– Всего хорошего, Антоньона, – сказал дон Луис и вышел на уже затихшую темную улицу.
Огни на ярмарке погасли, все разошлись по домам, только хозяева мелочных лавок и бродячие торговцы улеглись спать на улице рядом с своим товаром.
Кое-где у оконных решеток все еще продолжали ворковать со своими возлюбленными настойчивые и неутомимые ухаживатели, закутанные в плащи.
Распрощавшись с Антоньоной, дон Луис по дороге домой погрузился в задумчивость. Решение было принято, и все, что приходило еще на ум, лишь подкрепляло его. Искренность и пылкость страсти, которую он внушил Пепите, красота, юная прелесть ее тела и весенняя свежесть ее души являлись перед его воображением и наполняли счастьем.
И все же тщеславие его страдало при мысли об ожидавшей его перемене. Что скажет настоятель? В какой ужас придет епископ? И прежде всего – какие горькие упреки услышит он от отца! Дон Луис воображал себе его возмущение и гнев, когда он все узнает! Эти мысли крайне тревожили молодого человека.
То, что он прежде называл падением, уже не казалось ему таким ужасным и достойным порицания, после того как оно свершилось. Внимательно, в новом свете рассмотрев свою склонность к мистицизму, дон Луис решил, что ей не хватало прочности и глубоких корней, – она была, по-видимому, искусственным и суетным плодом его чтения, мальчишеского тщеславия и беспредметной нежности наивного семинариста. Когда он вспоминал свою уверенность в том, что на него нисходят свыше милости и дары и слышится таинственный шепот, что он удостоился духовной беседы и чуть не вступил уже на путь единения с богом, дойдя до молитвы в сверхчувственном покое, проникая в глубины души и поднимаясь до вершин разума, – он усмехался, начиная подозревать, что был не в своем уме. Все оказалось плодом его самомнения. Ведь он не накладывал на себя епитимии, не провел долгих лет в созерцании, у него не было ни раньше, ни позже достаточных заслуг для того, чтобы бог даровал ему столь высокое отличие. Все сверхъестественные дары, которыми он якобы обладал, были лишь вымыслом, отголоском прочитанных книг; и первым доказательством правильности его новых рассуждений было то, что все эти дары никогда не услаждали его сердца так, как три слова Пепиты: «Я люблю тебя», как нежное прикосновение прекрасной руки, игравшей его черными кудрями.
Желая оправдать в своих глазах то, что он уже называл не падением, а переменой, дон Луис прибегнул к новому виду христианского смирения: он признался в том, что недостоин быть священником, и попробовал приучить себя к мысли стать обыкновенным мирянином. Добрый семьянин и хозяин, он, как и все, будет заботиться о виноградниках и маслинах, воспитывать детей, – а ему уже захотелось их иметь, – и жить, как образцовый супруг, рядом со своей Пепитой.
Отвечая за напечатание и распространение этой истории, я считаю необходимым снова высказать некоторые соображения и разъяснить то, что остается непонятным.
Как было уже сказано вначале, я склонялся к мысли, что эта часть повести – паралипоменон – написана сеньором настоятелем с целью дополнить и завершить изложение событий, о которых не рассказывают письма; но тогда я еще не прочитал рукописи со всем вниманием. Теперь же, заметив, с какой непринужденностью в ней говорится о высоких материях и с какой снисходительностью упоминаются некоторые прегрешения, я усомнился, чтобы сеньор настоятель, – а его нетерпимость мне хорошо известна, – стал тратить чернила на то, с чем уже ознакомился читатель. Однако нет и достаточных оснований, чтобы полностью отвергнуть авторство сеньора настоятеля.
Словом, сомнение остается, ибо по сути дела в этой повести нет ничего противоречащего католическим истинам и христианской морали. Напротив, если внимательно изучить ее, станет ясно, что в рукописи заключается предостережение против тщеславия и гордыни на примере горького опыта дона Луиса. Эта повесть без труда могла бы служить приложением к «Мистическим разочарованиям» отца Арбиоля.
