Но маркиз Лопиталь получил эту инструкцию в такое время, когда он не мог воспользоваться ею даже и в этой конфиденциальной форме, и в течение нескольких месяцев сам Шуазель не торопил его. Дело в том, что Воронцов, в свою очередь, сделал французскому послу серьезное сообщение, которое заставило Лопиталя промолчать о планах его министра. Вы помните, что еще в 1756 году между С.-Петербургским и Венским дворами произошел обмен мнений относительно расширения русских границ за счет Польши, взамен чего Россия уступила бы Речи Посполитой свои завоевания в Восточной Пруссии, частью или полностью. Эта идея не была новой. Еще в 1744 году Бестужев высказывал ее Тироули: Восточная Пруссия, отнятая у Фридриха и переданная Польше, казалась ему верным средством, чтобы заставить Речь Посполитую окончательно отказаться от Пскова и Смоленска с окружающими их землями, и также чтобы вовлечь Елизавету в войну. Он рассчитывал затронуть религиозное чувство императрицы, указав ей на возможность расширить владения православной церкви. Но тогда этот план показался недостаточно соблазнительным. Теперь же вопрос о нем всплывал вновь, хотя и в несколько иной форме, так как война с Фридрихом была уже в полном разгаре, и Пруссия завоевана. Воронцов решил поэтому выведать у посла Людовика XV намерения Франции: отнесется ли она благосклонно При заключении мира «к новому разграничению владений между Россией и Польшей».
Ответить на это Воронцову предложением Шуазеля и хлопотать о statu quo ante, т.е. об отречении от всяких земельных приобретений у людей, которые уже мечтают обменять завоеванные ими земли на другие, — было невозможно. Чтоб понять эту простую истину, Лопиталю незачем было совещаться с д'Эоном и подчиняться при его посредстве влиянию секретной дипломатии (некоторые историки, по-видимому, слишком доверчиво отнеслись к утверждениям самого кавалера д'Эона, отличительным качеством которого не была скромность). Маркиз поспешил предупредить об этом своего начальника. Но не успел он еще получить от него новые приказания, как произошло событие, отнявшее последнюю надежду у миролюбиво настроенной Франции и придавшее, напротив, громадный вес честолюбивым замыслам России.
В начале 1759 года коалиция стянула вокруг границ Пруссии, уже отчасти прорванных ею, около 440.000 человек: 125.000 французов стояли на Рейне и Майне, 45.000 императорских войск в Франконии, 155.000 австрийцев под командой Дауна в Богемии, 50.000 русских по нижнему течению Вислы и 16.000 шведов возле Штральзунда. А прусский король мог выставить против них в общей сложности не больше 220.000 человек, из которых семидесяти тысячам приходилось отражать нападение одних французов. Но русская армия продолжала удивлять Европу, успокаивать Фридриха, смущать Шуазеля и приводить в отчаяние Елизавету своей пассивностью. До мая один вопрос о том, кого назначить главнокомандующим — Фермора или «идиота» Бутурлина, как его называл Эстергази, — служил большим препятствием для наступательного движения русских. Наконец императрица остановилась на третьем генерале, но ее выбор казался еще неудачнее. Избранника звали Петр Семенович Салтыков. Он был уже стар, долго жил вдали от двора вследствие своей преданности Брауншвейгской фамилии, и большая часть его карьеры прошла в командовании украинскими ландмилицкими полками, кроме того, он слыл пруссаком еще более, нежели сам великий князь, и, по-видимому, вовсе не годился для своей новой роли. Когда он в начале июня приехал в армию, маленький, невзрачный, в белом мундире своих милиционеров, то все были поражены. Солдаты называли его «курочкой» и открыто обвиняли в трусости.
