О Пантелеймоне Николаевиче - его эмигрантской кличкой была Олин, жена его звала "Пантейчик" - {129} Ленин всегда говорил с добродушной усмешкой. Он очень скептически относился к литературным способностям и желанию Лепешинского писать и часто говорил, что "в товарище Олине сидит Обломов, в уменьшенном размере, а всё же Обломов". Может быть, поэтому Лепешинский при всей его верности "Ильичу" не сделал большой карьеры после октябрьской революции. Его сажали на места, не требующие инициативы и большой ответственности. Он был малозаметным членом коллегии Комиссариата Народного Просвещения, потом членом Истпарта (истории партии), потом председателем МОПР - международного общества помощи жертвам революции. Какова его была судьба в последние годы и жив ли он - не знаю. Знаю только, что ему дали чин "доктора исторических наук".
Иной оказалась карьера его супруги. Она лауреат Сталинской премии, профессор, "выдающийся биолог", действительный член Академии Медицинских наук СССР. Ее имя фигурирует рядом с знаменитым садоводом Мичуриным ("мичуринская биология") и "уничтожившим" учение Вейсмана, Менделя и Моргана академиком Лысенко, (доносчиком, погубившим многих больших ученых и в том числе ак. Вавилова). Не это удивительно, а то, что ее ставят почти рядом с таким знаменитым именем, как покойный академик Павлов! Вот докуда она возвысилась! Что же сделала она? За что такие почести?
Еще недавно, в 1930 г., в II томе "Большая Советская Энциклопедия" называла Р. Вирхова, выдающимся ученым, патологом, антропологом. Она писала, что он заложил фундамент "грандиозного по своему значению создания целлюлярной клеточной патологии", дал "ряд замечательных исследований по сифилису, проказе, опухолям, о животных и растительных паразитах и т. д.", основал "знаменитый архив патологии, физиологии, клинической медицины".
Ныне советская печать {130} сообщает, что после опубликования в 1950 г. работ Лепешинской - всё учение Вирхова потрясено, уничтожено до тла. Оно "отнесено к идеалистическим установкам реакционных буржуазных ученых". По ее собственным словам, Лепешинская нанесла Вирхову "сокрушительный удар". "Советская наука, - недавно писала она, - непосредственно руководимая Сталиным, превзошла достижения науки за пределами нашей страны (см. Литературную Газету No 20 сент. 1951 г.). Будучи профаном в биологии, не могу иметь даже малейшее суждение о ценности открытий Лепешинской и ее "сокрушении" Вирхова... Но взлет Лепешинской на вершины науки меня повергнул в крайнее удивление.
Я хорошо знал Ольгу Борисовну Лепешинскую в Женеве, где в течение многих месяцев мог ежедневно видеть ее, приходя завтракать в весьма умело ею организованную столовую. "Пантейчика" она посылала с корзинками для закупки провизии, сама изготовляла из нее - обычно одно и тоже меню - борщ и рубленые котлеты, а помощницами у нее были Аня Чумаковская и моя жена: они чистили овощи, подавали к столу, мыли посуду. Сколько получала Чумаковская неизвестно, моя жена за работу, минимум 6 часов, получала вознаграждение натурой: завтрак для себя и другой для меня, причем для поедания причитающейся мне порции, я, по указанию Ольги Борисовны, должен был приходить лишь поздно, после того как уже удовлетворены товарищи - за еду платящие. Они были, так сказать, гражданами первого сорта, а я низшего порядка. Когда заготовленные для них блюда - всё те же котлеты - съедались, мне приходилось довольствоваться лишь увеличенной порцией борща, заготовлявшегося в огромном количестве и бывшим для бюджета столовой самым выгодным продуктом.
В 1904 г. Ольге Борисовне - (не представляю ее себе иначе как только вооруженной большой {131} зубочисткой!), было 33 года - ее 80-летие праздновалось в Академии в сентябре 1951 г. Лет десять пред этим она была на фельдшерских курсах и этим ее медицинское образование ограничивалось. Повышенным уровнем общего развития она никак не могла похвалиться и никаких позывов к наукам, в частности, к биологии - тогда не обнаруживала. Она была из категорий женщин, называемых "бой-бабой", очень практичной, с большим апломбом изрекающей самые простецкие суждения по всем решительно вопросам.