Относительно утверждения двух-трех моих образованных друзей, что, будь сеньор настоятель автором, он изложил бы события по-иному, называл бы дона Луиса «мой племянник» и время от времени вставлял бы свои суждения морального порядка, – я не считаю этот довод веским. Сеньор настоятель поставил целью рассказать о происшедшем; он не собирался доказывать какой-либо тезис и был прав, решив не распространяться чрезмерно и не читать морали. По-моему, он не плохо поступил, скрыв свое авторство и отказавшись говорить о себе в первом лице: это свидетельствует не только об его смирении, но и о хорошем литературном вкусе, ибо эпические поэты и историки, которых нам следует взять за образец, не говорят о себе в первом лице, хотя бы они повествовали о своих приключениях и были героями или участниками изображаемых событий. Так, Ксенофонт Афинянин в своем «Анабазисе» [73] говорит о себе, когда это необходимо, не в первом лице, а в третьем, как будто один Ксенофонт писал, а другой совершал описываемые им подвиги. В других же главах книги мы и вовсе не видим Ксенофонта. Только незадолго до знаменитой битвы, в которой гибнет Кир Младший, когда он производит смотр грекам и варварам – воинам своей армии, а на обширной безлесной равнине появляется войско его брата Артаксеркса – сперва как белое облачко, затем как черная лавина и наконец отчетливо и ясно приблизившись настолько, что слышится ржание коней, скрежет боевых колесниц, вооруженных острыми серпами, рев слонов и лязг оружия, сверкающего на солнце золотом и бронзой, – только в это мгновение, повторяю я, а не раньше, появляется Ксенофонт и, выйдя из рядов, говорит с Киром и объясняет ему, что означает шепот, пробежавший по рядам греков; то был, как мы говорим, пароль и отзыв, и звучал он в тот день: Зевс, Спаситель и Победа.
Сеньор настоятель, человек со вкусом и весьма сведущий в классической литературе, не мог совершить подобной ошибки и выступить в качестве дяди и воспитателя героя данной истории, надоедая читателю восклицаниями: «Стой!», «Что ты делаешь!», «Не упади, о несчастный!» – и прочими предостережениями в тех случаях, когда герою грозила опасность совершить опрометчивый шаг. Промолчать же и не противоречить, присутствуя при этом хотя бы духовно, было бы иной раз просто невозможно. По всем этим причинам сеньор настоятель, несомненно, мог, со свойственным ему благоразумием, написать этот паралипоменон, так сказать, не показывая лица.
Он лишь добавил свои комментарии и пояснения, полезные и поучительные, когда тот или иной случай этого требовал; но я их здесь не привожу, чтобы не увеличить объем нашей небольшой повести; да к тому же книги с примечаниями и пояснениями у нас не в моде.
Тем не менее в виде исключения я приведу здесь примечание сеньора настоятеля по поводу молниеносного превращения дона Луиса из мистика в не мистика. Это примечание весьма любопытно и проливает яркий свет на все изложенное.
– Перемена в моем племяннике, – говорит он, – меня не потрясла. Я предвидел ее с тех пор, как получил его первые письма. Вначале Луисито одурманил меня, ввел в заблуждение. Я верил в его истинное призвание, но затем я понял, что у него суетная душа поэта и мистицизм питает его лишь до тех пор, пока не найдется другой, более действенной пищи.
Хвала господу, пожелавшему, чтобы разочарование Луисито подоспело вовремя. Из него вышел бы плохой священник, если бы не явилась столь кстати Пепита Хименес. Уже одно нетерпеливое стремление вмиг достичь совершенства могло заставить меня насторожиться, если бы меня не ослепляла нежность родственника. Разве милости неба достигаются легко? Стоит лишь появиться, чтобы победить? Мой друг моряк рассказывал, как он побывал юнцом в американских городах, где принялся с излишним рвением ухаживать за дамами, а они ему отвечали томным голосом, как истые американки: «Едва приехали и уже столь многого желаете! Сперва заслужите, если вы на это способны!» Если так ответили заокеанские сеньоры, то что может сказать небо тем смельчакам, которые намерены без заслуг, в мгновение ока завоевать его? Долго нужно трудиться, каяться и замаливать грехи, чтобы получить благость божию, заслужить вечную награду. Даже суетные, ложные учения, толкующие о мистицизме, не обещают сверхъестественных милостей без больших усилий и дорогостоящих жертв. Ямвлиху [74] не удалось вызвать гениев любви из источника Эдгадары, пока долгим воздержанием и жестокими лишениями он не умертвил своей плоти. Как полагают, Аполлоний Тианский [75] тоже порядком помучился, прежде чем совершил свои лжечудеса. И в наши дни краузисты [76], которым будто бы дано воочию лицезреть бога, должны для этого прочитать и выучить всю «Аналитику» Санса дель Рио [77], что мучительнее и требует больше терпения и выносливости, нежели бичевание тела до крови. А мой племянник пытался без всяких усилий достичь совершенства – и… смотрите, к чему это привело. Но пусть он станет хорошим супругом и, раз он не годится для великих делу, пусть окажется годным хотя бы для малых и семейных и даст счастье молодой женщине, которая в конце концов виновна только в том, что до безумия влюбилась в него с искренностью и порывистостью дикарки.