Идя навстречу желанию Венского двора, С.-Петербургская конференция выработала для наступающей кампании план, вполне отвечавший намерениям Марии-Терезии. Главная масса русских войск должна была двинуться в сторону Силезии, чтобы соединиться в Дауном, а другой русский отряд, в тридцать — сорок тысяч человек, назначался для действий в Померании и осады Кольберга. Сверх того, после соединения двух императорских армий русский главнокомандующий должен был во всем руководиться советами своего австрийского коллеги. Конференция предполагала, что, выйдя из Богемии, Даун пойдет навстречу русской армии; но в Петербурге не считались при этом с хорошо известными привычкам австрийского фельдмаршала. Под тем предлогом, что русский главнокомандующий еще не назначен и что это задерживает совместные действия союзных армий, Даун не двинулся с места, и только в конце июня, получив настоятельный приказ из Вены, а также известие о том, что русские сосредоточивают свои силы в окрестностях Познани, он выступил к Квейсе в Силезии и занял позицию у Маклиссы. Но Салтыков не мог добиться от него, чтобы он сделал хотя бы шаг дальше. Уступив мольбам русского главнокомандующего, он согласился лишь отправить к нему на помощь Лаудона с отрядом в восемнадцать тысяч человек, в это время генерал Гаддик с другим австрийским корпусом должен был напасть в Саксонии на принца Генриха.
Впрочем, сам Фридрих стал теперь держаться тактики, имевшей мало общего с обычной ему стремительностью нападений. «У меня в этому году двадцатифунтовые гири привешены к ногам, — писал он своему брату. — Но, — прибавлял он, — и Даун тащит на себе по крайней мере шестидесятифунтовую тяжесть. Это человек, которого Св. Дух медленно вдохновляет». Впрочем, прусскому королю медленность казалась теперь лучшим средством борьбы, ввиду численного превосходства австрийцев. Что касается русских, то Дона должен был застигнуть их врасплох в это время, как они будут стягивать свои отряды, и разбить каждый из них отдельно. В распоряжение Дона было отдано тридцать тысяч человек. Салтыков очутился, таким образом, в Познани между Дауном, не выражавшим ни малейшего желания с ним соединиться, и Дона, который грозил отрезать русскую армию от Восточной Пруссии, служившей ей главной базой. Вследствие этого, вместо того, чтобы идти на юг к Глогау, как того желал австрийский главнокомандующий, русский генерал двинулся на запад к Франкфурту, где ему было легче сохранить сообщение с Пруссией и куда он надеялся привлечь австрийцев, раз его встреча с ними на границе Силезии становилась невозможной.
Обязанность Дона была помешать этому движению: так находил по крайней мере Фридрих. Но его генерал оказался во второй раз неспособным выполнить данное ему поручение. Русские отряды представляли собою, даже каждый в отдельности, довольно значительную силу, и он не решился на них напасть. Прусский король строго разбранил несчастного Дона и заменил его 24 июля генералом Веделлем, «который исполняет всегда прекрасно то, что ему поручают, и даже превосходит каждый раз мои ожидания», — так говорил про него Фридрих. Этому «храбрецу» и «другу» он дал власть римского диктатора, приказав ему идти прямо на неприятеля, нападать на него везде, где бы он его ни встретил, и разбить его наголову, что должно быть очень просто. Но несколько дней спустя Фридриха взяло раздумье. У него мелькнула мысль о случайностях, которые могли сделать этот легкий план очень трудным, и он написал опять Веделлю: «Если русские будут занимать такое положение, что напасть на них будет невозможно, вы можете оставить их в покое».
Но было уже поздно. Повинуясь данному ему первоначально приказанию, Веделль попробовал напасть на русских врасплох во время их движения на Цюллихау, но это привело лишь к тому, что они обошли его, отрезали от Одера и Франкфурта, разбили при Кае (при Пальциге) и нанесли ему потери от шести до восьми тысяч человек. Дорога на Одер, Франкфурт и Берлин была теперь совершенно открыта победителям.
«Возможно ли вести себя так нелепо!» — воскликнул Фридрих, получив известие об этой битве. Веделль был теперь в его глазах не храбрец, не друг, а худший из глупцов. Однако надо было подумать об его спасении. «Я спасу его или погибну, — писал король своему брату. — Но, — прибавлял он, имея в виду поражение, которое французская армия только что понесла при Миндене (1 августа нов. ст.), мои северные медведи не французы, и артиллерия Салтыкова в сто раз выше артиллерии Контада».
