Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пепита Хименес

ModernLib.Net / Классическая проза / Валера Хуан / Пепита Хименес - Чтение (стр. 5)
Автор: Валера Хуан
Жанр: Классическая проза

 

 


Не страх, но сама любовь дает мне силу бороться против любви, – против той любви, что внушает мне Пепита. Да, я понял, я знаю, что люблю ее, но в душе моей в могучем единоборстве возникает любовь к богу. Тогда все меняется и сулит мне победу. Тот, кого я люблю высшей любовью, представляется моему духовному взору ослепительным солнцем, заливающим пространство волнами света; а то, что я люблю земной любовью, блуждает в воздухе подобно пылинке, позолоченной солнцем. Сияние ее красоты, ее привлекательность – не более чем отражение этого несотворенного солнца, не более чем сверкающая, мимолетная, непостоянная искра беспредельного и вечного пламени.

Моя душа, охваченная любовью, жаждет обрести крылья, чтобы, поднявшись ввысь, сжечь в ртом пламени все, что есть в ней нечистого.

Уже много дней жизнь моя полна непрерывной борьбы. Не понимаю, каким образом недуг, которым я страдаю, не отражается на моем лице. Я почти ничего не ем, не сплю. Если сон смежает мне веки, я внезапно просыпаюсь, исполненный тревоги, и мне кажется, будто я только что участвовал в битве мятежных и добрых ангелов. В этой битве света против тьмы я сражаюсь за свет; но иной раз мне представляется, что я перехожу на сторону врага, что я бесчестный дезертир, – и мне слышится голос Патмосского орла [38]; он говорит: «Люди возлюбили тьму более, чем свет». И тогда ужас наполняет меня, и я считаю себя погибшим.

Я должен бежать, иного выхода нет. Если до конца месяца отец не разрешит мне уехать и не поедет со мной, я убегу и скроюсь, как вор.


23 мая

Я не человек, я презренный червь, позор и стыд человечества; я лицемер.

Душа смертельно скорбит о беззаконии моем.

Стыжусь писать вам, но, превозмогая себя, пишу. Мне надо исповедаться вам во всем.

Мне не удается побороть себя. Я не только не перестал навещать Пепиту, но каждый вечер спешу прийти еще раньше, чем прежде. Точно дьяволы против моей воли тащат меня в ее дом.

К счастью, я никогда не застаю Пепиту одну. Я не хотел бы увидеться с ней наедине. Добрейший отец викарий почти всегда меня опережает; он объясняет нашу дружбу сходством благочестивых вкусов и полагает, что она покоится на набожности, как те невиннейшие дружеские чувства, которые он сам питает к ней.

Мой недуг усиливается. Как камень, оторвавшись от купола храма, падает все быстрее и быстрее, так и душа моя стремительно падает в бездну.

Теперь, соединяя наши руки, мы вкладываем в рукопожатие весь трепет наших сердец и точно с помощью дьявольского волшебства переливаем и смешиваем нашу кровь. Я знаю, Пепита чувствует, как стучит в ее венах моя жизнь; и я сам ощущаю в крови биение ее жизни.

Вблизи я ее люблю, вдали – ненавижу.

Рядом со мной она привлекает меня, притягивает, покоряет кротостью и налагает на меня сладостное ярмо.

Вдали воспоминание о ней убивает меня. По ночам я грежу, будто она перерезает мне горло, как Юдифь [39] полководцу ассирийцев, или вонзает в висок кинжал, как Иаиль Сисаре [40]. Но когда я рядом с ней, она кажется мне супругой из «Песни песней», и я мысленно зову ее, и благословляю, и называю запечатленным источником, закрытым садом, лилией в долине, полевым нарциссом, моей горлицей и сестрой.

Хочу освободиться от этой женщины – и не могу. Ненавижу ее – и поклоняюсь ей, как божеству. Едва мы встретимся, душа ее вселяется в меня, овладевает мной, подчиняет и смиряет меня.

