Сам барон Бретейль не знал, как ему понимать план его начальника. Он был в то же время доверенным лицом короля, и, казалось бы, это должно было побуждать его не только не расширять начертанную ему программу, но, напротив, по возможности суживать ее. Но его способ действий совершенно уничтожает легенду о враждебных отношениях, будто бы существовавших между обеими дипломатиями, представителем которых он являлся в Петербурге. Вступив с Воронцовым в переговоры, он по собственному почину заменил проект торгового договора предложением «более серьезного» союза, и писал герцогу Шуазелю: «Я был далек от того, чтобы укреплять непосредственный союз с русской империей, пока я считал возможным покончить наше дело о мире с Англией без ее помощи; но теперь, когда я вижу бесполезность испанцев, победы англичан в Канаде, опасность, угрожающую Пондишери и невозможность овладеть курфиршеством Ганноверским, я убежден более сильно, чем кто-либо другой, что мы ничем не должны пренебрегать, чтоб обезопасить нашу связь с этой империей, главным образом для того, чтобы вовлечь ее в затруднения, вызванные нашими переговорами с Англией. При осуществлении нашего соглашения с Россией нам грозит некоторая опасность со стороны Порты оттоманской и недоразумения со стороны северных держав; но мы или предупредим эти недоразумения, или последующие события их уничтожат».
Итак, агент секретной дипломатии преподавал урок главе официальной дипломатии, советуя ему отказаться от недоверия по отношению к России и пожертвовать этой державе не только Польшу и Швецию, но и Турцию! В то же время он без колебания воспользовался своей официальной инструкцией, чтоб объявить Воронцову, что Франция ничего не будет иметь против окончательного присоединения Восточной Пруссии к России.
Поведение Бретейля вызвало неудовольствие и порицание не только у Людовика XV, но и у самого герцога Шуазеля. Однако первое препятствие к заключению союза между Францией и Россией и к пожертвованию Польшей, которое этот союз, по-видимому, должен был за собой повлечь, было поставлено не Версалем. Таким образом, всю историю этого эпизода в том виде, как ее рассказывали до сих пор, говоря об авансах России и о пренебрежительном отпоре Франции, надо отнести к области преданий. Авансы были сделаны не Россией, а Францией, и Воронцов принял их с восторгом: «Вы довершаете мои желания! — воскликнул он, пожимая руки посла. Но тут же поспешил оговориться. Для того, чтобы Франция могла выплачивать России субсидии, необходимо было заключить прежде мир — барон Бретейль дал это понять Воронцову, — а чтобы заключить мир, России приходилось отказаться от приобретения Восточной Пруссии. Завоевание этой провинции „было мыслью Шувалова“, и лично канцлер на нем не настаивал. Но, как бы не доверяя Бретейлю и его слишком смелым планам, Воронцов решил объясниться непосредственно с герцогом Шуазелем. Его письмо к французскому министру от 9 декабря 1760 года сохранилось в архивах; некоторые историки высказывали мнение, что в этом письме и было передано секретно Людовику XV о желании императрицы подписать с Францией новый договор о союзе, „более обширный и подробный, нежели предыдущие“. Но Воронцов писал Шуазелю, а не Терсье: его письмо было ответом на предложения Бретейля, ответом очень уклончивым, поскольку дело касалось Украины, и выжидательным относительно будущего союза. Через несколько дней, по-прежнему избегая барона Бретейля, русский канцлер пригласил к себе маркиза Лопиталя, собиравшегося уже уезжать из Петербурга, и, попросив у него сохранить настоящую беседу в тайне от барона, сообщил ему содержание записки о мире, которую он, Воронцов, только что представил императрице. Он указывал в ней на истощение сил у союзников, на неуверенность успеха в случае, если война затянется и — в заключение — на необходимость отказаться от присоединения к России Восточной Пруссии: пусть Россия предоставит союзникам выбрать для нее иной способ вознаграждения за войну; прусский король сохранит таким образом все свои владения, Швеция получит деньги и некоторые земли в Померании; впоследствии по ходу переговоров будет видно, можно ли будет присоединить сюда и Данию. Маркиз Лопиталь, — закончил Воронцов, — мог бы предварительно, столковавшись с герцогом Шуазелем, сделать соответствующие предложения в Вене, когда будет проезжать через нее по дороге в Париж.
