Очень серьезным тоном он разбирал вместе с ним шансы Франции на успех и указывал на необходимые для этого меры. Сверх того, — и на этот раз, как мне кажется, вполне искренне он надеялся, что Вестминстерский договор послужит препятствием для общеевропейской войны. Он очень долго сохранял странные иллюзии относительно значения этой конвенции. Гордясь тем, что он одним росчерком пера «предоставил Англии и Франции продолжать, как они знают, их тресковую войну (leur guerre de merluches), досадил венгерской королеве, унизил Саксонию и привел в отчаяние канцлера Бестужева», он рассчитывал в то же время сохранить добрые отношения с Версальским двором. Посылая в декабре 1756 года в Константинополь своего адъютанта Варенна, он направил его к маркизу Верженну, а в марте 1756 года предписывал своему посланнику в Лондоне Митчеллю добиваться того, чтобы Англия примирила его с Россией! Он находил, что Вестминстерский договор должен был естественно к этому привести.
Немецкие историки признают, что его взгляд на трагическое положение Пруссии был удивительно недальновиден и неглубок.
Известие о Вестминстерской конвенции пришло в Петербург в феврале 1756 года, два дня спустя после ратификации англо-русского договора. Оно произвело впечатление громового удара. Напрасно Уильяме ссылался на Голдернесса, говоря, что оба обязательства, взятые на себя Англией, вполне примиримы, если даже предполагать, что Фридрих имеет «какие-либо злостные намерения». Елизавета засыпала Бестужева упреками; все его товарищи считали его виновником происшедшего, и он был принужден ответить на заявление Уильямса «секретнейшей декларацией», в которой его двор объявлял Лондонскому, что русские войска не могут быть употреблены ни в Нидерландах, ни еще менее в Ганновере, но должны быть направлены исключительно против прусского короля. В указе, посланном одновременно князю Голицыну, русскому послу в Лондоне, канцлер, правда, старался смягчить значение этого документа. Установив в очень пространных выражениях несовместимость англо-русского договора с новым соглашением, в которое только что вступила Англия по отношению к России, как и с тем, что связывало Россию с Австрией, он выражал надежду, что Сен-Джемский двор придет к более справедливому пониманию своих обязательств. Но Коллегия иностранных дел не была склонна к подобным полумерам. Призванная высказать свое мнение, она произнесла его резко и открыто. Елизавета, согласно преданию, в первую минуту гнева разорвала только что подписанный ею договор и бросила обрывки пергамента на пол, а Коллегия заявила, что англо-русский договор уничтожается Вестминстерской конвенцией. Бестужев пробовал было заметить, что, согласившись на субсидии, Россия не имеет права указывать, против кого должны быть употреблены ее войска. Субсидии были ему особенно дороги: «Что же до платежа английских субсидий принадлежит, то подлинно не надлежит о том домогаться; но когда английский двор их сам платить станет, то принимать с индифферентностью» (sic). Но совет Бестужева был признан неприемлемым. Английское правительство, в свою очередь, отнеслось высокомерно к неудовольствию России. Голдернесс отослал декларацию назад, поручив Уильямсу сказать, что договор, ратификованный императрицей, «не нуждается в комментариях». Обе стороны шли к явному разрыву.
Известно, какое впечатление произвели эти события в Версале. Еще в марте 1756 года Бестужев почуял, что между Францией и Австрией ведутся переговоры о союзе, на который теперь никто уже не смотрит, как на следствие личной мести маркизы Помпадур или любовных свиданий в «Babiole». И, беседуя с Эстергази, русский канцлер поспешил выразить надежду, что Австрия не пожелает «einseitig zu Werk gehen». Но посол Марии-Терезии был плохо осведомлен о том, что происходило в Вене. Он только через несколько недель получил инструкцию, которая делает честь Венскому кабинету, так она ясно, искренно и убедительно составлена. План будущей коалиции против Фридриха намечается в ней с поразительной отчетливостью. И действительно: Австрия вела с Францией переговоры только об оборонительном союзе; но, намереваясь напасть на прусского короля, она России предлагала наступательный союз: оружие она решила положить не раньше, как Мария-Терезия вернет себе Силезию и графство Глацское. Россия же могла, в свою очередь, завоевать Восточную Пруссию, которую впоследствии передала бы Польше, расширив, взамен того, свои границы со стороны Украины.