Каждый вечер, уходя от нее, я твержу себе: «Я был у нее в последний раз», – и на следующий день прихожу снова.

Когда я сижу рядом с ней и веду беседу, моя душа словно приникает к ее губам; ее улыбка, подобно лучу бесплотного света, озаряет мое сердце и радует его.

Если за игрой в ломбер наши колени случайно соприкасаются, по телу моему пробегает странная дрожь.

Увезите меня отсюда. Напишите отцу, чтобы он разрешил мне уехать. Если надо, расскажите ему все. Помогите мне! Я прибегаю к вашей защите!


30 мая

Бог дал мне силу устоять, и я устоял.

Уже несколько дней, как я не вижу Пепиты, не переступаю порога ее дома.

Мне не надо притворяться больным – я и в самом деле болен; лицо побледнело, под глазами темные круги. Отец озабоченно спрашивает, что со мной, и проявляет трогательное внимание ко мне.

Царство небесное открывается перед истинной верой. Сказано: «Стучите и отверзется». И я изо всех сил стучу во врата его, чтобы мне открыли их.

Для испытания бог напоил меня полынью; тщетно молил я его отвести от меня горькую чашу, но лишь после многих ночей, проведенных без сна в молитве, горечь страдания смягчилась благостным утешением, посланным мне свыше.

Новое отечество предстало перед моим духовным взором, из глубины души прозвучал новый гимн небесного Иерусалима.

Если я наконец добьюсь победы – то будет славная победа. Да поможет мне царица небесная, которой я себя препоручаю! Она мое убежище, моя защита, башня и крепость Давида, на стенах которой висят тысячи щитов и доспехов доблестных воинов; она – ливанский кедр, обращающий в бегство змей.

И я мысленно стремлюсь унизить женщину, возбудившую во мне мирскую любовь.

– Ты охотничий силок, – говорю я ей, повторяя слова мудреца: – твое сердце – обманчивая сеть, и твои руки – опутывающие тенета. Кто возлюбил бога, убежит от тебя; лишь грешник будет пленен тобою.

Размышляя о любви, я нахожу тысячи причин, чтобы любить бога и не любить ее.

Я чувствую в глубине сердца силу и мужество и убеждаюсь в том, что ради любви, к богу я мог бы пренебречь всем: славой, честью, властью и могуществом.

Я способен подражать Христу, – и если враг-искуситель вознесет меня на вершину горы и предложит мне все царства земные за то, чтобы я склонил перед ним колени, я не склоню их. Но когда он предлагает мне эту женщину, я все еще колеблюсь и не могу оттолкнуть его. Неужели эта женщина стоит в моих глазах больше, чем все земные царства, больше, чем слава, честь, власть и могущество?

Иногда я спрашиваю себя: всегда ли любовь одинакова, или же есть два вида и характера любви? Мне кажется, что любовь к богу – это отрицание себялюбия и односторонности. Любя его, я могу и хочу любить все созданное им, я не сержусь и не ревную бога за то, что он любит всех. Я не ревную его к святым мученикам, блаженным и серафимам и не завидую им. Чем сильнее любовь бога к своим творениям, чем щедрее милости и дары, которыми он их наделяет, тем больше он приближается ко мне и тем полнее его любовь и благоволение ко мне. Именно тогда я ощущаю мою глубокую и нерасторжимую, поистине братскую связь со всем живущим. Я словно составляю одно целое с людьми, и все в моем представлении связано узами любви к богу и в боге.

Совсем иные чувства владеют мной, когда я думаю об этой женщине и о моей любви к ней. Эта любовь, похожая на ненависть, отдаляет меня от всех, она эгоистична. Я хочу Пепиту только для себя, чтобы она вся принадлежала мне, а я – целиком ей. Даже моя преданность, готовность всем пожертвовать ради нее – эгоистичны. Я готов умереть, если не смогу другим путем приблизиться к ней, – в надежде на то, что мы будем наслаждаться взаимной любовью после смерти, соединившись в вечном объятии.