Что же это значило? Только то, что в Петербурге было также два различных политических течения и две дипломатии. Возле постели уже умирающей императрицы две партии соперничали из-за власти. Одна, находившаяся под более непосредственным влиянием Елизаветы или — вернее — сама внушавшая ей свои воинственные планы, стояла за войну и за завоевание Восточной Пруссии; другая, которой приходилось нести на себе всю тягость этой нескончаемой борьбы и ответственность за нее, стремилась положить ей конец при помощи того соглашения с союзниками, которое казалось в то время единственно осуществимым. Как и в Версале, правительство тайное боролось в Петербурге с правительством официальным. И официальное правительство, настроенное более миролюбиво, готово было отказаться от Восточной Пруссии, имея в виду другое вознаграждение.
Но что должна была означать эта уступка? Она являлась следствием желаний, выраженных недавно в Версале. Франция относилась враждебно к обмену Восточной Пруссии на другие земли, от которого выиграла бы Польша; но в то же время она ничего не имела против того, чтобы Россия и Польша произвели новое разграничение своих владений; другими словами, чтобы Польша вполне бескорыстно и за свой счет дала возможность России увеличить свою территорию, что послужило бы этой последней вознаграждением за победы, на которое она считала себя вправе. Фридрих, разумеется, не стал бы возражать против такого решения вопроса, и заключить с ним мир было бы нетрудно, так как одна Польша расплатилась бы за войну, которой не вела.
Франция, по-видимому, охотно соглашалась на эту комбинацию и во всех отношениях шла навстречу намерениям русского канцлера. Его письмо к герцогу Шуазелю и депеши Бретейля и Лопиталя, сообщавшие французскому министру о новых планах Воронцова (Лопиталь не скрыл их от своего преемника) встретились по дороге с агентом версальского кабинета, посланным в Петербург. Это был чиновник Фавье, не посвященный в тайну. Он вез Бретейлю дополнительные инструкции, в которых барону предписывалось быть очень несговорчивым относительно Восточной Пруссии и очень уступчивым по вопросу об Украине; кроме того, Фавье должен был передать императрице декларацию короля о мире. Заботясь о благополучии своих подданных, страдавших от войны, Людовик XV сообщал своим союзникам, что он готов «заняться с их согласия и при их содействии вопросом о средствах к заключению мира, одинаково желательном для всех». Он предлагал созвать с этой целью два различных конгресса: один, чтоб вести переговоры между Францией и Англией, другой, чтоб примирить Пруссию с ее многочисленными врагами. В принципе ни одно предложение не могло быть более приятно Воронцову: совпадая с его личными намерениями, оно имело поэтому больше шансы на успех. Но французский король совершенно умалчивал об условиях этого будущего мира, и это молчание показалось в Петербурге тревожным. Притом, Бретейль, которому было поручено передать предложение о конгрессах, должен был оговорить в нем один важный пункт: Людовик XV желал, чтоб союзники пригласили именно его сделать первые шаги к примирению с Фридрихом для того, чтобы повести мирные переговоры с той быстротой, которую требовали обстоятельства; успех предприятия и желание короля участвовать в нем зависели всецело от этого условия.
Об этом условии барон Бретейль повел прежде всего речь с Воронцовым. Прибегнув к хитрости, он сделал вид, будто хочет, чтобы русская императрица взяла на себя инициативу, о которой мечтал его король. Воронцов испугался. По отношению к Англии, пожалуй, — сказал он: — посланник его величества английского короля уже дал ему понять, что вмешательство Елизаветы будет встречено в Великобритании благосклонно. Но разве может Россия стать в то же положение по отношению к Пруссии? Императрица никогда на это не согласится! Бретейль разыграл большое разочарование, затем, точно сделав над собой усилие, он высказал небрежно свою затаенную мысль: что ж? если императрице так не хочется, чтоб думали, что она хлопочет о мире, королю придется принести эту жертву. Но канцлер, по-видимому, уже разгадал тактику посла и стал возражать ему. Лукавство, казалось, ни к чему не приведет; надо было говорить искренно и вести открытую игру. Барон Бретейль, еще не привыкший к такого рода дипломатическим аргументам, сейчас же переменил тон. Он признался, что дело идет о личном желании короля, который сумеет оценить оказанную ему услугу. Канцлер получил от его величества, в виде займа, значительную сумму; его освободят от уплаты этого долга, и благодарность короля не ограничится этой любезностью. Воронцов пробормотал в ответ несколько слов, которые были не отказом, и обещал сделать все возможное.