Ленин, узнав, что она хорошо зарабатывает в организованной ею столовой, заметил: "с нею (Ольгой Борисовной) Пантейчик не пропадет". До 1931 г., - а в то время, я лишь недавно попав заграницу, имел еще хорошие связи с Россией, ни от кого не слыхал, что Лепешинская ушла в науку. Очевидно, ее чудесное, загадочное, для меня непонятное превращение в признанного партией и советской наукой "выдающегося биолога", "сокрушившего" учение Вирхова, произошло за последние 19 лет в царствование Сталина. И даже не за 19, а за 15 лет, в книжке А. Эмме "Наука и религия о возникновении жизни на земле" (Москва, 1951 г. стр. 92) - указывается, что работы Лепешинской в СССР "в течение пятнадцати лет не признавались, замалчивались и опорочивались сторонниками вирховианства" (т. е. Вирхова) (Лепешинская в No 1 "Правды" за 1951 г. пояснила, что ее великие открытия сделаны благодаря "руководству тов. Сталина".
"Выполняя предначертания Ленина и Сталина, советские ученые отстаивают в своей повседневной работе принципы большевистской партийности в науке. Этот принцип стал девизом не только для меня старого большевика (почему не старой большевички? Н. В.), но и для многих тысяч молодых научных работников, воспитанных партией Ленина-Сталина. Идеи Ленина- Сталина оплодотворили и вызвали расцвет многих отраслей наук... Диалектический метод, как учит товарищ Сталин (следующие строки Лепешинская списывает из "Краткого курса партии ВКП", Сталина - стр. 102, издание 1950 г., который их, в свою очередь, списал у Ленина), считает, что процесс развития следует понимать не как движение по кругу, не как повторение пройденного, а как движение поступательное, как движение по восходящей линии, как переход от старого качественного состояния к новому качественному, как развитие от простого к сложному, от низшего к высшему. Руководствуясь этими указаниями тов. Сталина, мы подошли к изучению происхождения сложных жизненных единиц-клеток из более простого живого вещества, из белковых тел способных к обмену веществ. Таким образом, экспериментально была опровергнута идеалистическая теория Вирхова (всякая клетка и все ее составные части могут происходить только от клетки путем делений и что вне клетки нет ничего живого) и создана новая диалектико-материалистическая клеточная теория, гласящая: всякая клетка из живого вещества и ниже клетки есть более простое вещество - живое вещество".).
{132} Одним борщом и котлетами, т. е. заработком жены - мы просуществовать не могли. Я тоже бросился в поиски заработка и после некоторых проб стал кое-что зарабатывать перевозкой багажа. Перевозил его на charrette a bras, ручной повозке, а нанимал ее у консьерж на улице Carouge, платя за пользование 20 сантимов в час. Главными моими клиентами, кроме иностранцев-туристов (их нужно было ловить при выходе из вокзала) были русские эмигрантки и студентки. Владимиров в брошюре "Ленин в Женеве и Париже", напечатанной в 1924 г. писал, что в Женеве среди большевиков в 1904 г. было "не мало" таких, которые, чтобы не погибнуть с голода, занимались перевозкой вещей. Владимиров превратил меня во множественное число. Никаких конкурентов по "извозу" у меня не было, кое-кто из большевиков даже считал, что заниматься таким делом, заменять собою лошадь, - "оскорбительно для человеческого достоинства".
Однажды во время какого-то собрания, на котором шел бой между социал-демократами и социалистами-революционерами, ко мне подошел (назовем его Петров: фамилию его прекрасно помню, но по некоторым причинам не хочу называть). Он приехал в Женеву {133} самым легальным путем, посещал университет, слыл за попутчика меньшевиков, жил не по-эмигрантски, будучи, как говорили, очень состоятельным человеком.