Подобными рассуждениями я стремлюсь доказать себе, что любовь к этой женщине достойна порицания, что она заключает в себе нечто ужасное и роковое; но вслед за тем в недрах моего существа возникает совсем иная мысль, словно у меня две души, два разума, две воли и два воображения: я начинаю отвергать, что недавно утверждал, и в безумии своем стремлюсь примирить обе эти любви. Почему бы мне не бежать от нее, чтобы любить ее издали и по-прежнему пламенно служить богу? Если любовь к богу не исключает любви к отечеству, любви к людям, к науке, к красоте природы и произведениям искусства, – она не должна исключать и любовь к женщине, если чувство к ней непорочно и носит духовный характер. Я превращу ее, говорю я себе, в символ, в аллегорию, в образ всего доброго и прекрасного. Она станет для меня, как Беатриче для Данте, слепком и символом моего отечества, знания и красоты.

Но чтобы превратить Пепиту в этот символ, в этот легкий воздушный образ, эмблему всего, что я смею любить после бога, я представляю себе Пепиту мертвой, как была мертва Беатриче, когда ее воспевал Данте. Чудовищная мысль!

Если она продолжает жить в моем воображении, мне не удается претворить ее в чистую идею, – и чтобы достичь этого? я должен мысленно лишить ее жизни.

Потом я оплакиваю убитую мной, содрогаясь перед своим преступлением, духовно приближаюсь к ней и жаром своего сердца возвращаю ей жизнь и снова вместо туманного, призрачного образа, тающего в розовых облаках среди небесных цветов, – такой видел свою возлюбленную на вершине чистилища свирепый гиббелин [41], – передо мной возникает облик женщины, четко обрисованный в чистом и ясном воздухе, как одно из совершенных творений эллинского резца, как Галатея, одушевленная любовью Пигмалиона [42], которая спускается с мраморного пьедестала, полная жизни, цветущей молодости и красоты.

Тогда из глубины смятенной души я восклицаю: «Дух мой слабеет! Боже, не покидай меня! Приди мне на помощь! Обрати ко мне лик твой, и я буду спасен!»

Так я вновь обретаю силы, чтобы противостоять искушению. Так просыпается во мне надежда, что я верну себе прежний покой, едва покину эти места.

В ярости своей сатана стремится поглотить чистые воды Иордана – подвижников, посвятивших себя богу. Силы ада восстают на них и спускают с цепи всех своих чудовищ. Святой Бонавентура [43] сказал: «Мы должны удивляться не тому, что эти люди грешили, но тому, что они не грешили». И все же я сумею устоять и не согрешить. Бог защитит меня!


6 июня

Кормилица Пепиты, ставшая теперь ее домоправительницей, настоящая бой-баба, как говорит батюшка, – болтлива, весела и ловка на редкость. В свое время она вышла замуж за сына мастера Сенсиаса и унаследовала от свекра то, чего не удалось унаследовать ее мужу: способность к ремеслу. Разница лишь в том, что мастер Сенсиас делал винты для давильных прессов, чинил колеса или мастерил плуги, а его невестка готовила варенье, сиропы и прочие лакомства. Свекор был искусником в полезных делах, а невестка обладала талантом в делах, доставлявших людям наслаждение, – впрочем, наслаждение невинное или, по меньшей мере, дозволенное.

Антоньона – так зовут кормилицу – держится запросто со всеми здешними господами. Она у всех бывает, хоть приглашай ее, хоть не приглашай, и всюду чувствует себя как дома. Ко всем молодым людям и девушкам в возрасте Пепиты или постарше она обращается на «ты», называет их мальчиками и девочками и относится к ним так, словно вскормила их собственной грудью. Со мной она тоже на «ты», часто бывает у нас в доме, заходит в мою комнату и уже не раз называла меня неблагодарным и бранила, что я не навещаю ее госпожу.