Но он не был хозяином положения, и последующие события показали это. Елизавета и ее беспечность, Шувалов и его воинственные замыслы, Конференция и ее вечные разногласия — все это были препятствия, о которые должно было разбиться усердие канцлера. Начиная с 13 января 1761 года, когда Бретейль сделал свое сообщение Воронцову, по 13 февраля нового стиля в Петербурге шли споры и интриги, которые привели наконец к «плану негоциации», представленному французскому послу. Нашлись историки, которые утверждали, будто этот план был даже выгоднее для Франции, нежели французский проект.
Это любопытный пример заблуждения, вызванный тем ложным взглядом на эту главу международной истории, который господствовал до сих пор во Франции. Когда Бретейль получил русский «план», он не колеблясь предложил Воронцову триста тысяч ливров только за то, чтобы убедить Елизавету от него отказаться. И в Версале не нашли, чтобы Бретейль бросал деньги зря. Прежде всего Франция вовсе не предлагала, как мы это знаем, настоящего проекта мирных переговоров в полном значении слова; следовательно русский проект не мог быть его отзвуком. Он, правда, отвечал некоторым мыслям, намеченным прежде и по случайному поводу герцогом Шуазелем; но он был благоприятен главным образом для Австрии. Соглашаясь на принцип двух конференций, он в то же время заранее определял условия будущего мира, а именно: 1) для Австрии обладание землями, которые она завоевала и могла еще завоевать в Силезии; 2) для польского короля «пристойное вознаграждение», в виде приобретения некоторых прусских округов в Лузации; 3) для Швеции «лучшее округление границ» в Померании и, наконец, 4) для России — если мир будет безусловно зависеть от ее отказа от Восточной Пруссии, хотя ее единственное намерение уступить эти провинции Польше, чтобы покончить свои давнишние с ней распри — «равносильное вознаграждение», соответственно ее достоинству и чести.
Несмотря на то, что Россия не ставила своего предполагаемого отказа от Восточной Пруссии в зависимость от заключения морского мира, или от поддержки, которую Франция должна была оказать ее планам о земельных приобретениях в Украине, как это утверждали, — барон Бретейль, спрошенный Воронцовым, категорически потребовал и добился уничтожения этих условий — русский проект с французской точки зрения был невыгоден по самой своей основе. Он умалчивал о том главном условии, которые барон Бретейль, побуждаемый своими инструкциями, столь настойчиво защищал перед Воронцовым. Очевидно, Россия не принимала его, а за отсутствием соглашения по этому пункту в Петербурге и в Версале могли строить планы за планами: они, все равно, должны были остаться без практического применения. Вот почему в Версале и придавали такую цену этому условию, и почему Россия не хотела на него согласиться. При дворе Елизаветы восторжествовала вновь партия войны, и Шувалов одержал победу над Воронцовым.
Барон Бретейль безошибочно понял это. «Ответ России, за исключением пожертвования Пруссией, не оправдывает ни одного из желаний короля, — писал он. Я в отчаянии… Я все сделал, чтобы победить слабость канцлера, я боролся неутомимо до последней минуты». Чтобы добиться успеха, французский посол на все стороны предлагал деньги на сумму, доходившую в общем до восьмисот тысяч ливров. Но Шувалов оказался сильнее его. Так же объясняли и в Версале неудачу, постигшую Францию. «Король, — писал герцог Шуазель, — до крайности удивлен ответом, который Русский двор сделал на его декларацию. Он указывает на тот недостаток добросовестности, которого всегда надо ждать со стороны этой державы».