- Мне сказали, что вы занимаетесь перевозкой багажа. Не могли ли вы доставить вещи из пансиона, в котором сейчас живу, в другой пансион, на дачу, за Женевой. Могу предложить за это десять франков.
У меня дыхание сперло от такой блестящей перспективы. До сих пор, за уплатой аренды повозки, более двух франков и, разумеется, не каждый день, зарабатывать не приходилось. Десять франков на весах эмигрантского бюджета представлялись чем-то огромным!
- Вы приедете в мой пансион послезавтра в 12 часов дня. Мы с женою уже уедем на дачу на велосипедах, но все вещи будут собраны и вам останется лишь их погрузить.
- А далеко ли везти?
Петров выдернул из своей записной книжки листок и пометил адрес своего пансиона - avenue Petit, (боюсь ошибиться) и место назначения. Везти нужно было через весь город и двигаться дальше к франко-шейцарской границе, ориентируясь на Fernay. Это название меня хлестнуло: "Вольтер-патриарх Fernay!". Как раз несколько дней до этого, увидя у А. С. Мартынова книгу о Вольтере, я попросил ее мне дать и с большим интересом прочитал. Вольтер, разрушавший основы феодально-средневекового мировоззрения, поучавший, как малых детей, коронованные головы того времени, был весьма предусмотрительным и осторожным человеком.
Не доверяя коварному и злобному Людовику XV, он приобрел замок в Fernay на швейцарской границе с таким расчетом, чтобы в случае угрожающих ему неприятностей, в несколько минут очутиться в свободной Швейцарии. Как не позавидовать такому удобству! У нас с Катей Рерих таких удобств не было. Когда {134} Вольтеру что-либо казалось подозрительным, он набрасывая на себя плащ, брал подмышку ящичек с золотом и драгоценными камнями и вооружившись палкой с золотым набалдашником, просто перешагивал через границу. Раз дача Петрова, куда мне нужно доставить багаж, находится не так уж далеко от Fernay, воспользуюсь удобной оказией и побываю в жилище Вольтера. После прочитанной книги оно меня очень заинтересовало. Но вот вопрос: много ли вещей везти? Петров ответил: "Немного, на обычного размера ручной повозке они легко помещаются. Два ящика с книгами, три чемоданчика, кое-какие пакеты. Я оставлю достаточно веревок, перевязав вещи, вам будет легко их везти".[лдн-книги2]
Радужное настроение духа (перспектива заработка 10 франков), с которым через день я подкатил повозку к пансиону Петрова, сразу исчезло при виде груды вещей, назначенной к перевозу. "Ящички" с книгами оказались тяжелыми ящиками. Снести их со второго этажа и водрузить на повозку помог служитель пансиона. Чемоданов из толстой кожи, туго набитых бельем и разными вещами, очень тяжелых, оказалось не три, а помнится четыре или пять. А сверх того - тяжелые пакеты с одеялами, пледами, пальто. С ними долго пришлось повозиться. Когда все было нагружено на повозку, она превратилась в настоящий воз. Стало окончательно ясно, что обещанные франки не достанутся легко. Передвижение такого воза само по себе требовало силы, а тут были нужны дополнительные усилия, чтобы держать оглобки перегруженной повозки параллельно земле, иначе она опрокинется назад.
Я был уже достаточно опытен в перевозках, чтобы знать, что без отдыха, передышки в пути, при таком грузе не обойтись. А я не мог его иметь, если бы положил оглобли просто на землю. В части платформы повозки, обращенной к оглоблям, почему-то не было доски, груз мог бы отсюда скатиться вниз. Два раза я обращал на это {135} внимание владелицы повозки, на что она мне неизменно отвечала: "Не нравится повозка, - не берите". Отдыхать я мог бы, лишь опуская заднюю часть повозки на землю, но в такой позиции ее оглобли взметнутся почти вертикально и опустить их будет не легко. Меня это не смутило бы, будь то до голодовки в тюрьме, но теперь я чувствовал, что во мне что-то не ладится, что силы стало гораздо меньше и я далеко не был уверен, что мне при таком тяжелом грузе удастся справиться с повозкой. "Vous creverez!" - убежденно сказал мне служитель пансиона. Однако, к данному положению, более чем к какому-либо другому, подходила пословица:
"Взялся за гуж - не говори, что не дюж". И я покатил.