26 июля Фридрих пошел на соединение с побежденным диктатором, а 29-го под его командой стало сорок восемь тысяч человек со ста четырнадцатью орудиями крупного калибра, не считая полковых пушек; это была одна из самых многочисленных армий, какими ему когда-либо приходилось командовать, и вполне достаточная, казалось бы, чтобы, под начальством такого командира справиться с сорока одной тысячей регулярных войск и двумястами тяжелых орудий Салтыкова, даже и если прибавить к ним восемнадцатитысячный отряд Лаудона, казаков и калмыков; русские и австрийцы, впрочем, не только еще не соединились, но и не столковались, как действовать сообща. Их разделял Одер, и обе армии отказывались перейти реку. Салтыков требовал, чтобы Даун пришел к Франкфурту и оттуда вместе с ним двинулся на Берлин, где они продиктовали бы Фридриху условия мира. А австрийский главнокомандующий хотел привлечь русских в Силезию, чтобы вновь отвоевать эту провинцию. Салтыков не желал считаться с данными ему инструкциями, которые подчиняли его Дауну в случае соединения обеих армий, так как этого соединения еще не произошло, и Лаудон прибегал к этой же уловке, отказывая русскому главнокомандующему в повиновении. Ссора генералов распространилась и на солдат; вражда разгорелась между союзниками под самыми стенами Франкфурта, и русские, успевшие занять город, не пускали туда ни одного австрийца.
Фридрих знал обо всех этих подробностях, но тем не менее не находил в своей душе прежней преувеличенной самонадеянности и того высокомерного презрения, с каким относился раньше к «северным варварам». Цорндорф и Кай произвели на него глубокое впечатление. «Осужденный в чистилище не в худшем положении, нежели я, — писал он опять принцу Генриху — мы нищие, у которых все отнято; у нас ничего не осталось кроме чести; и я сделаю все возможное чтобы спасти ее». Он должен был опасаться, кроме того, движение Гаддика на Берлин. Решительная победа над русским была для него единственным средством спасения, и он решил к нему прибегнуть. В ночь на 31 июля он перешел через Одер, чтобы напасть на Салтыкова, и этим положил конец распре между русским и австрийским генералами. Под страхом быть обвиненным в измене, Лаудон должен был последовать за прусским королем.
Как и при Цорндорфе, король хотел обойти русскую армию и разбить ее, прежде чем Лаудон придет к ней на помощь. По известиям, полученным в прусском лагере, австрийский генерал уже перешел Одер и остановился возле предместья Франкфурта в местности, известной до сих пор под именем Loudonsgrund; болото отделяло его от правого крыла русской армии. Салтыков же занимал по соседству с городом укрепленную возвышенность возле деревни Кунерсдорф. Но армия Фридриха была уже не та, что под Росбахом и Лейтеном. Растеряв своих лучших солдат в двадцати смертельных боях, она была наполнена наспех обученными рекрутами, и не имела ни прежней подвижности, ни силы: при ней не было и той превосходной разведочной службы, которой она отличалась раньше. Движение в обход русским удалось Фридриху, но он произвел его слишком вяло и дал неприятелю гораздо больше времени, нежели при Цорндорфе, чтобы переменить фронт с севера на юг. Лоудон успел соединиться с русскими но дороге, насыпанной через болото на скорую руку. Фридрих мог начать битву только в одиннадцать часов утра, и, по-видимому, Салтыков был вполне готов, чтобы встретить атаку пруссаков.
Однако в первую минуту казалось, что Фридрих опять одерживает блестящую победу. Окинув русскую армию своим безошибочным взглядом, он решил напасть на ее левое (восточное) крыло, как на самое слабое, хуже других защищенное и наиболее отдаленное от австрийцев; им командовал Голицын, и Фридрих без труда разбил его наголову. В два часа он завладел Млюльбергом, одной из трех высот, на которых укрепился Салтыков. В три часа он отнял у неприятеля более половины поля, находившегося утром в руках у русских и, как при Цорндорфе, послал в Берлин известие о победе. Как раз в эту минуту к нему прибыл курьер от принца Генриха с подробностями о битве при Миндене, и король гордо послал сказать брату: «Мы можем ответить вам тем же». А Салтыков, сойдя с коня, бросился в это время на колени в виду своих солдат и с мольбой и отчаянием слезно взывал к Богу, который, как он думал, один может спасти его теперь от неминуемой гибели.
Более сведущие, нежели я, писатели отзывались с большой похвалой о русском главнокомандующем, находя, что во время этой битвы и в течение всей последующей кампании он выказал себя достойным померяться силами с победителем при Росбахе и Лейтене. Не смею опровергать их и предоставляю читателям самостоятельное заключение из фактов, которые я рассказываю; замечу только, что оба полководца, без сомнения, не прибегали к одинаковым средствам борьбы, и что в деле набожности ученик Вольтера должен был быть заранее побит. Но, может быть, молитвами Салтыкова и божественным вмешательством, вызванным ими, и надо объяснить дальнейшие перипетии этой битвы.