По этому поводу утверждали, будто бы французский министр принял вначале благосклонно русский ответ, затем «одумался» и должен был отклонить его под влиянием все той же секретной дипломатии и личного мнения Людовика XV. Но это новое заблуждение, вызванное все той же причиной. В подтверждение его ссылались на депешу французского министра, помеченную 10 марта 1761 года. Цитированный уже текст этой депеши относится в действительности ко 2 марту и был написан прежде, чем русские предложения стали известны в Версале. Они были сообщены барону Бретейлю лишь 13 февраля, а он не мог так скоро передать их во Францию. Итак, 2 марта герцог Шуазель, забегая вперед, высказывал свое одобрение не «плану», окончательно принятому С.-Петербургским двором, а тому проекту, согласия на который французский посол надеялся добиться от канцлера Елизаветы. И когда же герцог Шуазель успел изменить свое мнение? Тот неблагоприятный отзыв о знаменитом «плане», который я приводил выше, был сделан им 18 марта. А так как подобная переменчивость во взглядах кажется мало правдоподобной на протяжении одной или двух недель, то ее, недолго думая, отнесли к маю месяцу. Но это уже чистая фантазия. Вопрос был поставлен, обсужден и решен между февралем и мартом 1761 года, при этом не только в Версале и в Петербурге, но и в Вене, где переговоры велись одновременно при тех же условиях, т.е. главным образом по поводу нрава инициативы, которого требовал Людовик XV. Они и в Вене привели к тем же результатам. Под влиянием Марии-Терезии воинственные стремления одержали верх на берегах Дуная, как и на берегах Невы, и мысль «предоставить всецело французскому королю вести переговоры о мире» показалась неприемлемой, так как при этом условии мирные переговоры могли слишком быстро увенчаться и остановить враждебные действия.
Антагонизм между официальной и секретной дипломатиями проявился в данном случае лишь в одном пункте. Соглашаясь, в интересах мира, отказаться от Восточной Пруссии, Россия, как я говорил выше, хотела прежде поставить эту уступку в зависимость от той поддержки, которую Франция оказала бы ей в ее намерениях относительно польской Украины. Барон Бретейль, связанный секретною инструкцией и имея полное основание думать, что она совпадает с чувствами самого Шуазеля, решительно отверг это условие. А между тем Франция, смотревшая прежде очень недоброжелательно на честолюбивые планы России, уже не могла теперь, конечно, относиться к ним с безусловной непримиримостью. Она готова была даже помогать им и соглашалась пожертвовать для этого Польшей, если только можно было купить мир этой ценой. В последних инструкциях, привезенных к Бретейлю Фавье, Шуазель высказывался по этому поводу вполне откровенно, и было ясно, что министр готов действовать без всяких колебаний или угрызений совести по отношению к Польше. В инструкциях было сказано, что король «будет с удовольствием содействовать желаниям императрицы, чтобы побудить Речь Посполитую согласиться на намерения, которые ее величество могла бы иметь относительно установления новых границ». Это было решенное дело. Но при этом Шуазель делал формальную оговорку, что вопрос об Украине не должен быть поставлен открыто при переговорах о мире. Он должен послужить впоследствии предметом особого соглашения. Надо было соблюсти декорум и приличия по отношению к Европе. Поэтому Бретейль очень горячо восстал против того, чтобы указанное выше условие было включено в «план» мирных переговоров и добился своего. В окончательной редакции русского документа об этом условии не упоминалось ни словом. Россия без дальнейших объяснений отказывалась от Восточной Пруссии и давала весьма недвусмысленное доказательство своей искренности, послав немедленно приказ Бутурлину не щадить больше провинцию. Взамен Пруссии Россия рассчитывала получить другое «равносильное» вознаграждение, не указывая, впрочем, какое именно. Польше угрожало таким образом быть съеденной во всяком случае, но пока на ее участь стыдливо набрасывали покров и этим давали ей слабую надежду спасения.
Это было все-таки маленькой победой, достигнутой в интересах Речи Посполитой и ее защитников, и, как она ни скромна, я готов был бы поставить ее в заслугу секретной дипломатии, если б меня не останавливало следующее. Известие об уступке, которой добился Бретейль, еще не пришло в Париж, когда он получил от герцога Шуазеля вышеупомянутую депешу от 2 марта, где говорилось, что эта уступка бесполезна. Французский министр готов был принять русский план в его первоначальной редакции. Он соглашался принести Польшу в жертву перед лицом всего света. Что же сделал барон Бретейль? Обратился ли он за разъяснениями к королю и к секретной дипломатии? Нет. Он решил, что если между теми двумя лабораториями, где вырабатывалась внешняя политика его родины, и существовало прежде разногласие, то теперь оно, к счастью, уничтожалось последней нотой министра, и, быстро изменив позицию, завел с Воронцовым новый разговор. Он хорошо понимал те соображения, которыми руководился его начальник; это видно по его письму: «Самое сильное желание России — это увеличить свои владения за счет Польши со стороны Украины, и мы можем и должны извлечь отсюда большую выгоду… Поляки не будут очень довольны, и турки могут сильно рассердиться; но, конечно, эти соображения должны уступить перед тем преимуществом, которое мы можем получить, обеспечив себе возвращение наших владений в Америке, — или, по крайней мере, облегчив его».