Путь был долог. Там, где улицы были гладки, повозка шла тоже сравнительно гладко, на плохо замощенных приходилось напрягаться. Была весна. Солнце пекло немилосердно. На мне тяжелое черное пальто и в нем, под лучами солнца, я обливался потом, как взмыленная скачкой лошадь. А почему бы не снять пальто? В спешке бегства из Киева под руками не нашлось ничего подходящего, чем бы заменить форменную студенческую тужурку и совершенно износившиеся в тюрьме штатское одеяние. Мой друг Леонид, отбывавший повторный призыв на военную службу в качестве прапорщика, уступил мне свой военный мундир и его, когда после выхода из тюрьмы я провел день у проф. Тихвинского, лишь слегка приспособили под штатский облик. В этом одеянии, имевшем довольно странный вид, я приехал в Женеву и в полдень, на следующий день после своего водворения в отеле, появился к завтраку, к табельдоту. Красиков, великий насмешник, вытаращив глаза на мой мундир (он меня в нем не видел, приведя к Ленину, почти немедленно от него ушел) - решил меня "разыграть": отведя в сторону хозяйку {136} отеля и так, чтобы я слышал, указывая на меня, стал шептать:
- Смотрите, это казак, это знаете ли страшные и дикие люди: они и свечки едят. Хозяйка бросила на меня испуганный взгляд:
- Зачем же, monsieur, есть свечи? Порции за завтраком достаточно большие. Пусть monsieur берет столько, сколько хочет.
Пришлось к ней подойти и поклясться, что я не казак и свечей не ем. На странноватый мундир - обратил внимание и Ленин настоял, чтобы на партийные деньги мне было куплено другое одеяние. Костюм я покупал вместе с П. А. Красиковым, деньги за него, - выбиралась дешевка, - были уплачены ничтожные, а соответственно деньгам было и качество материи. Оно было низко до крайности, особенно штаны стали быстро разлезаться, когда я занялся перевозками. Сколько ни чинила их моя жена, сколько ни ставила заплат, штанная конструкция еле держалась. Чтобы скрывать зияющие прорехи, я, выходя на улицу, невзирая на погоду, надевал черное пальто, полученное из эмигрантского фонда. Не снимал его и приходя к Ленину, и по этому поводу от Крупской, которая в эту пору уже стала на меня сильно коситься и злиться, выслушал следующее язвительное замечание:
- Удивительно глупо, что вы не снимаете пальто. Чего вы стесняетесь? Неужели вы думаете, что весь свет или кто-то на вас смотрит? Чем вы можете к себе привлекать? Не понимаю.
Свет на мои разорванные штаны, конечно, не смотрел. Будь это сейчас, я без малейшего стеснения в этих самых брюках мог бы прогуливаться на самых шикарных улицах Парижа, тем более, что в этом отношении Париж - город совершенно особый. Всякие экстравагантности там все видят, но никто и вида не покажет, что их заметил. Но что поделаешь, в Женеве я, {137} действительно "стеснялся" и предпочитал мучиться под солнцем в веригах тяжелого пальто, но дыр штанов "всему свету" не показывать. В этих веригах я и тащил мою повозку. Перетащив ее через мост, я двинулся по дороге, недалеко от которой жил Ленин. Вскоре я почувствовал, что дальше везти не могу. Руки и спина от усилий онемели. Я был так мокр, точно только что вылез из озера. Кое-как подкатив к тротуару в тень под дерево, против какого-то простенького кафе, я опустил повозку наземь. Как и нужно было ожидать, ее оглобли встали на-дыбы. Ну, и чорт с ними! Всё равно, нужно отдохнуть. В эту минуту в нескольких шагах от меня я увидел Ленина. На нем был люстриновый легкий пиджачок и он держал шляпу в руке. На его лице промелькнуло удивление, когда он увидел меня около воза-повозки.