В три часа дня она была почти выиграна Фридрихом. Должен ли был король удовольствоваться этой полупобедой? Таково было мнение всех его военачальников, за исключением Веделля. Побежденный при Кае мечтал о реванше, и ему было нетрудно заставить Фридриха согласиться с его взглядом. Сам Фридрих добивался если не реванша, то во всяком случае решительной победы, которая остановила бы наступательное движение русских и положила бы конец кампании. Ему было необходимо уничтожить русскую армию, освободить Франкфурт, защитить Бранденбург и иметь возможность двинуть все свои силы против Гаддика и Дауна. «Итак, вперед!» — воскликнул король. К нему вернулась обычная самоуверенность, но вместе с нею и ослепление, которое уже не раз оказывалось для него роковым: он слишком положился на то развращающее влияние, которое должно было произвести на русскую армию поражение одной из ее частей.
А между тем ее центр и правое крыло еще не принимали участия в бое, так же, как и корпус Лоудона. В центре, за стенами кладбища, превращенного в крепость, тяжелая русская артиллерия стояла в полной боевой готовности, защищая густые колонны солдат, среди которых не замечалось никакого волнения. И они встретили невозмутимо и твердо яростный натиск самонадеянного победителя. Немецкие историки единогласно приписывают Лоудону и австрийцам честь победы во время этой второй половины битвы. Конечно, знание и мужество одного из лучших генералов Дауна принесли свою пользу. Но, по свидетельству самого Фридриха, военная тактика не играла никакой роли в этом сражении, и не она решила его исход. Просто волна пруссаков ударилась о живую скалу русских и разбилась о нее: вот впечатление, которое выносишь из наиболее достоверных рассказов очевидцев. Король три раза водил в атаку свою пехоту, и три раза она отступала, неся страшный урон от русских батарей. Фридрих хотел пустить в ход собственную артиллерию, но увидел, что песчаная местность мешает подвезти ее вперед. Тогда он велел Зейдлицу пустить кавалерию в атаку.
— Мы будем перебиты! — ответил отважный солдат, не разделявший иллюзий своего государя.
Но Фридрих настойчиво повторил ему свое приказание, и он повиновался, став во главе одного из первых эскадронов. К пяти часам прусская кавалерия была уже не способна сражаться, а пехота не двигалась с места, не повинуясь голосу самого короля. Австрийцы наступали между тем все ближе. И когда Лоудон пустил на расстроенные ряды пруссаков свои четырнадцать свежих эскадронов, они легко опрокинули войска Фридриха и обратили их в бегство. Поражение Фридриха было полным. Под ним было убито две лошади, и все его платье было пробито пулями; он тоже должен был умчаться галопом с поля сражения. Золотой портсигар, лежавший у него в кармане, спас его при этом от верной смерти, остановив шальную пулю. Ротмистр Притвиц, жертвуя собою, конвоировал вместе с сорока гусарами спасавшегося бегством короля.
Среди жертв этого боя с прусской стороны находился Эвальд фон-Клейст, автор «Весны», павший во время атаки, которую он вел на австрийский батальон.
Разгром армии Фридриха был ужасен. Из сорока восьми тысяч человек, которыми он командовал накануне, в его распоряжении осталось только три тысячи. Он был уверен, что Салтыков с Лоудоном будут теперь преследовать его, соединятся с Гаддиком и Дауном, займут Бранденбург, Силезию, завладеют Берлином и Бреславлем и заставят его молить их о пощаде, и чтобы помешать этому, у него не было никаких средств спасения, ничего. Это был конец, развязка неравной борьбы, в которой он роковым образом должен был пасть, — развязка, по-видимому, настолько неизбежная и сознаваемая им столь отчетливо и мучительно, что его твердая, как сталь, душа готова была уже сломиться. Он опять взялся за перо и написал своему брату:
«Я не переживу этого; последствия этого дела ужаснее, нежели оно само. У меня нет средств к спасению… Мне кажется, все погибло… Я не переживу потери моей родины. Прощай навсегда».