Людовик XV, правда, отверг эту сделку и, победив свою лень, даже сам взялся за перо. В письме от 8 июня 1761 г. барон Бретейль получил от короля довольно резкие упреки и странный, но решительный приказ приложить все свои усилия к тому, «чтобы вернуть герцога Шуазеля к более благоприятным по отношению к Польше принципам, нежели те, которые он имел теперь». Намерение короля было безусловно похвальное, но, к сожалению, оно сильно запоздало. В том единодушном соглашении с Россией, над созданием которого дружно работали и французский министр, и посол короля за счет несчастной Польши, за последнее время не все шло гладко. Виновницей разногласия была, как и прежде, Россия. Воронцов был продажный, но в известном смысле все-таки честный человек. Такие люди встречаются нередко в некоторых странах и на известных ступенях цивилизации. Русский канцлер был одним из тех представителей своей родины, которые всегда отворачиваются от крайнего злоупотребления силой и слишком грубого нарушения права. Эта идея заставить Польшу расплатиться за войну, в которой она не принимала участие, — эта беззастенчиво макиавелистическая комбинация исходила не от него. Он сам не скрывал этого. Воспользоваться этой идеей он готов был, так как не мог поступить иначе; но она претила ему. Он желал мира во что бы то ни стало, хотя бы без вознаграждения за военные расходы. Еще в ноябре 1760 года он подробно и откровенно изложил свои взгляды по этому поводу в записке, представленной им в Коллегию иностранных дел. Он также откровенно объяснился и с Бретейлем, отказавшись возобновить с ним переговоры об Украине, которые были прерваны, по крайней мере временно. Разве герцог Шуазель не находил еще недавно неудобным примешивать этот щекотливый вопрос к обсуждению условий о мире, которое само по себе должно представлять большие затруднения? Почему же он отказывается теперь от столь мудрого решения? Если впоследствии необходимость заставит вернуться к этому вопросу — канцлер думал о Шуваловых — и заключение мира будет зависеть от него, то всегда будет время заняться им.
Посол должен был передать этот ответ своему начальнику, который не мог, конечно, выказать себя более русским, нежели сам канцлер Елизаветы, тем более что Воронцов повторял лишь его собственные слова. Шуазелю не оставалось ничего другого, как самому вернуться к тому, что он говорил прежде, и он это и сделал в своей депеше от 13 мая 1761 года; высказывали взгляд, будто эта депеша служит новым указанием победы, одержанной секретной дипломатией над официальной. Но победителем здесь был один Воронцов, и эта депеша, — простой отзвук того, что Бретейль услышал месяц назад из уст русского канцлера, — указывает в действительности лишь на двойное поражение французов. Русская политика одержала верх над Францией в лице обеих своих руководящих партий; она диктовала свою волю, и это было единственным следствием побед, одержанных ею на полях сражений. Польша, несчастная Польша имела теперь серьезных защитников только в Петербурге!
В течение марта месяца новое французское предложение по поводу приступления к мирным переговорам довершило торжество России. Герцог Шуазель подсказал мысль об общей декларации, которая могла бы быть сделана в Лондоне от имени всех союзных держав через представителя России, князя Голицына. В Петербурге не могли желать ничего лучшего. Но в совете Елизаветы партия войны опять возобладала и взяла в свои руки ведение переговоров только для того, чтобы привести их к полной неудаче; отрицательное отношение к польскому вопросу, вновь проявленное герцогом Шуазелем, было тут совершенно не при чем. Утверждали, будто оно было причиной разрыва переговоров, «которые должны были вскоре открыться в Лондоне». Но где же и когда выразил герцог это отрицательное отношение? Оказывается, своей депешей от 13 мая, будто бы продиктованной и внушенной ему — и кем же? — самим Людовиком XV! Но ведь я только что говорил, при каких обстоятельствах была написана эта депеша, и, кроме того, переговоры уже велись в это время в Лондоне в продолжение двух месяцев! Сама Россия устроила так, чтобы они ни к чему не привели. Она сперва согласилась, «желая польстить: Франции этой любезностью», на принцип двух отдельных конгрессов и на заключение перемирия во время переговоров, но потом, «после зрелого размышления», сочла невозможным остановить военные действия и потребовала созыва общего конгресса. Англия помогла ей в этом, выставив неисполнимые требования, и мирные переговоры были прерваны в сентябре 1761 года.