Вот безыскусственное, сделанное словно для себя примечание сеньора настоятеля; мог ли бедняга предположить, что я так подшучу над ним, издав его размышления.
Теперь продолжим рассказ.
Итак, дон Луис шел в два часа ночи посредине улицы, мечтая о том, как его жизнь, которую он жаждал сделать достойной «Золотой легенды» [78], превратится в постоянную пленительную идиллию. Ему не удалось вырваться из западни земной любви и последовать примеру бесчисленного множества святых, в том числе прославленного Викентия Феррера [79], отвергшего некую похотливую валенсианскую сеньору; впрочем, нельзя и сравнивать эти два случая: если бегство от дьявольской блудницы доказало героическую добродетель святого Викентия, то бегство дона Луиса от преданности, кротости и искренности Пепиты Хименес было бы не менее чудовищным и бессмысленным, чем если бы Вооз пинком ноги прогнал Руфь, когда та легла у его ног и сказала: «Я твоя раба, простри крыло твое на рабу твою». Конечно, дону Луису следовало в подражание Воозу воскликнуть: «Благословенна ты от господа, дочь моя! Этим добрым деянием ты превзошла предыдущее». Так оправдывал себя дон Луис в том, что не пошел по пути святого Викентия и других не менее суровых подвижников. Не преуспев в подражании святому Эдуарду, дон Луис старался обелить и оправдать себя тем, что святой Эдуард женился по государственным соображениям, ибо того требовали вельможи Королевства, он не любил королевы Эдиты; но у Луиса и Пепиты не было ни великих, ни малых государственных соображений, а только страстная взаимная любовь.
Во всяком случае, дон Луис не скрывал от себя, – и это придавало его радости некоторый оттенок печали, – что он побежден, а идеал его разрушен. Людей, не имеющих и никогда не имевших идеалов, это не тревожит, но дона Луиса это тревожило. Он сразу же стал мечтать о замене старого возвышенного идеала другим, более скромным и легким для достижения. И хотя дон Луис смахивал на Дон Кихота, когда тот, побежденный рыцарем Белой Луны, решил стать пастухом, – такое пагубное воздействие оказала на него шутка, – он мысленно решил восстановить в наше прозаическое время маловеров счастливый век, по образцу кротчайших Филемона и Бавкиды [80], создать среди наших полей пример патриархальной жизни и основать в городе, свидетеле его рождения, благочестивый домашний очаг, который послужит приютом для нуждающихся, средоточием культуры и дружеского общения, чистым зерцалом для остальных семейств, объединить, наконец, любовь супружескую с любовью к богу, чтобы тот ниспослал им милость свою и освятил их дом, превратив его в свой храм, где Луис и Пепита будут служить богу, пока он не возьмет их обоих к себе для лучшей жизни.
На пути к достижению нового идеала стояло два препятствия, и дон Луис собирался их преодолеть.
Первое заключалось в том, что он мог вызвать неудовольствие, а может быть, и гнев отца, надежды которого он жестоко обманул. Второе же препятствие было иного рода, но, пожалуй, еще серьезнее.
Готовясь стать священником, дон Луис мог защищать Пепиту от грубых оскорблений графа Хенасаара только нравственными поучениями и не смел отомстить за презрительные насмешки, которые последовали в ответ на его проповедь. Но теперь, когда он распростился с мыслью о духовном сане и собирался объявить Пепиту своей невестой, ему, – несмотря на его мирный характер, мечты о человечной кротости и на глубокую веру, сохранившуюся в его душе, – не терпелось восстановить свое достоинство и проломить череп наглому графу. Он превосходно знал, что дуэль – варварский обычай и нет необходимости смыть кровью графа пятно клеветы с чистого имени Пепиты; возможно, граф поносил ее не по злобе и сам не верил в то, что говорил, – он был просто невоспитан и груб. И все же дон Луис знал, что всю жизнь не простит себе, если, перед тем как стать Филемоном, он не выступит сперва в роли Фьерабраса [81], чтобы воздать графу по заслугам; при этом дон Луис в глубине души просил бога не ставить его вторично в подобное положение.