- А где жена?
Я ответил с раздражением:
- При чем тут жена?
- Как причем? Вы ведь куда-то переезжаете? Мне стало смешно.
- Неужели вы думаете, что всё это добро мне принадлежит?
Я уже сказал, что Ленин крайне редко интересовался тем, что находилось вне партийного, политическо-идеологического сектора жизни его товарищей. Он, например, знал, что я покинул отель на Plaine de Plain-palais, но он ни разу не спросил меня, на какие средства я стал после этого жить. Совершенно естественно, что мне в голову не приходила мысль сообщать ему, что я занимаюсь "извозом". К партии и большевизму это никакого отношения не имело. На этот раз, изменяя себе, Ленин заинтересовался моим случаем.
- Пойдемте в кафе, вам нужно подкрепиться, - сказал он.
В кафе, отвечая на вопросы Ленина, пришлось {138} рассказать детали моего "ремесла" и почему такой тяжелой оказалась перевозка вещей Петрова.
- Как далеко до места назначения? Я развернул листок Петрова, расстояния на нем не были помечены. Ленин обратился тогда к хозяину кафе. Тот ответил, что до места назначения (повторяю, забыл его название) по крайней мере восемь километров, что оказалось ошибочным, расстояние было гораздо меньше.
- Ну, - сказал Ленин, - не знаю, как вы с вашей задачей справитесь? Вы сделали с повозкой, вероятно, два километра и совсем выдохнулись. Что же останется от вас после шести последующих? Видно придется мне писать некролог и указать, что товарищ Самсонов стал жертвой эксплуатации меньшевика Петрова. Какую сумму он вам обещал уплатить?
- Десять франков.
- Возмутительно! Фиакр за такое расстояние взял бы с него не меньше 20 франков.
Я не знал, сколько бы взял фиакр, но указал Ленину, что его расчет неверен: если бы я брал за перевозку по тарифу извозчиков, все обращались бы к ним, а не ко мне. Ленин с этим согласился, но самым строгим и серьезным тоном прибавил:
- Всё равно меньше 15 франков брать не должны. У Петрова есть деньги, пусть платит. Решено и подписано: меньше 15 франков не брать. Завтра обязательно приходите ко мне и расскажите, чем всё это кончилось.
Ленин в это время с великим терзанием оканчивал свою книгу "Шаг вперед два шага назад", посвященную анализу партийных разногласий, о чем будет речь в следующей главе. Тема эта до того его съедала, что он стал избегать о ней говорить. "Ради Бога, только не об Аксельроде и Мартове, меня тошнит от них". В кафе, избегая жгущей его темы, мы от разговора о {139} повозке перешли к последним известиям с театра русско-японской войны. Выпив два стакана черного кофе и подкрепившись сандвичем (платил Ленин, у меня, как всегда в Женеве, не было денег), я почувствовал себя годным тащить дальше повозку.
Ленин вышел со мною: "хочу немножечко вам под-могнуть". Повозка стояла задрав кверху свои оглобли. Нужно было ухватиться за самый их кончик и, действуя оглоблями, как рычагом, нагнуть таким образом воз. От передка повозки, упирающегося в землю, до верха вздыбленных оглоблей было, полагаю, более 200 сантиметров. Достать этот верх поднятой рукой нельзя. Ухватиться за него можно было лишь подпрыгнув. Ленин прицелился на одну оглоблю, я на другую. Прыгнули и неудачно, повозка качнулась, но не опустилась. Толстый хозяин кафе стоял у дверей и смеялся. Еще один прыжок и повозка выпрямилась. Ленин с каким-то торжеством произнес. "Ну, вот видите, готово!".