Батюшка ничего не понимает и винит меня в чудачестве; он зовет меня букой и тоже изо всех сил старается уговорить меня по-прежнему бывать у Пепиты. Вчера вечером я не устоял против его настойчивых просьб и отправился к Пепите раньше обычного: батюшка еще собирался проверить отчет управляющего.

Лучше бы я не ходил!

Пепита была одна. Мы поздоровались, и оба покраснели; молча и робко протянули друг другу руки.

Я не пожал ее руки, она не пожала моей, но, соединив наши руки, мы не в силах были разъединить их.

Во взгляде Пепиты, устремленном на меня, не было любви; в нем светились дружба, сочувствие и глубокая грусть.

Она догадалась о моей внутренней борьбе и думала, что любовь к богу восторжествовала в моей душе, что моя решимость не любить ее тверда и непреодолима.

Она не смела жаловаться, понимая, что я прав. Едва слышный вздох, слетевший с ее влажных полуоткрытых губ, говорил о затаенном горе.

Наши руки все еще были соединены. Мы оба молчали. Как сказать, что мне не суждено принадлежать ей, а ей не суждено быть моею, что нам необходимо расстаться навсегда?

Я не произнес этих слов, но высказал их взглядом. Мой суровый взор подтвердил ее опасения, она поняла, что приговор окончателен.

Глаза ее затуманились; на прекрасное лицо, подернутое прозрачной бледностью, легла тень страданья. В эту минуту она походила на скорбящую богоматерь. Слезы блеснули в ее глазах и медленно покатились по щекам.

Не знаю, что происходило во мне. А если бы и знал, как бы я мог описать это?

Я приблизил губы к ее лицу, чтобы осушить слезы, и наши уста слились в поцелуе.

Невыразимое упоение, чувство полного забытья охватило нас. Она бессильно лежала в моих объятиях.

Небу было угодно, чтобы мы услышали за дверью шаги и кашель отца викария и вовремя отстранились.

Придя в себя и собрав воедино остаток воли, я тихо, но решительно произнес слова, заполнив ими страшное молчание этой минуты:

– Первый и последний [44]!

Я говорил о нашем страстном поцелуе. И вдруг, точно слова мои явились заклинанием, передо мной возникло апокалиптическое видение во всем его устрашающем величии: я увидел того, кто был первым и последним и кто обоюдоострым мечом разил мою душу, исполненную зла, греха и порока.

Весь вечер я был точно в безумном бреду, и не знаю, как мне удалось овладеть собою.

Я рано ушел от Пепиты.

В одиночестве моя тоска стала еще невыносимей.

Вспоминая поцелуй и свои прощальные слова, я сравнивал себя с предателем Иудой, с кровожадным и вероломным убийцей Иоавом [45], который, целуя Амессая [46], вонзил в его чрево острый меч.

Я совершил два предательства и два обмана.

Я обманул и бога и ее.

Я презренное существо.


11 июня

Есть еще время все исправить. Пепита исцелится от своей любви и забудет нашу минутную слабость.

После того вечера я больше не посещал ее дома.

Антоньона тоже не показывается у нас.

Горячими просьбами я добился у батюшки торжественного обещания, что мы уедем отсюда двадцать пятого июня – после Иванова дня, который здесь торжественно празднуется, а в канун его устраивается народное гулянье.

Вдали от Пепиты я успокаиваюсь и начинаю думать, что, может быть, начало нашей любви было только испытанием.

Все эти вечера я молюсь, бодрствую, умерщвляю плоть.

Долгие молитвы и глубокое искреннее раскаяние оказались угодными богу, и он явил мне великое милосердие.

Господь, как говорит пророк, ниспослал огонь душе моей, просветил разум мой, воспламенил волю мою и научил меня.

Божественная любовь по временам разрешает мне, недостойному грешнику, обрести забвение и покой для молитвы. Я изгнал из души своей все образы, даже образ этой женщины, и убедился, – если только гордыня не обольщает меня, – что познал высшее благо, скрывающееся в глубинах души моей, и насладился им в мире и любви.

