,герцогиня Шуазёль, в письмах к ней пускалась в очень многословную и едкую критику Семирамиды и ее отношений с Вольтером.
В 1794 году г-жа Сталь писала Мейстеру, другу и сотруднику Гримма, по поводу заговора, поддерживаемого Екатериной против шведского регента: «Ваша императрица нас измучила. Говорят, она знает о моем существовании; я бы желала ничего не знать о ней».
Нашлись и диссиденты, преданные по-своему, но желавшие принадлежать к отдельной церкви. Бывший с 1770 года самым твердым приверженцем
екатерининскогокульта, аббат Галиани отказывался признать все его догматы, установленные великим жрецом Фернея. Например, в догмат
терпимости,внесенный вольтерианским символом веры в число добродетелей Екатерины, он не верил. Он так исповедывался д’Аламберу: «Его Екатерина умная женщина,
потому что она нетерпимаи стремится к завоеваниям. Все великие люди были нетерпимы; так и следует». Правда, он любил иногда подписываться
Макиавелли,и его ересь не мешала ему конкурировать с Дидро в составлении надписи на подножии статуи Петру Великому и так повернуть дело, чтобы произведение Фальконе явилось памятником во славу Екатерины. Он составил следующий латинский эпиграф:
Catharina II Augusta Mater senatus, Mater castrorum, Mater Patriae, и пр.
Екатерина лучше поняла, чего требовала ее слава, когда просто написала:
Petro primo,
Catharina secunda.
Но она купила у аббата его собрание книг и литографий, составленное его братом Бернаром, издателем «Витрувия», заплатив столько, сколько он назначил. Между ними было маленькое недоразумение по поводу запоздавшей прибытием медали. Но от этого пострадал один «козел отпущения». «Чудовище забвения, – писал ему аббат, – что вы еще хотите от меня с вашим кокетничаньем и льстивым обнадеживанием? Разве вы не видите, что моя неудача изменяет порядок и природу вселенной? Разве вы находите естественным, чтобы государыня, которая расточает миллионы на подарки, которая рассыпает их, как солнце свои лучи на правых и виноватых, три или четыре года не могла собраться прислать для меня бронзовой медали? Моя непостижимая судьба приводит меня в бешенство». Медаль, наконец, явилась, и Гримм поторопился передать ее обладателю то место письма императрицы, где она говорила о нем: «Ничего не было бы удивительного, если б
онбыл изображен на медали? Разве на них никогда не изображали гениев?» Теперь аббат уже не жаловался более на свою судьбу. В своей духовной он завещал продать какому-нибудь любителю за триста дукатов принадлежавшую ему знаменитую шпагу герцога Валантинуа; если же продажа не состоится, то поднести ее русской императрице, «как знак бесконечной благодарности за все ее благодеяния».
Рюльер, не получивший никакой, даже бронзовой медали, принес более ценную жертву государыне.
В предисловии к первому изданию его «Истории революции в России», опубликованной, как известно, только в 1797 году, после смерти и его, и Екатерины, такой поздний выход в свет сочинения приписан клятвенному обещанию, данному автором государыне после того, как он отказался от тридцати тысяч ливров, которые она предлагала ему за некоторые поправки и выпуски в его работе. Мы, однако, не знаем причин, заставивших его согласиться на этот компромисс, выгодный только для Екатерины. Дидро, бывший посредником и переписывавшийся по этому поводу с Фальконе, нам их также не объясняет.
Библиотекарь императрицысоветовал уничтожить книгу, хотя автор в ней и в письме к Фальконе называл царицу «
нашей государыней»и
«дельной женщиной», ип gran cervello di principessa.
Екатерине очень хотелось прочесть сочинение, но автор отказался прислать рукопись или копию с нее; он уверял, что не имел намерения печатать книгу и написал ее только для своих друзей. Екатерина все-таки беспокоилась. Привилегированных друзей у автора было немало: д’Аламбер прочитал рукопись, потом и графиня Эгмонт, г-жа Жофрен и многие другие. Они все рассыпались в успокаивающих уверениях, д’Аламбер, например, говорил, что предпочитает правду всяким восхвалениям, а герцог де ла Рошфуко нашел в сочинении изображение если и не особенно нравственной, то все же прекрасной жизни. Наконец, Дидро высказал свое мнение в таких словах: «Если вы, государыня, придаете большое значение приличиям и добродетелям вашего пола этому обветшалому тряпью – то это сочинение сатира на вас; но если широкий кругозор, если мужественные и патриотические мысли для вас дороже, то знайте, что автор представляет вас великой государыней и в общем приносит вам более чести, чем зла».