Я начал, как говорится, рассыпаться в благодарностях, но Ленин, оборвав меня - "пустяки", скомандовал: "двигайтесь, тащите, я вам еще подмогну". Вот это было уже совершенно излишне. Это меня стесняло морально, да, что быстро обнаружилось, и физически. Одному человеку держа обе оглобли, толкать повозку гораздо более сподручно, чем двум. Чтобы не толкать друг друга, им нельзя быть между оглоблями, они должны идти сбоку оглоблей, очень неудобно их держать и не быть в состоянии наклоном тела помогать толканию повозки. Ленин, бросив на меня неумолимый взгляд, всё-таки решил мне помогать.
Сколько времени и какое расстояние мы прокатили - не знаю. Оно показалось нестерпимо, томительно долгим. У меня было неприятнейшее чувство, что, сверх всякого допустимого предела, эксплуатирую желание Ленина мне помочь. В конце концов, я не выдержал:
- Держите повозку, Владимир Ильич, даю {140} честное слово, везти вдвоем больше не буду. Прошу вас, бросьте и идите домой. Или, если хотите отбить у меня десять франков, - везите одни.
- Но вы до места назначения ее не довезете.
- Довезу.
- Но что вы будете делать, если в пути придется даже не раз останавливаться? Вы одни выпрямить ее не будете в состоянии.
- Ничего, найду на подмогу еще двух-трех Лениных.
Ленин рассмеялся, отдал оглоблю в мое полное распоряжение и, пожав мне руку, уходя, еще раз напомнил :
- Помните, не менее 15 франков!
Тронутый таким дружеским отношением ко мне Ленина, смог ли я тогда думать, что через два месяца - этот же человек будет с остервенением выискивать выражения, чтобы меня выругать и оскорбить? И другое еще более важное: смог ли я тогда предполагать, что человек, тащивший со мною повозку, нагруженную рухлядью Петрова, будет основателем на месте империи царей - особого типа государства, перевернувшего всё соотношение мировых сил?
Конец происшествия после ухода Ленина, в сущности, уже неинтересен. Доскажу его только "для литературного порядка". К месту назначения я пришел, вернее дополз, когда начало смеркаться. По дороге два раза останавливался для отдыха. Первый раз мне удалось, чтобы оглобли не взметнулись, подсунуть их под ветки дерева, второй раз помог какой-то рабочий. Когда я появился, Петров и его супруга, занимаясь вечерним чаепитием, сидели на террасе дачи. Увидев меня, он сбежал с нею с недовольным возгласом: "Наконец-то"! Этот возглас меня до такой степени озлобил, что я стал ругаться.
- Вы во всем меня обманули. Скрыли и {141} расстояние и тяжесть багажа. Если бы не помощь Ленина, которого случайно встретил в пути, я не смог бы сюда дотащиться.
Для усиления впечатления я с большим преувеличением стал расписывать, что Ленин почти два часа тащил со мною повозку. Петров изменился в лице.
- Ленин вам помогал? Он знает кому вы везли багаж?
- Конечно, знает. Почему мне нужно было это скрывать? Ленин назвал вас эксплуататором и возмущался, что вы обманули меня и дали везти груз, посильный лишь лошади.
Петров, явно терроризированный этими словами, превратился в медовый пряник. Не позволив мне разгружать багаж, призвав какого-то молодца на помощь, он сам стал вносить вещи в дом. Он пошептал что-то своей супруге и та - она видела меня в первый раз - принимая меня как долгожданного, почетного гостя, пригласила к столу на террасу, предлагая всякую еду, чай, конфекты. Усиленно занимая меня разговором о жаркой погоде, она мельком, дипломатично, ввернула, что ее муж и она симпатизируют и меньшевикам, и большевикам. Участие Ленина в перевозке их вещей видно потрясло и ее.
Было темно, когда я двинулся обратно в Женеву. Без всякого запроса с моей стороны, принося всякие благодарности и извинения, Петров сунул мне в руку 15 франков. Как раз сумму, назначенную Лениным. В столь позднее время нечего было и думать о посещении Fernay. Оказией побывать в замке Вольтера не пришлось воспользоваться!