Перед этим благом и красотой, перед этим высшим блаженством – все ничтожно. Как не пренебречь всеми греховными чувствами ради чистой любви к богу?

Да, мирской образ этой женщины окончательно и навсегда погаснет в моей душе. Из молитв и покаяний сделаю я жесткую плеть, которой изгоню его из сердца, как Христос изгнал из храма нечестивых торгашей.


18 июня

Я пишу вам последнее письмо.

Двадцать пятого числа я уезжаю отсюда – это решено. Наконец-то я смогу обнять вас.

Рядом с вами мне станет легче. Вы вселите в меня бодрость и мужество, которых мне так недостает.

Буря противоречивых чувств бушует сейчас в моем сердце.

О смятении моих мыслей вы можете судить по несвязности этого письма.

Я дважды побывал у Пепиты. Я держался холодно и сурово, как велел мне долг, – но чего мне это стоило!

Вчера отец сказал, что Пепита больна и не принимает.

У меня мелькнула мысль, что болезнь ее вызвана неразделенной любовью.

Зачем я бросал на нее такие же пылкие взгляды, как она на меня? Зачем низко обманул ее? Зачем показал, что люблю ее? Зачем мои нечестивые уста искали ее уст и адским пламенем обожгли нас?

Но нет! Мой грех не должен неотвратимо повлечь за собой другой.

Что было – было; тут ничего не поделаешь; но теперь это может и должно быть исправлено.

Двадцать пятого, повторяю, я уеду во что бы то ни стало…

Только что вошла ко мне бесцеремонная Антоньона. Она пробыла здесь недолго.

Я спрятал письмо, точно писать вам грешно, поднялся и говорил с ней стоя, чтобы она поскорее ушла. Но и за это краткое время она успела наговорить мне тысячу глупостей и глубоко огорчить меня.

На прощанье она воскликнула на своем тарабарском языке:

– Эх ты обманщик, лиходей! Будь ты проклят, чтоб тебя черти унесли!… Из-за тебя заболела девчонка, ты убил ее, негодяй!

С этими словами разъяренная женщина грубо и больно ущипнула меня за ногу и стремглав выбежала ругая меня на чем свет стоит.

Я не жалуюсь, я заслужил эту грубую шутку, – если только Это была шутка. Я заслужил, чтобы дьяволы терзали меня раскаленными клещами.

Боже мой, сделай так, чтобы Пепита забыла меня! Если нужно, пусть полюбит другого и будет с ним счастлива!

Могу ли я просить тебя о большем, боже?

Батюшка ничего не знает, ничего не подозревает. Так лучше.

До свидания. Через несколько дней мы увидимся с вами и обнимем друг друга.

Какую перемену вы найдете во мне! Какой горечью переполнено мое сердце! Насколько утрачена невинность моих помыслов! Как отравлена и истерзана моя душа!

II. Паралипоменон

Других писем дона Луиса де Варгас, кроме уже приведенных нами, не сохранилось. Таким образом, если бы одно лицо, отлично обо всем осведомленное, не оставило нам добавления, которое следует ниже, мы не узнали бы, к чему привела эта любовь, – эта наивная и страстная повесть не была бы окончена.

Недомогание Пепиты никого в городке не удивило, да никто и не помышлял искать его причину, которая до сего времени была известна только нам – Пените, дону Луису, сеньору настоятелю и Антоньоне, умеющей держать язык за зубами.

Здешних жителей скорее могли удивить веселье Пепиты, ежедневные вечеринки и прогулки в поле, начавшиеся с некоторого времени. Возвращение же Пепиты к ее обычному затворничеству было вполне естественно.