Теперь оставался еще вопрос о непосредственном союзе между Петербургом и Версалем. Совершенно неверно, будто обмен мнений по этому поводу привел к странному недоразумению, так как Воронцов имел в виду политический союз, а барон Бретейль сделал вид, что речь идет лишь о торговом трактате. Депеша французского посла от 2 августа 1761 года, на которую ссылались в подтверждение этого взгляда, не существует в том сборнике, где ее нашли; и притом Франция и Россия успели еще раньше обменяться не одним проектом и контрпроектом по поводу заключения чисто коммерческого соглашения между обеими странами. Шуазель никакого другого соглашения не допускал и недвусмысленно напомнил барону Бретейлю точный смысл данных ему инструкций, чем заставил французского посла и русского канцлера строго держаться указанных им границ. Но они никак не могли столковаться между собой; и в конце августа Воронцов, видя, что из этого своеобразного торгового договора с обещанием субсидии, который ему очень нравился, но условия которого ни он, ни Шуазель никак не могли оформить, ничего не выходит, неожиданно решил перенести вопрос на ту почву, куда его первоначально поставил Бретейль по своему собственному почину. Тут французский посол действительно сделал вид, что не понимает русского канцлера, но Воронцов добросовестно разъяснил ему, в чем дело. «Я говорю вам о форменном союзном договоре», — сказал он. Это было ясно, и не могло подать повод ни к каким недоразумениям. Единственное, что было возможно для Бретейля, это прибегнуть к обычному якорю спасения дипломатов к затягиванию ответа, что еще недавно сделал по отношению к нему Воронцов. Посол решил в свою очередь воспользоваться этим средством и через месяц известия, пришедшие из Лондона, вывели его из затруднения. Вопрос о соглашении между обеими странами был основан на точке предположения, что мир вскоре будет заключен, и потому в значительной мере зависел от переговоров, которые велись по этому поводу на берегах Темзы. Так как лондонские переговоры были прерваны, и Франция, следовательно, не могла предложить России субсидий, а последняя требовала их, то главный повод к соглашению сам собою отпадал. Шуазель прислал объяснение в этом смысле, Воронцов не настаивал, и вопрос о договоре между Россией и Францией был позабыт.
Дипломатическая кампания, в которой проект этого договора играл, впрочем, вполне второстепенную роль, привела между тем лишь к тому, что был потерян почти год для военных операций. Секретную дипломатию Людовика XV обвиняли в том, что она содействовала этому печальному результату, помешав русским завладеть Данцигом — (польской территорией), где они могли прекрасно укрепиться и найти много провианта. Французские интересы будто бы были и вновь принесены в жертву Польше. Но это опять лишь игра воображения! Узнав в январе 1761 года, что в Петербурге замышляют движение русской армии на Данциг, секретная дипломатия, взволнованная этим известием, решила протестовать. Что скажут поляки, когда единственный порт, который еще оставался у них на Балтийском море, попадет в руки их могущественных соседей! Чувства, которые могли бы проявить по этому поводу несчастные подданные Августа III, разумеется, не принимались в соображение, но присутствие русских в том месте, откуда они уже раз прогнали французскую эскадру, — вы помните злополучную авантюру Лещинского — затрагивало иные, отнюдь не польские интересы. Бретейль получил поэтому секретным путем настоятельный приказ воспрепятствовать всеми возможными средствами вторжению русских в Данциг. Но Бретейлю не пришлось его исполнить. Секретная дипломатия по обыкновению опоздала. Еще 7 декабря 1760 года французский посол и его коллега маркиз Лопиталь, не посвященный в тайны секретной дипломатии, по собственному почину сделали Воронцову представление о неудобствах этого проекта, с чем канцлер согласился и сказал, что русский главнокомандующий получит приказ не приводить его в исполнение.