Вопрос о том, что инициатива этого союза принадлежала Австрии, тоже вызвал разногласие среди историков, что объясняется, на мой взгляд, довольно просто. Эстергази, хлопотавший о секретной аудиенции, на которой он мог бы сообщить императрице о полученных им инструкциях, был принят ею лишь 25 марта 1756 года. А за несколько дней до этого он написал в Вену, что в совете Елизаветы решено не упускать удобного случая для того, чтобы вернуть владения прусского короля к их прежним границам, и — если отношения с Францией позволят это, — двинуть против него восьмидесятитысячную армию. В то же время Бестужев предупредил посла Марии-Терезии, что вскоре ему будет сделано в этом смысле официальное предложение. Протокол конференции 14 марта 1756 года сохранился, и мы видим, что на ней действительно было принято это решение, причем не указано, чтобы оно являлось ответом на предложение со стороны Австрии. Конференция говорит, напротив, о том, что России необходимо самой начать с Австрией переговоры о заключении наступательного союза, и ссылается на инструкцию, полученную Эстергази, как на доказательство того, что Венский двор разделяет намерения С.-Петербургского двора.
Дело вот в чем. После того, как австрийский посол был принят Елизаветой, вопрос о союзе стал вне спора. При первых же словах Эстергази, императрица заявила ему, что она намерена («im Begriff») предоставить его двору проект союза, который желателен в Вене. Она хочет напасть на прусского короля еще в нынешнем году, даже если Франция откажется принять участие в войне. Вслед за этим, 10 апреля, при дворе опять собралась конференция, по выходе из которой Бестужев сказал Эстергази, что Россия намерена не только занять Восточную Пруссию и спалить ее огнем («zu sengen und zu brennen»), но и двинуть значительную армию к Одеру. На следующую конференцию, созванную одиннадцать дней спустя, был приглашен и австрийский посол, и здесь он сделал заявление, которое сбило с толку некоторых историков. Венский двор хотел вести дело так, чтобы Фридрих казался зачинщиком затевавшейся против него войны, потому что тогда Франция была бы обязана в нее вмешаться. Эстергази потребовал поэтому абсолютной тайны относительно сделанного им предложения и так упорно на этом настаивал, что, хотя предложение Австрии и послужило основанием для будущего союза, но Елизавета и ее правительство согласились игнорировать его официально и при дальнейших переговорах делали вид, что инициатива союза исходит от России.
Это и дало некоторым моим предшественникам повод предполагать, что соглашение с Австрией, имевшее такие роковые последствия, было задумано в России, и что она дала первый толчок для начала жестокой войны, в течение семи лет заливавшей Европу кровью.
Вскоре возник вопрос о приступлении С.-Петербургского двора к трактату, о котором шли переговоры между Веной и Версалем, и, начиная с этой минуты, Россия загорелась воинственным жаром, который показался в Вене чрезмерным или во всяком случае преждевременным. Прежде чем нападать на Пруссию, Мария-Терезия хотела извлечь из договора с Францией, подписанного ею в мае 1756 года, те выгоды, которые он неизбежно и естественно должен был принести, но которые не были включены в его условия. Помощи одной России ей было недостаточно, тем более, что она ждала со стороны С.-Петербургского двора просьб о субсидии. И хотя она вместе с Кауницем решила, что Россия эту субсидию получит, но хотела, чтобы ее заплатила Франция, и для этого ей надо было вступить с Версальским двором в дополнительные переговоры. Императрица-королева и ее министр всячески старались поэтому повлиять на Россию, чтобы она не слишком торопилась и не начала раньше срока военных действий против Фридриха. И только в августе 1756 года, когда посол прусского короля, Клиггреффен, представил Марии-Терезии грозный ультиматум, а она как раз в это время получила известие из Компьени от Штаремберга о благополучном исходе его переговоров с Францией, — Кауниц поручил Эстергази требовать вооруженного вмешательства России, гарантируя ей субсидию в два миллиона флоринов. До этого только один Петербургский двор, подстрекаемый Саксонией, выражал желание немедленно сразиться с Фридрихом, и даже сам Бестужев, переменив тактику, заговорил о том, что вскоре «русский медведь пустится в пляс» и «наделает хлопот прусскому королю».
Это настроение русского канцлера было, впрочем, непродолжительно. Австрийская система, которой он держался до сих пор, потеряла для него все свое обаяние после того, как английские гинеи перестали поднимать ее цену в его глазах. И в июле 1756 года Бестужев почувствовал раскаяние, выразившееся в просьбе о пенсии, с которой он обратился к Уильямсу; в то же время и великая княгиня, сблизившаяся теперь с канцлером, стала хлопотать у английского посланника о ссуде в десять тысяч фунтов стерлингов. На ссуду в Лондоне согласились, а для уплаты пенсии поставили необходимым условием, чтобы канцлер вернул русскую политику к ее прежнему направлению.
Но это значило требовать невозможного. Утратив свой престиж дипломатической непогрешимости после сделанной им непростительной ошибки, когда он убедил императрицу подписать договор, совершенно противный ее намерениям; затравленный политическими врагами; брошенный друзьями; лишенный необходимой помощи после отъезда Функа, отозвания которого добился Уильяме, — Бестужев потерял почву под ногами посреди новых веяний, охвативших его страну. Он не отказывался от желания и надежды заставить когда-нибудь Россию повернуть назад, но пока должен был плыть по течению, стремясь лишь к тому, чтобы удержаться у власти и создать себе хоть временные источники дохода. Получив отказ от Уильямса, он стал ухаживать за Эстергази, внушая ему, что помощь русской армии безусловно стоит двенадцати тысяч червонцев, которые следовало бы разделить между обоими русскими канцлерами: великий канцлер при этом все-таки остался бы в убытке, так как принужден был пожертвовать ста тысячами рублей английских денег!
И в общем все это привело к тому, что Дуглас встретил при своем возвращении в Петербург такой прием, на который не смел и рассчитывать.
III. Дуглас и Бехтеев. Версальский договор
Дуглас появился в Петербурге в конце апреля 1756 г., как раз в то время, когда Венский двор склонил Россию к решению, совпадавшему с поручениями, с которыми приехал французский агент. И — хотя это считалось до сих пор достоверным — его не сопровождал на этот раз пресловутый д'Эон, который, согласно легендарным рассказам, играл будто бы еще при первом приезде Дугласа в Россию романтическую и важную роль. Гальярде не может приписать себе даже чести создания этой басни, так как мы находим ее след в записках г-жи Кампан и в другом более раннем издании, относящемся к 1758 году (L'Espion anglais).
Как я ни ценю предания, я не могу принимать на веру тех из них, ложность которых доказана; поэтому я оставляю в стороне картинные подробности, произвольно введенные в эту главу истории, тем более, что она достаточно любопытна и характерна и вне всякого вымысла. Д'Эон никогда не состоял фрейлиной Елизаветы и не служил лектриссой у государыни, которая никогда не читала. Он не носил женского платья в России и приехал туда в первый раз лишь в августе 1756 года, четыре месяца спустя после Дугласа. По своим официальным обязанностям он был простым курьером, которому поручались депеши, правда, очень важные, так как в них шла речь О присоединении России к Версальскому договору, послужившему основанием будущей коалиции. Впоследствии его решили оставить в Петербурге, в качестве секретаря Дугласа и мелкого агента тайной дипломатии.
Итак, он был величина некрупная; но, проезжая через Германию, он держал такие странные речи и так ловко сумел раздуть свою роль, что иллюзии на его счет сохранились отчасти и до наших дней. Дипломат, поставленный во главе французской миссии, должен был стушеваться перед своим подчиненным, и скромная личность Дугласа — эта небольшая звездочка, засветившаяся на горизонте нового франко-русского соглашения, — почти потухла в ярких лучах появившейся рядом с ней кометы. Д'Эону удалось, впрочем, пустить пыль в глаза и самому Дугласу: он прибыл в Петербург, выдержав в пути страшную бурю, подробности которой он описывает следующим образом:
«Наш бедный капитан, которого англичане наверное не выбрали бы в преемники адмирала Бинга, совсем растерялся. Он искал компас, который наверное покоился мирным сном вместе с его пушками, и, не зная, где находится, удовольствовался тем, что запер нас всех обманом в своей каюте, велел спускать паруса, ругался с матросами, топал ногами не хуже датского жеребца, находившегося на нашем корабле и предназначенного для великого князя; и, сливая свой ужасный голос с лаем семнадцати датских догов и блеянием одной английской овцы, тоже находившихся на нашем корабле и тоже предназначавшихся для великого князя, кричал изо всех сил: „Omingotte!“ (Mein Gott?). В ногах у меня были английские, немецкие и другие пассажиры, которые чувствовали себя так плохо, что можно было подумать, что взяли на себя поставку пищи для морских рыб… Впрочем, я приехал бодр и свеж, точно проехался не дальше Сен-Клу… Кавалер Дуглас, видя, как я схожу с корабля с саблей на боку, со шляпой под мышкой, в белых чулках и с напудренной как следует головою, подумал, что перед ним парижский щеголь, только что вышедший из галиота у подножия Пон-Рояля, чтобы прокатиться по Тюильери».
Шотландец был, разумеется, в восторге от такого отважного и элегантного сотрудника, но, к сожалению, он не мог предложить ему пока никакой работы. Он сам выдавал себя в России за простого путешественника, хотя на этот раз он и заручился письмом Рулье к Воронцову, указывавшим на его полномочия. Кроме того он передал вице-канцлеру записку, содержавшую личное и секретное сообщение Людовика XV Елизавете. Довольно некстати, король начинал в ней с того, что возобновил программу печальной памяти Шетарди и советовал царице прогнать министра, «который открыто перед лицом всей Европы приносит в жертву славу своей государыни и истинные интересы своей родины». Но вслед за этим неудачным вступлением шло откровенное предложение возобновить дипломатические сношения между обеими странами. Елизавета дала на эту записку ответ, какого и следовало ожидать. В своем письме к королю, помеченном 7 мая 1756 года, она, ни словом не упоминая о Бестужеве, говорила, что «с особенным удовольствием» узнала о личных чувствах короля к ней и была очень рада «видеть хорошее расположение его величества к восстановлению доброго согласия и тесной дружбы между обоими дворами»… Она ждала только случая уверить короля в своих чувствах к нему, неизменно ею сохраненных, и охотно соглашалась на взаимное назначение «министров с посольским характером»; с этой целью она уже назначила в соответствие присылки Дугласа отправить во Францию русского агента.
Все это было полно обещаний для будущего. Но пока личное положение Дугласа оставалось все-таки очень затруднительным. Иван и Петр Шуваловы, знавшие о подготовлявшемся сближении с Францией, относились к французскому эмиссару с большим почетом. Оба Разумовские, Нарышкины, Голицыны, Чернышевы, Шереметевы, барон Строганов, генерал Бутурлин и другие представители высшего света и интимного кружка Елизаветы, тоже догадывавшиеся о цели приезда Дугласа, оказывали свое внимание таинственному иностранцу. Но именно эта его таинственность и создавала некоторую натянутость в обращении с ним. Никто не знал, за кого собственно его принимать, и он сам не знал, за кого выдает себя. Воронцову он представился шутя в качестве «комиссионера по продаже вин» и доверенного лица принца Конти. Но он не имел никакого определенного звания или чина, необходимых, чтобы явиться ко двору. Елизавета желала, чтобы Бестужев не знал о поручении, данном Дугласу, «пока все дело не будет окончено». Поэтому он не мог играть в Петербурге никакой официальной роли. Наконец, он был английским подданным и в силу этого подчинялся британским законам. А Уильяме не скрывал своего намерения напомнить ему об этом. Чтобы принять решительные меры, против шотландца, он ждал только приказаний из Лондона, куда уже послал по этому поводу запрос.
Читатели записок Мессельера склонны несколько преувеличивать опасности, которым подвергался бедный «комиссионер», и я думаю, что, если бы ему действительно грозило быть убитым, то он упомянул бы об этом хоть мимоходом в своей переписке. А он жаловался в ней только на неприятности и затруднения менее трагического характера, на которые ему, вследствие неофициальности его положения, приходилось наталкиваться на каждом шагу; он настойчиво просил, чтобы во Франции положили этому конец. Странное дело — он, видимо, не догадывался о причине, заставлявшей Версальский двор отказывать ему в его требовании, хотя понять ее было нетрудно: Франция упрямо не хотела назначить первая в Россию посла. И лишь в конце 1756 года к Дугласу был отправлен курьер с верительною грамотой, дававшей безымянному дипломату звание полномочного министра: в Париж наконец приехал русский агент, о котором писала Елизавета.
Это был Федор Дмитриевич Бехтеев, приближенный Воронцова. Он довольно долго жил за границей и считался человеком рассудительным и осторожным. Свою осторожность он блестяще показал на деле, представив вице-канцлеру перед отъездом ряд подробных вопросов, на которые он потребовал точного ответа по всем пунктам:
— Ежели французское министерство потребует от меня, чтобы я оному, так же как и Дугласу, подал на письме — с чем я прислан?
— Можно сочинить мемориал на имя г. Рулье, по содержанию инструкции и данного здесь ответа г. Дугласу.
— В словах же и, естьли приказано будет, на письме, употреблять ли сии термины: что я прислан от ее императорского величества и что я по ее высочайшему повелению предложения чиню, или только: с соизволения ее величества от вашего сиятельства отправлен и от вас приказано мне?
— Сии последние слова можете употреблять, что по высочайшему соизволению ее императорского величества вы от меня отправлены и к г. Рулье прямо адресованы; дабы через него король известен был о сентиментах и склонностях здешнего двора к восстановлению дружбы и корреспонденции.
— Естьли спросят о заключении конвенции нашей с англичанами?
— Сей пункт весьма деликатен, и хотя Франция, по-видимому, алчно ведать желает, токмо о нем ни в какую экспансию вступать не должно, а сказать можно, что от обстоятельства дел и времени многие в свете обращения происходят и зависят; токмо ее императорское величество есть верный друг своим союзникам, и без наиважнейшей причины отменять оные не изволит.
— Каким образом отзываться о трактате, заключенном между Англией и королем прусским?
— На сие можно сказать: заключенный трактат между королями английским и прусским, по причине неожидаемой здесь ведомости, немалое удивление здесь причинил и что о том некоторые изъяснения с английским двором чинятся.
— О плане соединения обоих дворов, который во второй Дукласовой промемории предложен от принца Контия, в какой силе изъясняться?
— Чтоб он о содержании оного прежде точно объявил вам или здесь через г. Дукласа представил, а инако, не знав содержания, ничего наперед объявить не можно.
Бехтееву было предписано, кроме того, внушать Версальскому двору, что Россия отказывается от английских субсидий «в уважение постоянно подаваемых со стороны императрицы-королевы обнадеживаний, что французский король будет более, чем Англия, готов вступить в виды России». Он должен был настаивать на необходимости немедленного и полного соглашения между обоими дворами, не указывая, впрочем, на характер этого соглашения. А если бы французские министры стали настаивать на том, чтобы он объяснил подробнее, он должен был отослать их к графу Штарембергу, с которым был обязан действовать во всем сообща, следуя его советам и даже выдавая себя за его подчиненного.
Задача Бехтеева была заранее очень облегчена ему: Версальский договор удивительно сблизил Париж и Петербург, еще недавно отделенные таким далеким расстоянием. Но на первых порах русскому дипломату пришлось натолкнуться все-таки на те же неудобства, что и Дугласу в России. Во-первых, сейчас по приезде его встретил Мишель с поручением от Конти. Принц хотел видеть Бехтеева прежде, чем тот переговорит с Рулье, и предостерегал его против министра: «Он велел мне сказать, — пишет Бехтеев, — что увидя, с чем я приехал, он тотчас примется за дело и станет докладывать королю, притом накрепко рекомендовал остерегаться, чтоб о том отнюдь г. Рулье не сведал; ибо ежели сей министр то проведает, скажет маркизе Помпадур, с которою у принца не очень ладно, и станут препятствовать до того только, что дело через его руки пойдет». Но вслед за Мишелем явился Терсье и пригласил бедного Бехтеева ехать с ним немедленно в Компьен, где их ждал министр. Рулье показался Бехтееву наиболее разумным из всех: но и тут его ждало разочарование. Получив письмо Воронцова, Рулье с трудом старался разобрать его подпись.
«Когда я письмо подавал, — рассказывает Бехтеев, — не узнавая имя вашего, спрашивал он у меня, от кого, упоминая притом имена его сиятельства канцлера и господ Шуваловых. На что я ему повторил, что от вашего сиятельства… А как я у министра в пятницу по приезде в другоредь был, учинил он мне между прочим весьма странный и нечаянный вопрос, а именно, при иностранных ли делах ваше сиятельство министром?»
Бехтеев едва не упал в обморок от изумления. Но, обменявшись с министром несколькими словами, он увидел, что тот по-видимому, ничего не знает о первом путешествии Дугласа, и что принц Конти был прав, хвалясь, что эту поездку устроил он один. Принц, стоявший во главе тайной дипломатии, передавал также Бехтееву, о выработанном им самим проекте союза с Россией, и выражал даже готовность ехать лично в Петербург, чтобы добиться согласия Елизаветы. Предложение это было очень соблазнительно; но, к сожалению, получив необходимые, справки у Мишеля. Бехтеев убедился, что проект принца явно враждебное австрийскому, а в этом отношении инструкции русского дипломата не допускали никаких компромиссов.
Новое препятствие: переговорив с министром, Бехтеев хотел представиться королю. Но в качестве кого он мог явиться к его величеству? В кармане у него лежала верительная грамота вроде той, что была послана и Дугласу. Но на ней не стояло числа, и ему было разрешено предъявить ее лишь в тот день, когда француз предъявит в Петербурге свою. Оба двора подвигались навстречу друг к другу очень осторожно, отмеривая каждый свой шаг, а в смысле этикета дипломаты всех стран были всегда усердными подражателями Китая.
— Вы будете представлены королю под именем подполковника Российского, — сказал Рулье смущенному дипломату.
— Но кажется, было бы с моей стороны весьма непорядочно назваться тем, чего мне не пожаловано, — ответил Бехтеев.
Наконец, они условились, что, вернувшись из Компьени, Бехтеев будет допущен на утренний прием короля в качестве «русского дворянина». Людовик XV действительно оказал ему честь «утирать» в его присутствии свои руки, затем, надев «сорочку», поданную ему дофином, «убравшись со всем, пошел к пульпету, стоящему в головах у постели, для отправления крат-кия молитвы» в то время, как все присутствующие преклонили колено, и хотел уже пройти из своей спальни в церковь, когда обер-камергер «дук» Флери указал ему на «русского дворянина». Его величество соблаговолил тогда заметить иностранца и спросил его, как здоровье императрицы. Поклонившись до земли, Бехтеев не успел подняться, как король уже прошел мимо. Но короля сменил принц Конти. Не дождавшись Бехтеева в Париже, он разыскал его во дворце и целый час не отпускал от себя. Этот разговор не удовлетворил, однако, ни одного из собеседников. Бехтеев вынес убеждение, что принц хлопочет вовсе не о сближении с Россией: он на каждом шагу поминал Польшу, домогаясь, очевидно, наследства Августа III. И путешествие, которое он собирался совершить в Петербург, по-видимому, не имело иной цели.
Русский агент решил тогда сноситься с одним Рулье и официальными представителями министерства. Но и они удивили его и обманули его в ожиданиях. Судя по тому, что ему приходилось слышать о них в России, Бехтеев представлял себе французов, как народ легкомысленный, быстро поддающийся чужому влиянию, и думал, что их нетрудно заставить плясать по своей дудочке. А между тем он встретил здесь людей, в смысле последовательности и твердости в отстаивании своих интересов себе равных, — так, по крайней мере, он утверждает в своих письмах.
Этот взгляд на французских дипломатов стоит того, чтобы его запомнить. Я думаю, что и после Бехтеева многим пришлось его разделить.
Между тем Бехтеев стал замечать, что даже после того, как он представил свои верительные грамоты, ею по-прежнему держат в стороне от переговоров и ведут их, минуя его, непосредственно с Веной. Это было вполне естественно ввиду того положения, в которое сам С.-Петербургский двор поставил своего агента по отношению к Бестужеву. Канцлер знал об его отъезде и принимал даже наружно участие в приготовлениях к его путешествию, но истинная цель посольства Бехтеева была от него скрыта. Бехтеев посылал Бестужеву для формы официальные рапорты, наполняя их ничего не говорящими фразами, но, кроме того, он должен был еще отправлять другие донесения Воронцову, которые передавались непосредственно Елизавете с собственноручными примечаниями вице-канцлера. Бедный Бехтеев совершенно терялся среди всех этих тонкостей, и видя, что никто не приписывает ему серьезной роли, потерял в конце концов желание ее играть.
Однако, оставаясь в Париже до 1757 года, он имел удовольствие сообщить своему двору о радушном приеме, который стали оказывать русским сановникам и их женам в Версале. Русские уже давно не появлялись при французском дворе, а теперь их видели здесь ежедневно. Московские княгини допускались в виде особой милости в обыкновенных платьях в спальню королевы, тогда как французские дамы самых знатных родов должны были присутствовать на утреннем выходе в парадных костюмах. Даже маркиза Помпадур, вопреки предсказаниям принца Конти, была очень любезна к русским и устроила в их честь праздник в своем парижском доме.
Но хотя дипломатические обязанности оставляли Бехтееву много свободного времени, он был все-таки очень занят. Он получал мало бумаг и еще меньше их подписывал, но зато целыми днями исполнял поручения Елизаветы: бегал по магазинам, покупая «рукавицы», ленты, духи, «спирты, воды, помады, румяны», следил за изготовлением громадного туалетного зеркала в шесть футов высоты в раме, работы Фармена, за которое спрашивали три тысячи ливров, а взяли пять тысяч талеров; собрал точные справки, как мыть чулки в простой воде без мыла, и какого фасона их носят. «Чулки заказал; стрелки у них новомодные, шитых стрелок более не носят, для того, что показывают ногу толще». И, купив еще сверх всего карету и одноколку, он выехал, наконец, в Россию. Одни парижские купцы заметили его исчезновение.
Внимание дипломатического мира было обращено в другую сторону. По той дороге, по которой еще недавно проезжали, как странствующие рыцари, Бехтеев, Дуглас, Мишель и другие безвестные агенты дипломатии, теперь должны были вскоре проследовать полномочные послы, окруженные пышною свитой. Княз Голицын в Петербурге и маркиз Лопиталь в Версале получили приказание двинуться в путь. И в это время выступил еще третий путешественник, который всегда торопился и привык идти широкой дорогой, не заботясь о том, чтоб его быстрые движения совпадали с медленным ходом дипломатических комбинаций: очнувшись, наконец, от своих странных иллюзий, Фридрих понял, к какой страшной опасности привела его смелая и недальновидная политика, и, как всегда, решил идти напролом, начав первым борьбу, которая была теперь неизбежна. В августе 1756 года он неожиданно занял Саксонию, стараясь найти в дипломатической переписке разграбленного им архива Дрездена доказательства воинственных замыслов своих врагов, а в рядах саксонской армии, принужденной сдаться, рекрутов для своего победоносного войска.
Это было начало великой войны, о которой мечтали одинаково страстно и в Петербурге, и в Вене. И это было также осуществление задуманного Кауницем плана, основанного на безупречно верном понимании темперамента и гения человека, против которого этот план был направлен. Великий полководец сыграл бессознательно роль, предназначенную ему великим политиком. Он развязал руки Франции и дал Кауницу возможность вовлечь ее в борьбу, в которой ей нечего было делать. Конечно, с той точки зрения, что на войне наступление всегда выгоднее оборонительного положения, — Фридриху ничего другого и не оставалось делать. Но он довел себя до этой войны, не отдавая себе в этом отчета, в приступе сомнамбулизма, свойственного людям, которые ищут удачи и счастья и, как он, избалованы счастьем. Он видел, как образовались и сцепились звенья будущей грозной коалиции, вскоре сжавшей его со всех сторон мертвою петлей. И ударами, которые начала наносить его армия в Саксонии и которые болезненно отозвались и в Версале и в Петербурге, он сам сковывал все крепче союз своих врагов.
IV. Присоединение России к Версальскому договору
Политику Людовика XV упрекали — в чем только ее не упрекали, впрочем? — за то, что она не сумела воспользоваться удобным случаем и заключить с Россией непосредственный союз, который позволил бы обеим державам не становиться в зависимость от Австрии и даже положить, может быть, конец начавшейся войне, заставив Фридриха принять их посредничество. При этом ссылаются обыкновенно на слова, сказанные Елизаветой Дугласу, произвольно истолковывая их в том смысле, будто императрица была готова увлечь Версальский двор на этот мирный путь, но натолкнулась на отказ со стороны Франции.
Смело утверждаю, что Елизавета никогда не помышляла об этом, и могу заверить, что Людовик XV и его советники сами наверное сделали бы ей подобное предложение, если бы только могли надеяться на ее согласие. Французы, конечно, не хотели войны в Европе, но Елизавета желала ее, и желала во что бы то ни стало.