Ее тайная и молчаливая любовь к дону Луису укрылась от проницательных глаз доньи Касильды, Куррито и прочих лиц, упоминаемых в письмах молодого человека. Еще меньше мог об этом знать простой люд. Никому не приходило в голову, никто даже вообразить себе не мог, что богослов, святой, как называли дона Луиса, стал соперничать с отцом и добился того, чего безуспешно домогался богатый и могущественный дон Педро де Варгас: влюбил в себя красивую, изящную и кокетливую вдовушку.

Несмотря на обычную для провинции откровенность между госпожой и прислугой, Пепита не выдала себя ни перед одной из горничных. И только Антоньона, хитрая, как рысь, особенно когда дело касалось ее любимицы, проникла в эту тайну.

Антоньона не утаила от Пепиты своего открытия, а Пепите не удалось отпереться перед женщиной, которая была ее кормилицей и боготворила ее; отменная сплетница, она любила посудачить обо всем, что случалось в городке, но была на редкость скрытной, когда дело касалось ее сеньоры.

Так Антоньона стала поверенной сердечных тайн своей госпожи. Пепита изливала ей душу, находя в этом большое утешение, ибо Антоньона, грубоватая и несдержанная на язык, была женщиной с умом и сердцем.

Этим и объясняются ее посещения дона Луиса, отповеди, которые она ему читала, и, наконец, грубые, неуместные и непочтительные шутки, которые она себе позволила в свой последний приход.

Пепита не только не посылала Антоньону с поручениями к дону Луису, но даже и не предполагала, что та ходила к нему.

Антоньона вмешалась в дело по собственной охоте и по своему разумению.

Как уже говорилось, она с поразительной проницательностью разузнала, как обстоит дело.

Когда Пепита едва отдавала себе отчет в том, что полюбила дона Луиса, Антоньона уже знала об этом. Как только влюбленная Пепита стала украдкой бросать на него пылкие, никем из посторонних не замеченные взгляды, наделавшие столько бед, Антоньона повела о них разговор, точно все происходило в ее присутствии. Когда же эти взгляды получили нежное вознаграждение, Антоньона и об этом догадалась.

Итак, сеньоре почти ни о чем не приходилось рассказывать проницательной и дальновидной служанке.

Вот что произошло спустя пять дней после прочитанного нами последнего письма.

Было одиннадцать часов утра. Пепита находилась в комнате, примыкавшей к ее спальне и будуару; сюда никто, кроме Антоньоны, не входил без зова.

Мебель здесь была недорогая, но удобная и красивая. Занавески и чехлы на креслах, диванах и стульях были из простой материи в цветах; на столике красного дерева стоял письменный прибор и лежала бумага, а в шкафу, также из красного дерева, стояли на полках книги религиозного и исторического содержания; стены были украшены копиями картин на религиозные сюжеты, изобличавшие хороший вкус, столь редкий и почти невероятный в андалусской провинции: то не были плохие французские литографии, а искусные репродукции картин: «Сицилийское чудо» Рафаэля, «Святой Ильдефонсо и богородица», «Непорочное зачатие», «Святой Бернард» и двух фресок Мурильо.

Над старинным дубовым столом на массивных колоннах помещалась конторка с инкрустациями из ракушек, перламутра, слоновой кости и бронзы и с выдвижными ящиками, где Пепита хранила счета и разные документы. На том же столе стояли две фарфоровые вазы с цветами; на стенах были подвешены фаянсовые цветочные горшочки из севильского картезианского монастыря с вьющейся геранью и другими растениями и три золоченые клетки с канарейками и щеглами.

Это был любимый уголок Пепиты, куда днем не входил никто, кроме врача и отца викария, а вечером имел доступ лишь управляющий, приносивший счета. Этот уголок именовался кабинетом.

Пепита полулежала на софе, подле которой стоял маленький столик с книгами. Она недавно встала и накинула легкий летний халатик. Ее золотистые волосы не были причесаны и казались прекраснее, чем всегда. Свежее юное лицо побледнело, но не потеряло своей красоты, – печаль согнала с него румянец, вокруг глаз легли тени.

Пепита проявляла нетерпение: она кого-то ждала.