В течение четырех или пяти дней, которые последовали за поражением, Фридрих, кажется, серьезно думал о самоубийстве. На 2 и 3 августа он уступил командование армией генерал-лейтенанту Финку, ссылаясь на свое нездоровье, и один из его секретарей писал министру Финкенштейну: «Его величество находится в унынии, которое не может не вызывать бесконечного огорчения в тех, кто имеет честь быть к нему приближенным… Положение дел признается почти отчаянным и сообразно с этим все и поступают».
Однако русские и австрийцы медлили перейти в наступление, и 5 августа Финкенштейн с радостью прочел записку короля, в которой сказался Фридрих былых дней. Мы можем не любить этого героя, потому что он не внушает любви, но мы не можем, со своей стороны, перед ним не преклониться, потому что он представлял собою несомненно одну из самых чудесных умственных и нравственных организаций, когда-либо существовавших на свете. Король уже пришел в себя и писал: «Если русские перейдут Одер и станут угрожать Берлину, мы вступим с ними в бой скорее для того, чтобы умереть под стенами нашей родины, нежели в надежде их победить… Я решил погибнуть, защищая вас». К Фридриху еще не вернулась вера в успех, но в нем уже проснулась его доблесть и твердая воля, хотя он по-прежнему отдавал себе отчет в том, как опасно и почти безвыходно его положение. Несколько отрядов, избежавших ужасной бойни под Кунерсдорфом, сошлись вокруг него. Заняв с ними позицию при Мадлице, к северу от Фюрстенвальда, чтобы заградить русским дорогу на Берлин, он писал: «Я буду драться потому, что делаю это — для родины; но смотрите на мое решение, как на последнее напряжение моих сил… Клянусь вам, нельзя рисковать больше, чем я рискую теперь. Вскоре у меня будет тридцать тысяч человек. Их было бы достаточно, если бы с ними были наши лучшие офицеры, и если бы эти негодяи исполняли свой долг. Но чтобы ничего не утаивать от вас, скажу вам, что я больше боюсь собственных войск, чем неприятеля, который дарит мне, неуместно для себя, много времени… Я этим и воспользовался, чтобы исполнить мой долг верности к государству, но если эта сволочь меня покинет, я этого не переживу.
«Жалкие», «негодяи», «старые…», «сволочь», готовые бросить своего короля, внушавшие ему больше страха, нежели враги, — вот какие войска пришлось Фридриху противопоставить доблестным солдатам Салтыкова, умиравшим, целуя ружье. И в этом и заключалась тайна его поражений. Но, показав, чего стоят его солдаты, Салтыков собирался теперь показать, каков был их главнокомандующий.
Прошло еще несколько дней, и вопреки опасениям Фридриха и всякой правдоподобности, ни русские, ни австрийцы не появлялись там, где их ждали. Наконец, 30 сентября (н. с.) Фридрих возвестил принцу Генриху о «чуде Бранденбургского дома». Вместо того, чтобы наступать общими силами и добить пруссаков, победители разошлись в разные стороны, одни в Саксонию, другие в Силезию. Берлин был спасен, и Фридрих мог вздохнуть свободно.
На это было своя причина. Когда на следующий день после Кунерсдорфа Лоудон явился на русскую главную квартиру, чтобы условиться насчет преследования Фридриха, он увидел, что русские пируют, справляя победу, и намерены почить на лаврах. Армия Салтыкова потеряла 13.477 человек убитыми и ранеными, и русский главнокомандующий не хотел и слышать о новой встрече с Фридрихом, победу над которым ему пришлось купить такой дорогой ценой. Теперь очередь сражаться с прусским королем была, по его мнению, за австрийцами. «Хорошо, — ответил Лоудон: — Даун не замедлит явиться сюда». И действительно, узнав о поражении Фридриха, австрийский главнокомандующий примчался — но один, без армии. Ему надо было время, чтобы привести ее и чтобы выработать с Салтыковым план дальнейшей кампании.
Единственный возможный план был, впрочем, очень прост: гнаться за Фридрихом по пятам, а если он убежит, идти на Берлин. У короля было только несколько тысяч солдат; он сам признался в этом впоследствии, и это была правда. А русские и австрийцы представляли собой значительную силу и могли быть уверены, что не встретят серьезного сопротивления. Но надо было торопиться: а этого не умел Даун. И надо было вообще действовать, а этого не хотел Салтыков. Как только между главнокомандующими начались переговоры, обнаружилось все их ничтожество. Даун строил планы: идти вместе на Берлин, или двинуться общими силами в Силезию, или остаться под Франкфуртом, отправив небольшой отряд против прусской столицы. Но Салтыков восстал против этого: идти в Силезию — значит заставить русских служить интересам одной Австрии! А кто пойдет на Берлин, раз Даун не привел с собой своих войск? Опять русские с незначительным вспомогательным австрийским отрядом! Нет, это не годится! Русские достаточно приносили себя в жертву союзникам. Они поработали уже для общего дела и заслужили себе отдых и славу.