Надумав вызвать графа на дуэль, он решил немедленно взяться за дело. Не желая посылать секундантов к графу и тем вызвать толки, опасные для чести Пепиты, он счел благоразумным найти другой предлог для ссоры.
Предполагая, что граф, человек приезжий и азартный игрок, может засидеться за картами до глубокой ночи, дон Луис отправился в казино.
Казино было еще открыто, но все огни во внутреннем дворе и залах были потушены. Горел свет только в одном зале. Туда-то и направился дон Луис. Еще с порога он увидел графа Хенасаара, метавшего банк. Понтировало не более пяти человек: двое приезжих, кавалерийский капитан-ремонтер, Куррито и доктор. Обстоятельства не могли сложиться более благоприятно для намерений дона Луиса. Никем не замеченный – настолько все были поглощены игрой, – он, с минуту поглядев на игравших, покинул казино и поспешно вернулся домой. Слуга открыл дверь. Дон Луис спросил об отце и, узнав, что тот спит, со свечой в руке, на цыпочках, бесшумно поднялся к себе в комнату, взял около трех тысяч реалов золотом, принадлежавших лично ему, и положил их в кошелек; затем вышел на улицу, велев слуге закрыть за ним дверь, и направился в казино.
На этот раз Луис вошел в игорный зал с напускной важностью, громко стуча каблуками. При виде его игроки остолбенели.
– Ты здесь в этот час! – воскликнул Куррито.
– Вы откуда, попик? – спросил доктор.
– Пришли прочесть мне еще одну проповедь? – произнес граф.
– Никаких проповедей, – спокойно ответил дон Луис. – Моя последняя проповедь не повлияла на вас, доказав мне со всей очевидностью, что господь не предназначил меня для этого поприща, и я уже избрал иное. Вам, сеньор граф, обязан я этим превращением. Я отказался от рясы и желаю развлечься; я в расцвете молодости и хочу насладиться ею.
– Что ж, это меня радует, – прервал его граф, – но смотрите, мой мальчик: нежные цветы вянут и осыпаются преждевременно.
– Это моя забота, – возразил дон Луис. – Но я вижу, тут играют. Я чувствую вдохновение. Вы держите банк. Знаете, сеньор граф, было бы занятно, если бы я сорвал его.
– Да, занятно. Вы, кажется, слишком плотно поужинали?
– Я поужинал так, как мне было угодно.
– Молодой человек скор на ответ.
– Я отвечаю так, как хочу.
– Черт побери!… – начал было граф, чуя приближение бури; но вмешательство капитана восстановило мир.
– Ну что ж, – успокоившись, сказал граф любезным тоном, – вынимайте денежки и попытайте счастье.
Дон Луис сел за стол и высыпал из кошелька все золото. Вид денег окончательно успокоил графа, – их было едва ли не больше, чем в банке, и он уже предвкушал, как обыграет новичка.
– Над этой игрой не приходится ломать голову, – сказал дон Луис. – По-моему, я в ней разбираюсь. Я ставлю деньги на карту, и если приходит моя карта, я выигрываю, а если противная, то выигрываете вы.
– Так, дружок, вы обладаете чисто мужскими способностями.
– Кстати сказать, у меня не только мужские способности, но и мужская воля. И тем не менее я далек от того, чтобы быть мужланом, как иные.
– Да вы, оказывается, говорун и острослов!
Дон Луис замолчал; он сыграл уже несколько раз, ему везло, почти каждый раз он выигрывал.
Граф начал горячиться. «Неужели же малыш меня обчистит? – сказал он себе. – Бог покровитель невинности».
Пока граф все больше и больше выходил из себя, дон Луис, вдруг почувствовав усталость и отвращение, решил покончить все разом.
– В конце концов, – сказал он, – или я заберу ваши деньги, или вы заберете мои. Не правда ли, сеньор граф?
– Правда.
– Так что ж тут полуночничать? Время позднее и, если следовать вашему совету, мне пора спать, чтобы цвет моей юности не увял.
– Что такое? Вы хотите дать стрекача? Улизнуть?
– Почему улизнуть? Напротив. Куррито, скажи, тут, в этой кучке, не больше ли уже денег, чем в банке?