Возникает, впрочем, вопрос, была ли эта попытка завладеть Данцигом более удачной, нежели осада Кольберга, продолжавшаяся безуспешно два года. Но хотя дипломатия врагов Фридриха и продолжала таким образом работать в его пользу, положение прусского короля оставалось по-прежнему почти безвыходным, и он был готов признать себя побежденным. В марте 1761 года он подписал с Портой дружественный и торговый договор, который, встревожив сначала Россию, послужил для нее затем только лишним предлогом вновь взяться за оружие. В июле Дания, из-за своих споров с великим князем, хотела было вступиться за Пруссию; но русский посланник в Копенгагене получил приказание немедленно оставить этот двор, если «страсть» возьмет у датчан верх «над самым здравым рассудком», и Дания сейчас же «изъявила умеренность». И наконец в октябре прусскому королю был нанесен самый чувствительный удар — из Лондона. Выход Питта из кабинета лишил Фридриха его главной опоры. Преемник Питта, Бют, начал с того, что отнял у Фридриха субсидии, которые Англия платила своему союзнику, а вскоре затем вступил в секретные сношения с Марией-Терезией. Раскрытие измены Тотлебена в июне оказалось тоже гибельным для Фридриха. У него было в это время в России много шпионов и среди них один — неоценимый. Великий князь не скрывал роли, в которую его вовлекло его страстное поклонение прусскому королю. «Король прусский великий волшебник, — говорил он открыто в большом обществе, — он всегда знает заранее наши планы кампании. Не правда ли, Волков?» Этот последний сообщал великому князю необходимые сведения и служил ему посредником в его предательской переписке с Фридрихом. Но Тотлебен, принимавший непосредственное участие в войне, получавший часто важные и ответственные назначения и пользовавшийся доверием своих начальников, оказывал прусскому королю более действенную помощь. Через еврея Забарко он посылал в прусский лагерь правильные отчеты об операциях русской армии, о всех планах и последних приказах. В июне Забадко был пойман; вслед за этим арестовали и Тотлебена. И странное явление — между прочим, одного этого явления было бы достаточно, чтоб показать, как должны быть осторожны иностранцы в своих суждениях о России, которая не подходит под обычные мерила нравственности и представляет собою особенный мир — после того как преступление изменника было доказано, и он сам сознался в нем и был приговорен военным судом в царствование Елизаветы к смертной казни, в царствование Екатерины его помиловали и возвратили ему его военные чины!
В конце года новое несчастье обрушилось на Фридриха. Кольберг был наконец взят русскими, под предводительством неустрашимого Румянцова, вместе с которым отличился и Суворов, будущий князь Италийский. Кольберг был полуразвалиной, но упорство, с которым его защищал Фридрих, показывает, какое значение придавал прусский король этому городу. И действительно, наступающая русская армия уже приближалась к шведской, петля вокруг Фридриха стягивалась все крепче, и гибель его становилась все более вероятной, почти неминуемой. Его могло спасти только чудо. Он знал это; бессильный отражать сыплющиеся на него со всех сторон удары, он взывал только к «Его Священному Величеству Случаю». И мольба его была услышана.
V. Смерть Елизаветы
В продолжение всей этой кампании 1761 года Фридриху, уже не пытавшемуся, как раньше, препятствовать соединению русских и австрийцев, которое совершалось в Силезии у него на глазах, и принужденному запереться в укрепленном лагере Бунцельвица, — помогала лишь крайняя глупость его врагов. Окружив его со всех сторон, русские, которыми по-прежнему командовал слабоумный Бутурлин и которые по-прежнему находились в ссоре с австрийцами, почему-то затем отступили. Но зато, получив от Бутурлина вспомогательный корпус в двадцать тысяч человек под командой Чернышова, Лаудон взял первоклассную крепость Швейдниц «почти невероятным способом», — как говорил Фридрих. И, чувствуя, что почва ускользает у него под ногами, великий полководец вновь возвращался к надежде на помощь турок, пытаясь связать с нею свое непрочное счастье. «Если эта надежда погибнет, — писал он Финкенштейну в январе 1762 года, — надо будет подумать о том, чтобы сохранить те остатки моих владений, которые, при помощи переговоров, удастся вырвать из жадных рук наших врагов… Верьте, что если бы я видел хоть малейшую возможность, ценою величайшей опасности, восстановить государство на его прежних основаниях, я бы не говорил вам того, что говорю теперь».