{142}
ДВА ПРИЗНАНИЯ
Это было в марте. Я случайно встретил Ленина на rue de Carouge и пошел его проводить до дому. Сделав несколько шагов, мы увидели идущую к нам навстречу В. И. Засулич. Не желая с нею столкнуться нос с носом, Ленин взял меня за руку и быстро свернул в сторону. Он знал, что со времен съезда партии Засулич его ненавидит и отвечал на это холодным презрением. Всё, что она говорила, Ленин считал не заслуживающим никакого внимания. Засулич, по его мнению, уже давно потеряла способность понимать и разбираться в окружающем. Хотя она была ярая меньшевичка, а я - в моем представлении - твердокаменный большевик, все же мне казалось, что Ленин слишком пристрастно, несправедливо судит о Засулич. Неожиданная встреча толкнула меня начать о ней разговор.
- Вы, Владимир Ильич, очень мало цените Засулич, а всё-таки эта старушка молодчина, например, ясно и основательно она проанализировала смысл событий на юге России и мягко, но твердо, одернула моего товарища Пономарева и меня за некоторые увлечения и иллюзии.
- О какой статье Засулич вы говорите?
- "О чем нам говорят июльские дни в Киеве". Статья под таким названием была сначала напечатана в No "Искры" от 25 ноября 1903 г., а потом приложена в качестве предисловия к брошюре Правдина "Революционные дни в Киеве", редактированной {143} Лениным и Крупской. Это обстоятельство вероятно и привлекло внимание Ленина к тому, что я говорю о Засулич.
- В чем же вы видите "молодечество" Засулич? Что вас так в ней восхитило? Насколько помню, никаких особых достоинств и ценных мыслей в статье не было.
Отвечая на это Ленину, я счел нужным рассказать какого рода письмо, посланное из Киева к Засулич, побудило ее написать вышеупоминаемую статью.
В начале девятисотых годов Киев не был значительным индустриальным городом. Рабочее движение в нем было очень слабым. Местный комитет партии не мог похвалиться большим влиянием на рабочую массу. По всем видимым признакам она спала. И вдруг 21 июля 1903 г. прокламации комитета сыграли здесь некоторую роль, начинается забастовка в железнодорожных мастерских, по численности рабочих важнейшем предприятии Киева. В тот же день или на следующий, хорошо не помню, бастуют машиностроительный завод и несколько мелких заведений. Число бастующих превышает 4.500 человек. Явление в Киеве невиданное, неслыханное.
23 июля - день для меня памятный, я впервые говорил пред двумя с лишком тысячами железнодорожных рабочих, - начинаются стычки между рабочими, войсками и казаками. Рабочие препятствуют выходу паровозов из депо, отправке поездов. Солдатам приказано стрелять в толпу, а казакам разгонять ее нагайками. В этот день есть убитые - восемь человек. Слух о стрельбе бежит по городу, говорят уже о десятках убитых. Среди рабочих растет возбуждение, негодование. В нижней части Киева, на Подоле, рабочие бьют стекла на мельнице миллионера Бродского. Войско опять стреляет, снова два убитых, пораженных шальными пулями. Лозунг "долой убийц" - летит уже по всему рабочему Киеву. Забастовка превращается во {144} всеобщую. Бастуют трамваи, типографии, пароходные мастерские, казенный склад, завод Гретера, дрожжевой завод, булочные, колбасные, кирпичные заводы, строительные рабочие. Вся жизнь как будто, останавливается. Полиция, видя размеры движения, понимает, что она не может его остановить и отходит в сторону. Уличные митинги с пламенными речами происходят беспрепятственно на ее глазах. Охрана города передается войску и казакам.
Комитет партии чувствует, что бастующие ждут указания, что им делать. Им нужно бросить какой-то лозунг. В Комитете дебатируют, отвергают предложение о панихиде по убитым, долго спорят, ищут "лозунга" и с промедлением решают пригласить всех "честных людей" собраться на Софийской площади в час дня в воскресенье 27 июля - провозгласить "вечную память" убитым и заклеймить убийц-слуг царского правительства. Демонстрация по замыслу Комитета должна иметь мирный характер и длиться не более полчаса.