– Несомненно, – поглядев, ответил Куррито.
– Как сказать, – спросил дон Луис, – что я играю сразу на всю сумму в банке?
– Это дело нетрудное, – ответил Куррито. – Нужно сказать: «Ва банк».
– Ладно, ва банк! – сказал дон Луис, обращаясь к графу. – Ва банк и все, что полагается, на короля пик; король, несомненно, появится раньше, чем его враг – тройка.
Граф, чье движимое имущество целиком находилось в банке, дрогнул перед опасностью, которой оно подвергалось. Но что делать – пришлось принять вызов!
По народной поговорке – кому везет в любви, тому не везет в игре. Но, пожалуй, правильнее было бы сказать: когда приходит удача, она бывает во всем; и точно так же случается, когда не повезет.
Граф стал метать, но тройка никак не выходила. Его волнение росло, как он ни старался его подавить. Наконец он приоткрыл с уголка короля червей и замер.
– Бросайте, – сказал капитан.
– Король червей. Черт побери! Попик меня обобрал! Забирайте деньги.
Граф в бешенстве бросил колоду на стол. Дон Луис со спокойным безразличием собрал все деньги.
После короткого молчания заговорил граф:
– Попик, вы должны дать мне отыграться.
– Не вижу в ртом необходимости.
– Мне кажется, что между кабальеро…
– Но в таком случае игра длилась бы бесконечно, – заметил дон Луис. – Если бы существовало такое правило, не стоило бы и играть.
– Дайте мне отыграться, – возразил граф, не слушая его рассуждений.
– Ладно, – согласился дон Луис. – Будем великодушны.
Граф опять взял колоду и собрался метать новую талью.
– Стойте, – сказал дон Луис. – Сначала договоримся. Где ваши деньги?
Граф остановился в смущении и замешательстве.
– С собой у меня денег нет, – ответил он, – но мне кажется, что достаточно моего слова.
– Сеньор граф, – начал дон Луис серьезно и спокойно, – я не видел бы для себя неудобства в том, чтобы положиться на слово кабальеро и быть его кредитором, если бы не боялся лишиться его дружбы, которую я уже начал завоевывать; но сегодня утром, увидев, как жестоко вы третируете моих друзей, а ваших кредиторов, – я не желаю провиниться перед вами в том же. Не хватало еще, чтобы я добровольно отдался на милость вашей злобы – ссудил бы вас деньгами без отдачи! Ведь в свое время вы не уплатили – разве только бранью – вашего долга Пепите Хименес.
Обида была тем горше, чем неоспоримей правда. Граф позеленел от злости и вскочил, готовый броситься на семинариста с кулаками.
– Врешь, хам! – крикнул он прерывающимся голосом. – Я раздавлю тебя своими руками, сын величайшей…
Это последнее оскорбление, напомнившее дону Луису о том пятне, которым было отмечено его появление на свет, и оскорбившее честь той, чью память он свято чтил, так и не было произнесено.
С изумительным проворством, ловкостью и силой дон Луис, взмахнув гибкой и упругой тростью, прямо через стол, отделявший его от графа, хлестнул своего врага по лицу, на котором тотчас появилась багровая полоса.
Шум, крики, ругань – все стихло. Когда пускают в ход руки, языки умолкают. Граф бросился на дона Луиса, чтобы растерзать его, но мнение общества претерпело с утра значительную перемену и склонилось на сторону дона Луиса. Капитан, доктор и Куррито схватили и крепко держали разбушевавшегося графа.
– Пустите меня, дайте мне его убить! – кричал он.
– Я не собираюсь мешать дуэли, – сказал капитан, – дуэль неминуема. Я забочусь только о том, чтобы вы не подрались здесь, как бродяги. Для моего достоинства было бы большим ущербом присутствовать при подобной драке.
– Давайте оружие! – сказал граф. – Я не желаю откладывать бой ни на минуту… Немедленно!… Здесь!…
– Хотите биться на саблях? – спросил капитан.
– Ладно, – ответил дон Луис.
– Давайте сабли, – сказал граф.
Все говорили вполголоса, чтобы их не услышали на улице. Не проснулись даже слуги казино, дремавшие в креслах, на кухне и во внутреннем дворе.
Дон Луис выбрал секундантами капитана и Куррито. Граф – обоих приезжих. Доктор остался исполнить обязанности представителя Красного Креста.