Екатерина имела причину быть недоверчивой. Она заботилась не только о своей репутации. Она знала, хотя бы по примеру аббата Шапп, как французы, побывавшие в России, отзывались тогда о стране и ее обитателях. Ей, вероятно, были известны и личные впечатления прежнего секретаря посольства. Ее
черный кабинетсуществовал недаром и, может быть, ей попадались на глаза, в письмах Рюльера, отправленных из Петербурга к Руссо, такого рода фразы:
«Ваш трактат о воспитании еще не прибыл в Россию; русский народ, ко всякому тщеславию прибавляющий еще желание прослыть любителем литературы и философии, имеет по части библиотек и типографий только распадающиеся остатки учреждений Петра I».
Или еще:
«Что вы говорите о русских, поразительно верно... Отличительный характер этого народа именно гений, или лучше, талант к подражанию. Все русские обладают в малом тем, чем обладал их царь в широком размере; настоящие обезьяны; они могли бы достигнуть скорого успеха в искусствах, если б не мешал им не менее национальный порок – тщеславие». Дидро предлагал поправить дело, призвав Рюльера опять в Петербург и предоставить ему место консула. Но сношения Екатерины с Вольтером дали ей понять о другом способе обращения с литераторами. Она повелела своему посланнику в Париже купить рукопись. К несчастью князя Голицына, человека любезного и любимого в литературных кружках, не было в Париже. Поручение было передано уполномоченному в делах Хотинскому. Результат оказался печальным; Рюльер выгнал посланца императрицы. Может быть, последний не сумел облечь дело в надлежащие формы. Таково было мнение Дидро. «Деньги принимают или отказываются от них, смотря по людям, предлагающим их», объяснил он. При его содействии получились лучшие результаты. Это было в 1768 году. Через пять лет, во время пребывания философа в Петербурге, Екатерина все еще осыпала его вопросами о старинной рукописи, хотя и находящейся под ключом, но внушавшей ей опасения. Она так и умерла, не узнав ее содержания. Княгиня Дашкова, прочитав, наконец, напечатанную книгу, считала ее апокрифом. Ни один русский перевод не появился до сих пор, хотя его сделал еще Лонгинов. Мы рассказывали в другом месте, как Екатерина поступила, чтобы изгладить вред, причиненный ее репутации и репутации России вышеупомянутым гадким аббатом, вовсе не походившим на аббата де Люберсака.
Несчастье Шаппа д’Отроша, как и Рюльера, в обороте, который приняли их дела с великой северной империей и ее государыней, было то, что они не могли исполнить совета, данного г-жей дю Дефан Вольтеру, и должны были пройти искус личного соприкосновения: а этого не выдержала ни одна из артистических или ученых связей Екатерины с Западом. В 1776 г. Семирамида вдруг пришла в восторг от автора «Ordre naturel et essentiel des Societ?s politiques», известного тогда несколькими статьями в «Журнале земледелия, торговли и финансов». Записка, составленная для нее, и рекомендация Дидро возбудили в ней сильное желание видеть автора и даже устроить его у себя. Затем он был ей нужен? Последствия доказали, что Екатерина в этом случае не имела определенной цели. Но она воспламенилась восторженными тирадами, которыми энтузиаст Дидро восхвалял Фальконе своего протеже: «О, друг мой! Если Ее Величество любит истину, какова будет ее радость! Я предчувствую ее и разделяю. Мы лишаемся этого человека для вас; он лишается таких друзей как мы, для нее... Когда у императрицы будет этот человек, к чему ей Кэнэ, Мирабо, Вольтеры, д’Аламберы, Дидро? Ни к чему, друг мой, ни к чему! Вот, кто утешит ее в потере Монтескье». Теперь императрица написала, что этот человек нужен ей, и только опасалась, как бы французское правительство, пользовавшееся его услугами на Мартинике, не воспрепятствовало его поступлению к ней на службу. Она поручила Панину дипломатически устроить это дело.
Что касается Мерсье де ла Ривьера, то он серьезно мечтал взять в свои руки хотя бы управление внутренними делами великого северного царства. Его первым делом по приезде в Петербург, как говорят, было разделить свою квартиру на различные канцелярии для различных ведомств, во главе которых он думал стать. Так как Екатерина отсутствовала, он обратился к графу Панину, и тот обещал ему место с жалованьем в триста рублей в месяц. Это было для бедного Мерсье падением с б?льшей высоты, чем падение Дидро. Между ним и первым министром Екатерины возникает следующий разговор: