По восшествии на престол Елизаветы ссылка Остермана оставила внешние дела, так сказать, без руководителя. Великий канцлер, князь Черкасский, находился под угрозой апоплексического удара, вскоре унесшего его в могилу, и был поглощен любовной интригой своей дочери с Петром Шуваловым, ссорившей между собой обе семьи. Назначенный вице-канцлером, Бестужев воспользовался ревностью Шуваловой, бывшей в большой милости у Елизаветы, чтобы выдвинуть себя; он метил в преемники Черкасского. Ему пришлось, однако, ждать до 1744 г., но, уже начиная с 1742 г., когда умер великий канцлер, он с помощью Бреверна руководил внешней политикой, поскольку ему в том не мешал Лесток. Впоследствии у него были другие тайные сотрудники, и среди них, если верить воспоминаниям барона Фридриха Тренка, первое место занимала его собственная жена. Считаясь примерной супругой, она давала самому Тренку неопровержимые доказательства несправедливости этого, втайне занималась любовными похождениями и более открыто интригами. Она русских не любила и покровительствовала Пруссии до того дня, когда посланник этой страны имел неосторожность погубить Тренка в глазах ее мужа, обличив его одновременно и как шпиона, и как ловеласа. Но Тренк не заслуживает доверия. Роль, сыгранная при канцлере Фунтом, Прессе и Санти гораздо более достоверна. До 1754 г. первый фигурировал не только в качестве советника, но и настоящего заместителя Бестужева в работе и вдохновении. Он был необходимым alter ego человека, решительно неспособного выполнить задачу, значительно превышающую его дарования, был его мозгом и его правой рукою. Позднее преемник Функа в саксонском посольстве, Прассе, вкладывал в это дело столько же рвения, но менее блестящие способности. Санти был полезен главным образом в вопросах внешних приличий; он учил Бестужева, как себя держать. Потому-то, когда в 1754 г. французской дипломатии удалось избавиться от Функа, Бестужев оказался телом без души, плывшим по течению вплоть до падения в роковую бездну.
Он, безусловно, не был лишен некоторых личных дарований, из тех, что приносят счастье большинству авантюристов; он действовал с помощью тонкой хитрости и грубого нахальства, невозмутимого спокойствия и безошибочного инстинкта внешнего декорума, соединяя их с величавостью, которую он умел сохранить в самых унизительных положениях и которым он вводил в заблуждение не только Елизавету, но и всю Европу. Он властным тоном требовал субсидий России и принимал взятки с таким видом, будто оказывал этим великую честь. Никогда он за словами в карман не лез. Его ответ клиру Казанского собора, просившему присоединения к нему протестантского храма, находившегося в соседстве, чрезвычайно характерен. Священники уверяли, что им явилась Богородица и плакала, жалуясь на оскорбительное для Нее соседство. Бестужев приказал им вернуться через три дня и объявил им с самым серьезным видом, что Богородица явилась и ему; Она передумала и не желала больше этой протестантской церкви, ввиду того, что она была построена с севера на юг, а не с востока на запад, как подобало православному храму.
Относительно Елизаветы его неизменная система состояла в том, что он прикрывался тенью Петра Великого: «Это не моя политика, а политика вашего великого отца», — твердил он. Помимо этого, он подчинял себе государыню, вызывая в ней утомление и растерянность. По поводу малейшего дела он забрасывал ее кипами промеморий, нот, протоколов. Она приходила в ужас: «Вот она какова, политика!» Она, конечно, до них не дотрагивалась и просила его изложить ей дело вкратце; тогда он делал ей такой путаный доклад, что она ровно ничего в нем не понимала и с отчаяния, в особенности в последние годы, чаще всего говорила: «Делайте, как хотите». Она со всем соглашалась и все подписывала — с вышеуказанными отсрочками — за исключением объявления войны или смертного приговора. В первом случае она давала свое согласие лишь по зрелом обсуждении, во втором — отказывала.
Я не нашел следов некоторых физических недостатков и хитростей, приписываемых преданием канцлеру, выражавшихся в том, что он будто бы симулировал заикание в беседах с иностранными министрами или приказывал писать неразборчиво тексты нот, чтобы оставить за собой возможность их изменить. Мардефельд отметил лишь, что он под предлогом плохой памяти, тогда как она у него была прекрасная, заставлял излагать письменно некоторые устные заявления, и что ему надо было выпить много рюмок вина, чтобы придать себе мужества, иначе он был «ein Erzpoltron».
Относительно его дарований как государственного человека, предание, по крайней мере в России, стоит в полном противоречии с целой совокупностью столь согласных между собой документальных данных, что у историка на этот счет не остается никаких сомнений. По этой причине и по другим, которые постепенно раскроются перед моими читателями, не могу не посоветовать некоторым моим русским собратьям пожертвовать этим кумиром не столь почтенного во всех отношениях прошлого, могущего, однако, представить других более достойных лиц для их патриотического поклонения. Мне небезызвестно, что к людям, играющим главные роли, и в человеческой комедии принято относиться с безграничной снисходительностью. Но ведь необходимо при этом, чтобы было установлено некоторое равновесие между недостатками и пороками и качествами и добродетелями данного лица. Здесь же одна из чашек, на которую мне придется положить большую тяжесть, не имеет, так сказать, противовеса перед лицом беспристрастной истории, этот ложный великий человек не обладает в ее глазах никакими данными, кроме удачи, обусловленной внешними обстоятельствами, благоприятствовавшими ему, которые позволяли бы ему стоять в первом ряду среди людей не с ярлыком великого негодяя.
В 1742 г. Мардефельд утверждает, что Бестужев был скрытен, не умея скрытничать, строил честолюбивые планы, не обладая глазомером и последовательностью. Д'Аллион писал в 1746 г.: «Он был вознесен благодаря случаю и удержался на высоте больше интригами, чем талантом». Но оба они были его политическими соперниками, и я точно также склонен усомниться в истине свидетельства Шетарди, обвинявшего канцлера в подделке векселей в Гамбурге. Но в 1745 г. Гиндфорд, английский посланник, был его другом и товарищем. А он утверждает, что до последнего времени Россия не дала ни одного министра «ценного и мужественного», и прибавляет — что еще важнее, — «Императрица обладает гораздо большим мужеством и способностями, чем все ее министры, взятые вместе». Теперь очередь за самыми вескими свидетелями, представителями Австрии; личные связи канцлера были главным образом направлены в эту сторону; барон Претлак и граф Бернес были с ним в близких отношениях. Послушайте первого: он говорит «о природном недостатке ума у этого министра». Спросите второго: он вам скажет, что, «желая все делать сам, канцлер в то же время не отказывался от своих удовольствий, предаваясь с некоторых пор не только страсти к чревоугодию, но и к игре, за которой он проводит многие дни и целые ночи напролет».
Тут, конечно, придут на память имя и роль Вальполя. Но если великий вождь вигов и делил свое время между политикой и развратом, если и стали известны его оргии в Гоутоне, и честность его была в подозрении, все же его дарование и упорство в труде не оспаривались самыми ярыми его хулителями. В его биографии нет эпизода, подобного тому, который рисует нам министра Елизаветы, враждующим с собственным сыном, стремящимся покинуть отчий дом, где царит крайний разврат. Граф Бернес вмешивается в эту распрю, а жена Бестужева принимает сторону сына против отца.
«Я старался умиротворить ее, уговаривая войти в положение ее мужа, заваленного делами и с трудом добивающегося резолюций ее величества, вследствие чего немудрено было, что он искал иногда развлечений; она на это отвечала, что если дела шли плохо, то виноват в том был гораздо более он сам, чем государыня, ввиду того, что он днем пьян, а ночи проводит в игре, проиграв недавно 10000 р. в одну неделю». Раздоры обострились, дойдя даже до насильственных действий, что вызвало вмешательство императрицы.
Какими же средствами располагал канцлер, чтобы проигрывать 10000 р. в одну неделю? Великий английский парламентарий, которого противники звали «маклаком совестей» истратил миллионы на секретные фонды, но при этом обвинения в хищении, которых он не мог избегнуть, никогда не получили ни малейшего подтверждения. Он купил множество совестей, но, по-видимому, никогда не продавал своей. Историческое положение его русского соперника весьма различно в этом отношении. Прослыв при жизни безусловно корыстным, он стал после своей смерти в России, и за последнее время даже за границей, предметом многочисленных попыток оправдания. Они даже стремились поставить его выше всяких подозрений. Как ни неприятно исследование подобного факта, он играет слишком большую роль как во внешней, так и во внутренней истории страны, чтобы мне возможно было от него уклониться, и принадлежит к категории тех вопросов, что при свете неопровержимых фактов не подлежат сомнению.
До 1752 г., хотя руки Бестужева и не были совершенно чистыми, все же он старался сохранить внешнюю благопристойность. Вопреки неоднократным утверждениям Фридриха и его историков, он отказывался от прусских и французских денег и прикасался к английскому золоту лишь с целомудренными ужимками и благородными жестами. Его жена приняла в 1745 г. тысячу дукатов от д'Аллиона, причем д'Аржансон счел их истраченными непроизводительно. Но ее муж мог ничего и не знать об этом. В 1742 г., передавая вице-канцлеру обычное вознаграждение за оборонительный союз, заключенный с Англией, Вейч намекнул ему, что его король охотно присоединил бы к нему и добавочный дар, официальный или тайный, по желанию.
— Я ничего тайно не принимаю, — сухо ответил вице-канцлер.
И дело на этом и остановилось.
Преемник Вейча, Гиндфорд, был поэтому немало удивлен, когда четыре года спустя этот столь щепетильный человек стал рассказывать ему про дом, подаренный ему Елизаветой, но служивший источником разорительных расходов. Этот дом был в таком состоянии, что для того, чтобы привести его в порядок, владельцу его необходима была сумма в десять тысяч фунтов стерлингов, и она в этот раз должна была быть передана ему возможно секретнее. Когда Гиндфорд стал возражать против необычайной величины цифры, Бестужев вновь принял свой величественный вид: он просил эти деньги не в виде вознаграждения, а в виде простой ссуды на десять лет и без процентов. В Лондоне рассчитали, что, если даже ссуда и будет возвращена, она все же составит «довольно значительный расход», и пальцем не шевельнули до конца следующего года. Размеры обычного той эпохе подкупа были сильно преувеличены воображением потомства. Один историк, обыкновенно хорошо осведомленный, упомянул о пенсии в два с половиной миллиона фунтов стерлингов, отпущенной министру страны, годовой бюджет которой не достигал этой суммы! Чтобы добиться для своего приятеля двадцать пятой части этой суммы, Гиндфорду пришлось выставить самые рискованные соображения. Послушать его, так жена сына канцлера, Авдотья Разумовская, была в действительности дочерью ее величества. Елизавета поведала это Алексею Бестужеву, «обещав ему одновременно свое полное доверие и защиту от врагов во все время ее царствования». «Таким образом, — добавлял Гиндфорд, — она теперь обращается с ним скорее как с деверем, а не как со своим канцлером». В то же время Бестужев уверял английского посланника, что жена его была двоюродной сестрой императрицы.
После долгих и трудных переговоров, причем Гиндфорд все упорнее настаивал на своем, говоря, что английским интересам грозит большая опасность вследствие отказа канцлеру в его желании, десять тысяч фунтов стерлингов были наконец уплачены Бестужеву, как бы от имени английского банкира Вольца под закладную знаменитого дома, требовавшего столь громадных расходов. Реальность этой чисто фиктивной сделки была удостоверена, и на этом основании было выведено заключение о неподкупности Бестужева. Таковы факты. Они делают честь хитроумию русского министра, если не его добродетели. Согласно условиям, заключенным между ним и Гиндфордом, он пользовался десятью тысячами фунтов стерлингов в течение десяти лет, не платя процентов, после чего, возвращая данную сумму Вольфу, он должен был удержать из них за счет английского правительства накопившиеся проценты, т.е. пять тысяч фунтов, и оставить их себе в виде подарка. И все это для того, чтобы отвести глаза относительно действительного характера данной сделки и облегчить себе другую махинацию, придуманную совместно с Разумовским. На банкете, которым предполагалось отпраздновать новоселье Бестужева, Елизавета, согласно обычаю, должна будет провозгласить тост за здоровье хозяина; и тут-то фаворит шутливо станет оспаривать этот титул у Бестужева, разоблачив ссуду Вольфа. Императрица, вероятно, заплатит эту сумму, и Бестужев таким образом получит ее два раза.
Впрочем, среди всех этих беззастенчивых маневров, Бестужев держал себя безукоризненно. Когда контракт был подписан и деньги получены, Гиндфорд попытался опереться на них, чтобы добиться некоторых уступок; но Бестужев ответил ему самым надменным тоном:
— Неужели вы собираетесь входить в сделки со мной?
Для торга у него был Функ; с ним говорили начистоту, и он отвечал тем же. Так, в ноябре 1750 г., по случаю приступления Англии к австро-русскому договору 1746 г., Бестужев вздумал потребовать от обоих дворов по тысяче фунтов стерлингов.
— Но, — возразил Бернес тоном, которым он говорил обыкновенно с бедными просителями, — вы ведь уже получили свое; оба императорских двора обменялись и подарками в 1746 г.
Функ, «приготовивший даже перья для подписи» и рассчитывающий получить и свою долю, не смутился и, возвратившись три раза к этому предмету, добился, наконец, угрозами и просьбами желаемой суммы.
В 1752 г. он снова играет роль негласного маклера; но Бестужев посбавил спеси. От надменных угроз он перешел к униженным просьбам. Благодаря игре и всевозможным видам разврата, его денежные затруднения стали безвыходны. Он, наконец, сознается Претлаку, что положение его отчаянное. Он тайно позаимствовал деньги из капиталов коллегии иностранных дел и почтового ведомства и ему грозит разоблачение. Чтобы иметь возможность сопровождать императрицу в Москву, он заложил драгоценности и платья жены, вплоть до ее часов, и все же не мог выйти из затруднения; для этого едва хватило бы и двадцати тысяч дукатов. Тут завязались оживленные переговоры между австрийским, английским и саксонским посольствами. Лондонский двор напоминал, что он только что выплатил канцлеру десять тысяч футов стерлингов; дрезденский двор охотно бы его выручил, но средства его были ограничены, а венский двор посулил ему пенсию, но не в два с половиной миллиона, и даже не в тысячную часть этой суммы; предложение это заставило Бестужева вскрикнуть в негодовании:
— Что мне делать с подобной суммой?
— И злоба его тотчас же выразилась настолько внушительно и грозно для общих интересов иностранных дворов, что выяснилась необходимость ее смягчить, и в конце концов Россия пошла на уступки. В апреле 1753 г. Вольфу был возвращен вексель, данный им своему правительству взамен закладной на дом канцлера, взятой на его имя — за что он должен был вновь внести 25000 рублей в пользу владельца. Однако в июле месяце Претлаку пришлось в свою очередь выплатить восемь тысяч дукатов, дабы добиться ратификации секретнейшего пункта нового трактата, на который Россия дала свое согласие. С того времени начинается со стороны канцлера выпрашивание, всегда до известной степени анонимное, прикрываемое Функом и замаскированное гордыми и независимыми манерами канцлера, но беспрестанное и все более и более унизительное. Ввиду того, что шахматный ход, придуманный с Разумовским, не удался, Бестужев все же в 1754 г. выпросил у Елизаветы те пятьдесят тысяч, что были нужны ему для уплаты долга Вольфу — не получившему ни копейки из них. Несмотря на это, Функ опять употребляет все свое красноречие для того, чтобы убедить Претлака, что «нельзя называть человека пьяницей, если он просит пить только тогда, когда его мучает сильная жажда». Жажда канцлера действительно чрезвычайная, но дело идет не о полном утолении ее, «так как это страдание возвращается у тех, у кого печень суха и кто страдает сильной испариной». В настоящую минуту довольно будет несколько глотков и дополнительной чарочки для посредника, в виде «маленьких доказательств милости, которые приходились бы весьма кстати для человека, принужденного жить известным образом и при всех своих хлопотах бьющегося как рыба об лед, чтобы, жертвуя своим собственным, доставить удовольствие другим». Результатом этого письма являются две тысячи дукатов, которыми представитель Марии-Терезии решается пожертвовать. Но это лишь зачетные деньги. На следующий год возникает вопрос о совместных действиях против Фридриха, и Австрии предлагается выложить не менее двенадцати тысяч дукатов, причем преемник Претлака Эстергази поясняет, что канцлеру придется лишиться десяти тысяч рублей английских денег. И то Бестужев находит эту сделку слишком невыгодной, и после того, как Англия торопится положить в банк Вольфа соблазнительный куш, Бестужев всеми силами восстает против новой системы. Эстергази отчаивается переманить его на свою сторону и, дабы хоть смягчить его противодействие, предлагает ему четыре тысячи дукатов — которые и принимаются им.
Да простят мне читатели эти неопрятные подробности. Они кажутся мне необходимыми для того, чтобы освободить внешнюю политику царствования Елизаветы, почти шестнадцать лет находившуюся в руках этого человека, от фантастических истолкований, сделавших ее одною из самых непонятных загадок истории. В России в политике Бестужева усмотрели в качестве руководящей нити национальную идею, глубокое понимание истинных интересов и естественных судеб страны. Вышеприведенные факты достаточно ярко выясняют шаткость этого тезиса, ни с какой стороны не выдерживающего критики при ближайшем рассмотрении.
Как же случилось, что, потребовав в 1742 г. присоединения Пруссии к английской системе, канцлер в 1744 г. возымел намерение отнять от Фридриха Восточную Пруссию и присоединить ее к Польше взамен увеличения русских владений со стороны Смоленска и объявил, что при подобном короле соседство той же Пруссии явилось бы величайшей опасностью для России, — что не помешало ему, впрочем, снова стать сторонником пруссаков в 1746 г. по первому же требованию Англии. Английская система была всегда и его системой, а побочно и австрийской — в силу тех особенностей темперамента, которые Функ умел столь картинно описывать.
Труднее, по-видимому, объяснить влияние Бестужева на Елизавету среди этих политических колебаний, причина которых не могла не быть известной ей, и стольких нравственных падений, внушавших императрице искреннее отвращение. Она знала, что он был корыстен и низок, и открыто выражала свое неудовольствие по этому поводу. Она ненавидела в нем и неискреннего политика, испытывавшего ее терпение, и человека с заискивающими, но неуклюжими манерами, шедшими вразрез с ее общественными привычками, и грубого развратника, оскорблявшего ее любовь ко всему тонкому и изящному. В силу сцепления обстоятельств, он самой своей политикой постоянно оскорблял ее и во всех других ее чувствах. Она, однако, держала его во главе правления шестнадцать лет и с трудом с ним рассталась. Повинуясь ему, она решилась порвать не только с Францией, что не составляло для нее большой жертвы, но и с Шетарди, для чего ей безусловно пришлось насиловать свои сердечные склонности. Повинуясь ему, она была и сторонницей Австрии, несмотря на Ботта, который, как ей казалось, составил заговор против нее, и главным образом несмотря на Марию-Терезию, являвшуюся ее соперницей, если не по красоте, то по положению и репутации. Наконец, опять-таки повинуясь ему, после того, как она долгое время с негодованием противилась мысли, чтобы она, дочь Петра Великого, могла занять положение государыни податной страны — ein Zinsstaat, как коварно говорил Фридрих, — она решилась принять и вымаливать субсидии у Англии, Голландии, даже Австрии! «Он (Бестужев) мог бы составить заговор против императрицы, — писал прусский король в 1748 г., — она бы это знала и все же поддерживала бы его».
Объяснение этого явления, по-видимому, кроется в том же порядке причин, что возвели самое Елизавету на престол, на который ни закон, ни ее таланты, ни добродетели не давали ей достаточных прав. Бестужев имел за собой то преимущество, что был или казался русским в ту минуту, когда естественная реакция вооружала народные чувства против иностранцев; он к тому же слыл за ученика великого императора, традиции которого, по предположению, должны были воплотиться в новом царствовании; кроме того, у него не было ни серьезного соперника, ни преемника. Когда в 1758 г. его заменил Воронцов, он лишь прикрывал своим именем Шувалова; а Шувалов, никогда не бывший выдающимся человеком, до 1758 г. был еще маленьким мальчиком. Пока за Бестужевым стоял Функ, канцлер казался на своем месте на вершине власти, где после своего падения он оставил большую пустоту, настолько он умел нести свои обязанности внушительным и пышным блеском. Иллюзия эта жива до сих пор, и я не уверен, что буду в силах ее разрушить.
Цинически развратный, корыстный под покровом невозмутимого и безукоризненного внешнего достоинства, он не приобрел личной благосклонности Елизаветы, но зато завоевал симпатии среды, где под ярлыком национализма снисходительный режим поощрял развитие некоторых пороков, и в нынешнее время считающихся национальными, тогда как они являются лишь историческим пережитком совокупности чуждых русскому духу влияний. Недаром барон Черкасов, начальник Дворцовой канцелярии и человек неподкупной честности, слыл за лучшего друга этого негодяя. Их соединяла одна черта характера: лень — действительно национальный порок. Приказы, подписанные Черкасовым, равносильны были императорским указам; между тем, после его смерти в его кабинете оказалось 570 нераспечатанных пакетов. Этот чиновник был, впрочем, тоже ничтожеством сам по себе, созданием нового режима. По той же причине Чоглоков, муж одной из племянниц Екатерины I, пользовавшийся вследствие этого большим влиянием, употреблял это влияние и в пользу своего товарища. Авантюристы и выслужившиеся люди поддерживали друг друга. Шувалов принадлежал к той же партии до 1749 г., когда участники ее рассорились между собою по поводу дележа имения одного купца. В то же время смерть Авдотьи Разумовской, бывшей невесткой канцлера, развязала узы, соединявшие его с фаворитом.
Как сказано выше, Бестужев пытался побороть нарождающееся влияние Ивана Шувалова, но неудачно. В 1754 г., склонив Елизавету принять его проект упразднения внутренних таможен и приобретя таким образом большую популярность, Петр Шувалов оказался на вершине влияния. Тогда Бестужев решил сблизиться с великой княгиней; она была в ссоре с Шуваловыми и Воронцовыми и охотно приветствовала его. Но положение канцлера ухудшилось еще больше вследствие давнишней ссоры с его братом Михаилом, от которого он думал избавиться, назначив его посланником сперва в Дрезден, затем в Вену; оно осложнилось еще отъездом Функа, являвшегося главной его поддержкой. Михаилу, замешанному в деле Ботта, удалось из него выпутаться, но не удалось, однако, высвободить из него свою жену, отправленную после пытки и публичного наказания кнутом в дальнюю ссылку, где она и дожила остаток своих дней. Не дождавшись ее смерти, муж ее, имея уже пятьдесят восемь лет от роду, женился в Дрездене на красивой вдове, графине Гаугвиц, рожденной Карлович. Сперва он не мог добиться согласия Елизаветы на этот брак и, следовательно, и признания его за границей. Тщетно приводил он тот аргумент, что его первая жена была приговорена к смерти и что царское милосердие, заменившее смертную казнь ссылкой, не могло наносить ущерба ее мужу. Официально он является двоеженцем, имевшим сожительницу, и, видя, что это создает ему невозможное положение при дворе, при котором он был аккредитован и где он, впрочем, творил тысячу безумств, и полагая, что в Петербурге оно не улучшится, канцлер стал обращаться с этим беспокойным братом, как с врагом. Однако в 1752 г., по совету Шувалова, императрица признала второй брак дипломата законным и вызвала его в Россию, чтобы приблизить его к особе великого князя. Михаил Петрович открыто объявил, что он возвращается лишь с тем, чтобы свергнуть своего брата Алексея. Завязалась страшная борьба интриг, но восторжествовали Шуваловы, и Михаил сдержал свое слово.
Так подготовлялась катастрофа 1758 г., причем невозможно указать на особый факт, определивший в меркнувшей судьбе канцлера окончательную и уже всеми давно ожидаемую опалу. Что бы ни утверждали по этому поводу, достоверно то, что иностранное вмешательство не играло здесь решительной роли. Мария-Терезия, хотя и называла Бестужева негодяем в своих беседах со Стенвилем, но в инструкциях, данных ею Эстергази, вместе с тем утверждала, что заменить его некем. В январе 1758 г. Берни предложил союзным дворам своего рода коалицию, чтобы «или низложить Бестужева, или заставить его принять систему императрицы»; но Кауниц, на вопрос Стенвиля, решительно объявил, что, по его мнению, какой бы ни был канцлер, «его необходимо сохранить». А предоставленная самой себе, французская дипломатия не имела возможности доставить торжество своей воле.
Падение Бестужева подготовлялось постепенным лишением власти, из года в год и почти из месяца в месяц отнимавшим от него его влияние в пользу камарильи, организованной Шуваловым в тесном кругу приближенных Елизаветы, куда Бестужев никогда доступа не имел. Его руководство иностранными делами мало-помалу заменилось незримым управлением этой камарильи, и таким образом и случилось, что, преданный Англии и под ее влиянием перешедший на сторону Пруссии, он в 1758 г. в качестве первого министра империи должен был расторгнуть связь с Англией и наводнись русскими войсками прусскую территорию. Война была решена в совете министров, где Иван Шувалов, не имея на то никаких прав, выражал мнения, равносильные, как то знали, приказаниям, и куда канцлер являлся, скорее, лишь в качестве отщепенца.
Тщетно пытался он бороться, отняв секретарские обязанности у Волкова, ставленника нового фаворита, и заменив его одним из своих приверженцев Пуговишниковым, человеком, не гнушавшимся ничем и служившим у великого князя посредником в его любовных делах. Шуваловы ответили на это открыто тяжелым ударом: заведование дворцовой канцелярией было отнято у Черкасова и передано в ведение Олсуфьева, тайного врага канцлера. «Таким образом, писал Лопиталь в декабре 1757г., — Олсуфьев будет единственным хранителем драгоценностей и денег ее величества и будет производить все расходы на ее одежду и гардероб». Месть была жестокая! Бестужев терял всякую возможность контролировать туалет Елизаветы. То был конец.
В ту минуту, среди грома сражений, конец этот почти не наделал шума. «Вот два министра в опале: Польми в Версале и Бестужев в Петербурге; мне от этого ни жарко, ни холодно», — писал Фридрих своему брату. Маркиз Лопиталь известил об аресте канцлера в post-scriptum'e депеши от 25 февраля 1758 г., в которой он, довольно неискусно, обнаружил скудость своих сведений, утверждая, что ничего не делается в Петербурге без Бестужева, между тем как уже целый год друзья его знали, что все делается помимо него и вопреки ему. Это не помешало впоследствии французскому посланнику уверять, что он принял большое участие в низвержении Бестужева, тогда как Эстергази, не лучше осведомленный, но более скромный, сознался, что ни он, ни его коллега никоим образом не были к этому событию причастны.
Само число, когда произошла катастрофа, служило предметом спора, настолько мало она врезалась в память современников. Однако можно установить его в точности. Бестужев был арестован в субботу, 14 февраля 1758 г. Из камер-фурьерского журнала видно, что, вопреки обычаю, в тот день было два заседания конференции. Канцлер, чувствуя грозу над собой, не приехал под каким-то предлогом на первое из них. По приказанию Елизаветы он явился на второе. Один из Воронцовых рассказывает нам, что произошло дальше:
«В соседней комнате находился наготове гвардейский капитан. Маршал, князь Трубецкой, непримиримый враг Бестужева, взялся объявить ему его опалу и сделал это довольно бессердечно, собственноручно сорвав с него Андреевскую ленту …… Затем позвали гвардейского капитана, сопровождавшего Бестужева домой. Отряд гвардейцев окружил карету, а в доме его уже стоял усиленный караул».
Опускаю подробности неизбежного процесса, последовавшего за драмой. Они ничем интересным не отличаются, и читатели уже имели возможность изучить всегда однообразные подробности подобных дел. Судопроизводство тянулось более года, не дав, по-видимому, никаких положительных результатов, хотя Эстергази и Лопиталь утверждали обратное и хотя официальная нота, сообщенная одному из них, объявляла о преступном сообщничестве канцлера и великой княгини в интриге, имевшей целью парализовать движение русских войск, выставленных против Фридриха. Но доказательства преступления, а именно письмо Екатерины II генералу Апраксину, упоминаемое в ноте, так и осталось ненайденным.
Дело это до нас не дошло в полной неприкосновенности. Бестужев имел его впоследствии в своих руках, на что указывают пометки, сделанные его почерком на многих бумагах. Впрочем, ввиду того, что беда стряслась над ним не неожиданно, весьма вероятно, что многие из тех, кому она угрожала, поспешили уничтожить компрометирующие их документы. Бывшего канцлера даже не подвергнули пытке и удовольствовались лишь ссылкой его в одно из его подмосковных поместий, тогда как его более или менее подлинные сообщники, Елагин, начальник департамента герольдии Ададуров, ювелир Бернарди, отправились в более отдаленные места ссылки — в Астрахань, в Казань, в Сибирь.
В ссылке, где он оставался до вступления на престол Екатерины II, Бестужев, бывший химиком в Копенгагене, сделался теперь богословом, собирая изречения из Священного Писания «в утешение христианам, терпящим незаслуженную кару». Впоследствии он занял при вдове Петра III положение министра без портфеля и доверенного лица, что, хотя и не подняло его снова на вершину, откуда он пал, все же позволило ему до дня смерти в 1766 г. вернуть часть своего прежнего влияния и отомстить за старые обиды.