Стояла ночь. Полем битвы решили сделать тот же зал, заперев предварительно дверь.
Капитан пошел домой за саблями и очень скоро принес их, спрятав под плащом, который надел для этой цели.
Мы уже знаем, что дон Луис в жизни не держал в руках оружия. К счастью, граф был не намного искуснее его в фехтовании, хотя и не изучал богословия и не собирался стать священником.
Условия дуэли были просты: взявшись за сабли, противники должны были делать то, что бог на душу положит.
Дверь заперли.
Столы и стулья сдвинули в угол, чтобы освободить место. Расставили поудобнее свечи. Дон Луис и граф, сняв сюртуки и жилеты, остались в одних рубашках и взяли оружие. Секунданты стали в стороне. По знаку капитана поединок начался.
Между двумя противниками, не умевшими владеть саблей, борьба могла быть только короткой; так оно и вышло.
Долго сдерживаемая ярость графа бурно прорвалась и ослепила его. Он был крепкого сложения; сжимая саблю железной рукой, он принялся быстро, хотя беспорядочно и бессмысленно, рубить. Четыре раза он задел дона Луиса, но, к счастью, плашмя. Он ушиб его, но не ранил. Юному богослову понадобилось все его самообладание, чтобы не свалиться от сокрушительных ударов и боли в плечах. Граф коснулся дона Луиса еще в пятый раз и попал в левую руку. На этот раз удар был нанесен лезвием, хотя и вкось. У дона Луиса струей брызнула кровь. Не владея собой, граф с ожесточением ринулся на противника, чтобы нанести новый удар, и встал прямо под саблю дона Луиса. Тот, не парируя, с силой ударил графа саблей по голове. У графа ключом хлынула кровь и залила ему лоб и глаза. Оглушенный ударом, он рухнул на пол.
Схватка продолжалась всего несколько секунд.
Дон Луис сохранял спокойствие, как философ-стоик, которого лишь суровый закон необходимости заставил вступить в драку, столь противоречившую его привычкам и образу мыслей; но, увидев, что противник, весь в крови, неподвижно лежит на полу, он не на шутку испугался: не придется ли ему раскаиваться в своем поступке. Он, неспособный даже убить воробья, быть может, сейчас убил человека! Еще пять-шесть часов тому назад полный решимости стать священником, миссионером и проповедником евангелия, он в короткое время совершил ряд преступлений и нарушил все заповеди закона божьего. Не осталось смертного греха, которым он не запятнал бы себя. Сначала растаяли его намерения достичь героической и совершенной святости. Потом развеялись стремления к более легкой и удобной – буржуазной святости. Дьявол разрушал все его планы. Ему пришло на ум, что он едва ли может стать христианским Филемоном, ибо удар саблей по голове ближнего был плохим началом для вечной идиллии.
Состояние дона Луиса после волнений целого дня приближалось к самочувствию человека, заболевшего горячкой.
Куррито и капитан, подхватив его под руки, проводили домой.
Дон Педро де Варгас испуганно вскочил с постели, узнав, что привели раненого сына. Он осмотрел его, исследовал раненую руку, ушибы плеча и установил, что они не опасны; потом закричал, что пойдет и отомстит за обиду, и не успокоился до тех пор, пока не узнал, как все произошло, и не удостоверился, что дон Луис сумел сам постоять за себя, несмотря на свое благочестие.
Позже пришел врач и уверил отца, что через три-четыре дня дон Луис, как ни в чем не бывало, сможет выходить на улицу. Зато графу хватит дела на несколько месяцев; но его жизни не грозила опасность. Придя в себя, он попросил, чтобы его отправили домой в усадьбу, находившуюся не далее одной лиги от места поединка. Слуги и двое приезжих, игравших роль секундантов, разыскали наемный фургон и отвезли раненого.
Вскоре прогноз доктора оправдался, и дон Луис, несмотря на ушибы и незажившую рану, был уже в состоянии выходить и надеялся, что через некоторое время совсем поправится.
Как только дону Луису разрешили вставать, он счел своей обязанностью признаться отцу в том, что они с Пепитой любят друг друга и что он намерен жениться на ней.
Во время болезни сына дон Педро не отходил от него и ухаживал за ним с бесконечной нежностью.
Двадцать седьмого июня утром, после посещения врача, дон Педро остался наедине с сыном; тогда-то и состоялось столь тягостное для дона Луиса признание.
– Отец, – сказал дон Луис, – я не имею права дольше обманывать вас.
Отбросив лицемерие, я исповедаюсь вам во всех грехах.
– Малыш, если ты собираешься исповедоваться, то не лучше ли позвать отца викария? У меня взгляды весьма свободные, я отпущу тебе все грехи, – но только мое прощение тебе ни в чем не поможет. Вот если ты хочешь доверить мне как близкому другу свою тайну – изволь, я тебя выслушаю.
– Я собираюсь вам рассказать о моей тяжкой вине, и мне стыдно…
– Так не стыдись перед отцом и говори, ничего не скрывая.
Дон Луис, сильно покраснев и с явным смущением, начал:
– Мой секрет состоит в том, что я влюблен в Пепиту Хименес и что она…
Дон Педро прервал сына взрывом смеха и закончил вместо него:
– Тоже влюблена в тебя. А в Иванову ночь ты вел с нею до двух часов нежнейшую беседу; из-за нее ты искал повода для ссоры с графом Хенасааром и раскроил ему череп. Ну, сынок, хороший же секрет ты мне доверил!… Нет ни одной собаки, ни одной кошки в городе, которые не знали бы этого. Единственно, что, пожалуй, могло остаться в тайне, – это то, что беседа продолжалась именно до двух часов ночи; но цыганки, продавщицы пончиков, видели, как ты выходил из дома Пепиты, и не успокоились, пока не разболтали об этом всем встречным и поперечным. Да и Пепита не особенно это скрывает. И хорошо делает – к чему притворяться?… С первого дня твоей болезни Пепита приходила сюда по два раза в день и два-три раза посылала Антоньону узнать о твоем здоровье; но я их не пускал к тебе, не хотел, чтобы ты волновался.
Смущение дона Луиса возрастало по мере того, как он слушал рассказ отца.
– Какая неожиданность для вас! – сказал он. – Как вы, должно быть, изумились.
– Никакой неожиданности, и нечему тут было удивляться, мальчуган. В городке узнали обо всех событиях только четыре дня назад, и, сказать по правде, все ошеломлены. Народ только и говорит: «Смотрите-ка, он мягко стелет, да жестко спать! Ай да святоша, ай да мертвый котенок! Он-таки показал свои когти!» Особенно потрясен отец викарий. Он до сих пор крестится, вспоминая, сколь много ты потрудился в винограднике господа в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое июня и сколь разнообразен и разносторонен был твой труд. Но меня эти новости не застали врасплох, если не считать твоей дуэли. Мы, старики, слышим, как растет трава. Не так-то просто цыпленку обмануть старого петуха.
– Да, это верно: я хотел обмануть вас. Я оказался лицемером.
– Не будь глупцом, – я же не браню тебя. Я это так, чтобы показать свою проницательность. Но давай говорить откровенно: мне нечем хвастать. Правда, мне известен шаг за шагом твой роман с Пепитой вот уже более двух месяцев, но известен лишь потому, что твой дядя настоятель, которому ты обо всем писал, держал меня в курсе дела. Выслушай обвинительное письмо дяди и мой ответ; документ весьма важный, я сберег его черновик.
Вынув из кармана несколько листков бумаги, дон Педро начал:
«Дорогой братец! Я душевно огорчен, что мне приходится сообщить тебе плохие вести, но я верю, что господь дарует тебе силы и терпение и ты не станешь огорчаться сверх меры. Вот уже несколько дней, как Луисито пишет мне странные письма, в которых я открываю сквозь мистическую экзальтацию весьма земную и греховную склонность к некоей красивой вдовушке в вашем городке, лукавой и очень кокетливой. Я опрометчиво верил в непоколебимое призвание Луисито и льстил себя надеждой, что в его лице подарю божьей церкви мудрого, добродетельного и примерного священника, но письма племянника разрушили мои иллюзии. Луисито показывает себя в этих письмах скорее поэтом, чем подлинно благочестивым мужем; и вдова – должно быть, особа капризная, как говорится, из чертовой кожи, – без труда одержит над ним верх. Хотя я пишу Луисито и увещеваю его, чтобы он бежал от искушения, – я убежден, что он ему поддастся. Мне не следовало бы жалеть об этом, потому что если ему суждено потерпеть неудачу и стать дамским угодником и волокитой, то лучше, чтобы это раскрылось раньше, чем он принял сан священника.