Наконец человек, которого она поджидала, явился и вошел без стука. То был отец викарий.

Усевшись после обычных приветствий рядом с Пепитой в кресло, священник приступил к беседе:

– Я рад, что ты позвала меня, но если бы ты и не сделала этого, я все равно пришел бы. Как ты бледна! Что с тобою? Ты хочешь сообщить мне что-нибудь важное?

В ответ на эти ласковые вопросы Пепита глубоко вздохнула.

– Вы не можете угадать мою болезнь? – спросила она. – Вы еще не открыли причины моего недуга?

Викарий пожал плечами и удивленно взглянул на нее; он ничего не знал, и его напугала горячность, с которой она говорила.

– Отец мой, – продолжала Пепита, – мне следовало не вызывать вас к себе, но самой пойти в церковь и там исповедаться перед вами. К несчастью, я не раскаялась в своих грехах, мое сердце ожесточилось, мужество покинуло меня, да я и не расположена говорить с вами как с духовником, я хочу довериться вам как другу.

– Что ты говоришь о грехах и об ожесточении сердца? В своем ли ты уме? Какие грехи могут быть у тебя? Ты такая добрая.

– Нет, отец, я плохая. Я обманывала вас, обманывала себя и хотела обмануть бога.

– Ну, успокойся же, уймись; расскажи все по порядку, разумно, без глупостей.

– Как же я могу молчать, если злой дух овладел мной?

– Мария пречистая! Девочка, не говори чепухи… Видишь ли, дочь моя, есть три самых страшных дьявола, овладевающих душами, и я уверен, что ни один из них не осмелится проникнуть в твою. Первый – это Левиафан, или дух гордыни; второй – Мамон, или дух скупости; третий – Асмодей, или дух нечистой любви.

– Значит, я жертва всех трех; все три владеют мной.

– Это ужасно!… Но я опять прошу тебя: успокойся. Ты бредишь.

– Ах, если бы это был о так! Но по моей вине все обстоит как раз наоборот. Я скупая, потому что владею большим богатством и недостаточно жертвую на добрые дела; я гордая, потому что пренебрегала людьми не из добродетели и честности, а потому что не считала их достойными своей любви. И вот бог наказал меня, бог допустил, чтобы третий враг, о котором вы говорите, овладел мной.

– Как это так, девочка? Что за чертовщина лезет тебе в голову? Ты, может быть, влюблена? Но если это так, что ж тут плохого? Разве ты не свободна? Выходи замуж и оставь глупости. Без сомнения, мой друг дон Педро де Варгас совершил чудо. Выходит, дьяволом оказался дон Педро! Знаешь, это меня поражает. Не думал я, что дело окажется таким простым и так быстро пойдет на лад…

– Но я люблю не дона Педро!

– Так кого же?

Пепита поднялась с места, подошла к двери, заглянула, не подслушивает ли кто; закрыв ее снова, она подошла к викарию и со слезами на глазах прошептала дрожащим голосом на ухо доброму старцу:

– Я безумно люблю его сына.

– Какого сына? – прервал ее викарий, все еще ничего не понимая.

– Какой же еще может быть сын? Я страстно, безумно люблю дона Луиса.

На лице доброго, простодушного священника отразились замешательство и горестное изумление.

Минуту длилось молчание. Затем викарий произнес:

– Но эта любовь безнадежная, она останется без ответа. Дон Луис не полюбит тебя.

Сквозь слезы, затуманившие прекрасные глаза Пепиты, блеснул радостный, светлый луч; ее свежие сочные губы, сомкнутые печалью, мягко раскрылись в улыбке, обнажая жемчужные зубы.

– Он меня любит, – произнесла Пепита с легким, но плохо скрытым выражением гордости и торжества, которое было выше ее скорби и угрызений совести.