Свидание обоих главнокомандующих в Губене, 11 августа, не привело ни к чему. Между тем Фридрих уже собрался с силами, и теперь нельзя было надеяться взять Берлин без боя, а чтобы начать совместные действия в Силезии, сам Даун находил необходимым подождать взятия Дрездена, осажденного австрийцами. Несколько дней спустя после этого свидания, узнав, что прусский король вновь ослабил свои силы, отослав неизвестно куда один из корпусов, Салтыков почувствовал что-то вроде раскаяния в своем равнодушии к делу и в своей робости. Он предложил Дауну попытать счастье. Тот ответил, что с удовольствием присоединится к нему, но что ему надо не менее трех недель, чтобы перенести свою главную квартиру из Прибеля, где он стоял, к месту предполагаемого сражения! Русский главнокомандующий принял этот ответ за насмешку над собой и, словно в отместку, двинулся к Либрозе, на юг, и дал Фридриху возможность соединиться с принцем Генрихом.
«Эти люди ведут себя, как пьяные», — сказал король, узнав об этом. Дрезден был взят 24 августа, раньше, чем ожидали союзники, но и это не побудило их к решительным движениям против Фридриха. Даун по-прежнему подыскивал предлоги, чтобы оправдать свое бездействие, а Салтыков с легким сердцем отказывался от новых лавров. Эта кампания принесла, таким образом, России много славы, но никаких материальных выгод, и положение воюющих сторон после разных колебаний вернулось опять к прежнему, заставив только наиболее пострадавших из них, разочарованных и утомленных войной, перенести ее на дипломатическую почву.
II. Дипломатическая кампания
В этой кампании первым выступил герцог Шуазель. Еще раньше, едва получив известие о битве при Кунерсдорфе, он поспешил ответить на запрос Воронцова по поводу земельных приобретений, которые Россия мечтала сделать в Польше. Дал он тогда канцлеру отрицательный или хотя бы уклончивый ответ? Некоторые историки предполагали это. Но мне было бы трудно этому поверить, даже если бы я не читал подлинной депеши французского министра. Вот ее слова, относящиеся к этому щекотливому вопросу: «Его величество сделает очень охотно все зависящее от него, чтобы доставить ее императорскому величеству полное удовлетворение касательно взаимного разграничения владений между Российской империей и Польшей». Это было написано, как я уже говорил, после Кунерсдорфа. По всей Европе еще гремела весть о поражении Фридриха; казалось, что Россия своим победоносным оружием может поправить пошатнувшиеся дела коалиции и вместе с нею продиктовать прусскому королю свои условия мира. Но через месяц картина переменилась. Вместе с престижем России погибла и надежда заставить Фридриха сдаться, и Шуазель сейчас же вспомнил о предложении, которое он сам сделал или собирался сделать в Петербурге по поводу мира и следовательно о необходимости для России отказаться от завоеваний. Почему же маркиз Лопиталь не позаботился до сих пор о том, чтобы предложение герцога встретило в Петербурге благоприятный прием. О чем он думал? Шуазель забывал, какие причины заставляли его подчиненного хранить молчание, хотя до последней минуты они ему самому казались вполне основательными; но в таких случаях, как этот, подчиненные всегда виноваты. Шуазель послал маркизу резкий выговор; «ввиду нежелания или неспособности исполнять присланные ему поручения, послу остается только просить о своем отозвании…»
Маркиз Лопиталь совершенно не заслуживал этих упреков; он уже сделал попытку склонить С.-Петербургский двор к миру, как только события на театре войны позволили ему заговорить на эту тему. Но он ничего не добился. Воронцов попросил его отложить разговор о мире до конца кампании и опять поднял вопрос о территориальном вознаграждении России.
По поводу этого вопроса и роли, сыгранной Францией в переговорах, вызванных им, были высказываемы постоянно ошибочные мнения и сделаны такие неверные заключения, что я нахожу нужным опровергнуть их здесь в коротких словах.