На эту демонстрацию, кроме нескольких десятков лиц, главным образом членов организации, никто не пришел. Обширная Софийская площадь была пустыннее, чем обычно и в час дня, именно когда должна была начаться демонстрация, по всем линиям города побежали трамвайные вагоны, невидимые в предыдущие дни. Без всякого лозунга, без всякого приглашения, рабочие приступили к работе. Забастовка окончилась столь же внезапно, таинственно, непонятно, как из солидарности с железнодорожными рабочими - она вспыхнула и превратилась во всеобщую.
На члена Комитета Н. Ф. Пономарева и на меня, которого Правдин в своей брошюре называет "сторонником решительных мер", - события июльских дней произвели огромное впечатление. От того ли, что впервые пришлось говорить перед двумя тысячами железнодорожных рабочих, потом на многолюдной сходке за {145} Днепром типографских рабочих, на Галицком базаре, в разных других местах, т. е. находиться всё время среди крайне возбужденной толпы, ею возбуждаться, ее возбуждать - я потерял всякое равновесие, потерял голову. Бешеное желание мести охватывало меня при мысли об убитых. После окончания забастовки мы с Пономаревым решили, как мы говорили, "всё додумать до конца", понять, что же произошло. Пономареву, как и мне, ему в меньшей степени, казалось, что мы были свидетелями каких-то экстраординарных событий, нигде и никогда в таком виде не происходивших в мире.
Забастовка нам показала, что рабочий класс - Сфинкс.
Его мы не знаем. Какие до сих пор были у нас пути и средства, чтобы добраться до мыслей и чувств этого Сфинкса? Наш организованный "контакт" с рабочим классом несмотря на всю энергию его упрочить - был слаб. И показания, даваемые этим контактом, приводили к заключению, что рабочая масса находится в глубокой спячке, среди нее нет никаких признаков стойкого революционного чувства. Всеобщая стачка грянула как гром среди белого дня. Она свидетельствовала, что у нас нет в сущности никакого знания о действительном состоянии и психологии рабочих. Во время стачки проявилась, с одной стороны, неожиданная, необычайной силы, солидарность всех рабочих профессий, а с другой стороны, совершенно не предполагаемое революционное чувство и готовность рабочих не останавливаться перед самыми крайними средствами борьбы и отпора властям.
Судя по поведению Киевского Сфинкса, о психологии которого мы "ни черта не знали", (лишь гадали на основании книжных формул) легко можно допустить, тому доказательство стачка в Ростове, - что Сфинкс может себя проявить и в других городах и местах. Следовательно, революция, о которой принято говорить, как о чем-то отдаленном, может придти неожиданно, гораздо скорее, чем мы думали {146} (через два года она и пришла!). А сойдясь на этом, мы стали обсуждать, во-первых, что во время июльских дней мы должны были бы делать и не делали, и, во-вторых, что должна делать партия, когда уже во многих городах вспыхнет такая же неожиданная и останавливающая всю жизнь забастовка как в Киеве? Мы порешили, что, в предчувствии подобных событий, партия должна иметь тщательно разработанный план действий и требований. Доклад на эту тему я набросал и передал Пономареву, он должен был внести в него свои поправки и дополнения. За подписью нас обоих мы хотели послать его в "Искру", но вскоре после этого я был арестован и за составление доклада в окончательном виде взялся один Пономарев.
Н. Ф. Пономарев - большая умница и талантливый человек (как многие русские люди он погиб от пьянства и от в пьяном виде полученной и запущенной болезни), анализируя мой доклад, конечно, заметил его "хилиастический", имперессионистский характер и разные революционные "излишества". Недели чрез две после июльских событий, революционный хмель, круживший нам голову, с него слетел и он смотрел на вещи гораздо более трезво. Мой доклад он переделал, придал ему "трезвый" вид и послал его В. И. Засулич.