Замешательство и изумление отца викария достигло предела. Если бы святой, которому он больше всех поклонялся, был сброшен с алтаря и, упав к его ногам, разбился на тысячу кусков, викарий не был бы так поражен. Он с недоверием и сомнением посмотрел на Пепиту: не фантазия ли это самонадеянной женщины? Так твердо верил он в святость и набожность дона Луиса!

– Он любит меня, – повторила Пепита, отвечая на его недоверчивый взгляд.

– Женщины хуже беса! – воскликнул викарий. – Вы самому дьяволу ножку подставите.

– А я разве вам не говорила? Я очень, очень плохая!

– Да будет воля божья! Ну, успокойся. Милосердие бога бесконечно. Расскажи по порядку, что случилось.

– Что же могло случиться? Я люблю его, боготворю, не могу без него жить; он меня тоже любит, но борется с собой, хочет заглушить свою любовь и, может быть, добьется этого. А вы, сами того не зная, во многом тут виноваты.

– Этого еще недоставало! В чем же я-то виноват?

– С присущей вам беспредельной добротой вы только и делали, что расхваливали мне дона Луиса и, уж конечно, в разговоре с ним вы еще больше похвал расточали мне, хотя я их и не заслуживаю. К чему это должно было привести? Разве я камень? Разве мне не двадцать лет?

– Ты права, совершенно права. А я-то, болван! Я изо всех сил помогал этому делу Люцифера.

Священник был столь добр и смиренен, что сокрушался так, точно он и впрямь был преступником, а Пепита его судьей.

Тогда, поняв, как несправедливо она превратила отца викария в соучастника и чуть ли не в главного виновника своего прегрешения, Пепита обратилась к нему:

– Не огорчайтесь, отец мой, ради бога, не огорчайтесь. Смотрите, какая я злюка! Сама совершаю тягчайшие грехи, а ответственность за них хочу возложить на лучшего, добродетельнейшего человека. Нет, не ваши похвалы дону Луису, а мои глаза и моя нескромность погубили меня. Если бы вы никогда не рассказывали мне о достоинствах дона Луиса, о его познаниях, таланте, пылком сердце, то, слушая его, я открыла бы все это сама, – ведь в конце концов я не так уж глупа и невежественна. И наконец я увидела его красоту, врожденное благородство и изящество, его полные огня и мысли глаза, – словом, он показался мне достойным любви и восхищения. Ваши похвалы лишь усилили мое влечение, но отнюдь не возбудили его. Я слушала их с восторгом, потому что они совпадали с моим преклонением перед ним, были отголоском – правда, слабым и неясным – того, что я сама о нем думала. Ваша самая красноречивая похвала дону Луису не могла сравниться с той, которую я произносила без слов в глубине души каждую минуту, каждую секунду.

– Не нужно так горячиться, дочь моя, – прервал ее священник.

Но Пепита продолжала с еще большей горячностью:

– Но как отличались ваши похвалы от моих мыслей! Вы видели и показывали мне в доне Луисе образец священника, миссионера, апостола, то проповедующего евангелие в отдаленных областях и обращающего неверных, то свершающего свои подвиги в Испании на благо христианства, столь униженного сегодня безбожием одних и отсутствием добродетели, милосердия и знаний у других. Я же, наоборот, представляла себе его влюбленным поклонником, забывшим ради меня бога, посвятившим мне жизнь, отдавшим мне душу, ставшим моей опорой, моей поддержкой, спутником моей жизни. Я стремилась совершить кощунственную кражу. Я мечтала похитить его у бога, из божьего храма, как похищает грабитель, враг неба, самое дорогое сокровище из священной дарохранительницы. Ради этого я сбросила вдовий и сиротский траур, украсила себя мирской роскошью; отказавшись от уединения, я стала звать к себе людей, старалась быть красивой, тщательно заботилась о своем бренном теле, удел которого – сойти в могилу и превратиться в жалкий прах; наконец я смотрела на дона Луиса манящим взором и, пожимая ему руку, стремилась передать ему тот неугасимый огонь, который меня сжигает.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11