Под влиянием запоздалого открытия о существовании секретной французской дипломатии в восемнадцатом веке, известной теперь под названием «Тайны короля» («Le secret du Roi»), которая отнюдь не была характерна только для этой эпохи и только для Франции, — хотя обстоятельства и придали ей преувеличенное значение в царствование Людовика XV, — некоторые историки не устояли против искушения преувеличить в свою очередь различие во взглядах и политических указаниях, вызванных этим дипломатическим дуализмом. Они утверждали, что по интересующему нас вопросу разногласие двух дипломатий дошло будто бы до открытой вражды между герцогом Шуазелем и французским королем, так как первый понимал необходимость стоять за русские интересы, солидарные с французскими, а второй упорно оспаривал их во имя покровительствуемых им поляков и под влиянием требований, которые ему предъявляла тайная дипломатия. Воля государя естественно взяла верх и от проекта земельного обмена, для осуществления которого Россия просила содействия Франции, пришлось отказаться; таким образом Франция была принесена в жертву Польше.
Тут остается только развести руками. Ведь вопрос, как вы помните, шел о том, чтобы уступить Речи Посполитой Восточную Пруссию взамен части Украины, — т. е. об осуществлении самой прекрасной мечты, какую только мог лелеять в то время польский патриот. Вернуть уже раздробленному наследству Пястов и Ягеллов эту польскую землю, бывшую колыбелью их могущества; возвратить Польше, отказавшейся от владений, которые все равно должны были ускользнуть из ее рук, действительное обладание морем вместе с полосою берега от Эльбинга до Мемеля в сто миль шириной; поставить ее вновь на путь ее естественного развития, нанося в то же время смертельный удар возрастающему и грозному могуществу ее прежнего вассала, — да ведь это было спасение Польши, защита ее политического будущего от слишком очевидных опасностей, обеспечение ее экономического процветания, широкий открытый горизонт для ее неисчислимых успехов! И этому-то собиралось помешать преувеличенное полонофильство Людовика XV и его тайных советников?
Мы приходим, таким образом, к явной нелепости. Она объясняется тем, что у историка, о котором я упоминал выше, и исходная точка рассуждения, и взгляд на традиционную роль французской политики на берегах Вислы — совершенно неверны. Вмешиваясь во внутренние раздоры Речи Посполитой и поддерживая в ней анархию, герцог Шуазель не положил начала никакой новой политической системе. Эта система применялась уже давно, как я это доказал в своей полемике с самым сведущим и самым любезным из противников, признавшим меня в конце концов правым.
Служила ли эта политика интересам Польши? Вряд ли кто-нибудь сумел бы это доказать! Она служила интересам самой Франции, как это, впрочем, ей и подобало; она создавала для Франции в ее вековой борьбе с Германией лишнюю точку опоры — вроде тех, что были устроены ею в Турции, Венгрии и Швеции. И могла ли Франция изменить эту эксцентрическую оборонительную линию, которая тянулась от Константинополя до Стокгольма, во имя новых европейских союзов, созданных Версальским договором? В Версале это всем казалось недопустимым. Там находили, что союз не вечен, а что Польша, которой так легко управлять, всегда может пригодиться. Надо признать, однако, что Людовик XV, благодаря случайным обстоятельствам, понимал дело лучше, глубже и отчетливее, нежели Официальные французские дипломаты. Эти случайные обстоятельства заключались в том, что его неофициальным советником был принц Людовик-Франц Конти, и что в канцеляриях его министерства иностранных дел находился чиновник по имени Терсье. Принц был честолюбец, мечтавший стать где-нибудь царствующим королем или герцогом, а чиновник был скромный человек, соединявший с безупречным пониманием политического положения Европы исключительно здравый и проницательный ум. Первый сумел обратить внимание своего двоюродного брата на Польшу, где он подстерегал престол, и на отношения этой страны и ее соседей к Франции; второму удалось убедить своего государя, что невозможно примирить непримиримое: дружбу с Речью Посполитой и тесный союз с Россией, обязательства, данные в Константинополе и в Стокгольме, и те, в которые пришлось бы вступить на берегах Невы для совершенно противоположных целей. А что союз с Россией мог вполне вознаградить Францию за те дипломатические позиции, которые бы ей пришлось из-за него покинуть, — это никому не приходило в голову.