- Всё зависит от того, - говорил он, - насколько разовьется и укрепится в людях совесть. Царь и его министры могут быть уволены, на их место встанут люди новые, но если они будут "злыми", больших перемен ожидать нельзя. В меха новые будет влито вино старое. Останутся и несправедливость, и неравенство, и ненависть, и притеснения. Законы на бумаге могут быть хорошими, в действительности же в руках злых исполнителей они окажутся плохими. Так и социализм. Он будет Царством Божьим на земле только в том случае, если люди будут добрые и совестливые. А если они будут злые без совести - ничего хорошего не получится.
При всей симпатии и уважении к Семену Петровичу мы находили в его рассуждениях реакционный душок, склонность к толстовству и палили по всему этому из всех наших социалистических пушек. Мы доказывали, что из рук палача жертву вырывают не проповедью, а силою. Роса очи выест, пока будем ждать, чтобы все стали "совестливыми" в той степени, в какой этого хотел Семен Петрович. Общественное зло не уничтожается экзерсисами нравственного самоусовершенствования. Если люди "злые", полны пороков, смотрят друг на друга волками - причина в порочности основ общественно-экономической организации. "Не среда зависит от человека, а человек от среды". Только изменение среды, т. е. политических, социальных, экономических условий, создаст массовое появление тех "добрых" и "совестливых" людей, о которых мечтает Семен Петрович.
Для показа какую, благодарную почву для будущего расцвета людей дает строй, где уничтожена частная собственность, Виктор очень любил пользоваться картинами из книги Бебеля "Женщина и Социализм". Она вышла в 1875 г., была переведена чуть ли не на все языки, но не было перевода ее на русский язык и мы с Виктором {232} много ночей сидели, извлекая из нее с помощью немецко-русского словаря наиболее прельщающие картины. Опираясь на авторитет Бебеля, - Виктор поучал сектантов, что раз частная собственность уничтожена, немедленно пропадает деление общества на классы, нет ни богатых, ни бедных, нет насилия государства, все свободны, равны, материально обеспечены. Социализация средств производства создает новые небеса и новую землю, она настолько изменяет человеческую натуру, что бедствия, зло и пороки прежней жизни будут казаться "мифом". Из Киевских пропагандистов того времени, кажется, лучше всех эту веру излагала Катя Рерих. Недаром же рабочий Иван о ней говорил: "Когда Катя рассказывает нам о социалистическом строе, глаза ее как звезды светятся и все о чем она говорит так прекрасно, что я чувствую себя в раю". Если бы Кате в то время предложить вопрос - будут ли в социалистическом обществе кошки есть мышей, а петухи драться, она наверное, ответила бы - нет!
Вера в рай социализма, а он всегда и прежде всего представлялся именно как социализация всех средств производства и уничтожение частной собственности, укреплялось у нас еще и верой, что рабочий класс - строитель будущего строя обладает в отличие от других классов моральными качествами высочайшей ценности. Ему присуще чувство справедливости, самопожертвования для общего блага, отсутствие эгоизма и национализма, высокая степень солидарности со всеми угнетенными, глубокое уважение личности, жажда равенства, свободы, знания. Эти имманентные качества рабочего класса при строительстве социализма должны вспыхнуть и развиться с утроенной силой и потому опасения Семена Петровича, что в строе, уничтожившем частную собственность, может быть господство каких то "злых" и "бессовестных" людей - является недоверием к прогрессу, к миссии рабочего класса. Подбором {233} различных фактов я доказывал, что уже тысячу пятьсот лет история свидетельствует о непрекращающемся в мире прогрессе и нет никаких данных не верить в его продолжение. Нужно только понять, что ведущая сила руководства прогрессом ныне выпадает из рук прежде господствующих классов и переходит к рабочему классу.
К великому сожалению, а к нему примешивалось разочарование и досада, мои картины и "философские" аргументы не находили у Семена Петровича отклика, на который я рассчитывал. Струны его души они не задевали. С. Н. Булгакову не удалось меня совлечь в его веру, а мне, как и Виктору, не удалось поколебать мировоззрение киевского сектанта, к удовольствию Булгакова, интересовавшегося нашими хождениями к сектантам и в неуспехе "материалистической" пропаганды видевшего радующий его факт. Часто, не находя возражений, Семен Петрович замолкал, мягко и вежливо давая понять, что от взглядов своих он всё-таки отказаться не может. В ответ на указание, что рабочий класс носитель высших моральных начал, Семен Петрович говорил, что он сам издавна рабочий и родители его были тоже рабочие и ему весьма приятно слушать то хорошее, что мы говорили о рабочем классе.
- За вашу веру в рабочих я и мои компаньоны, - говорил он, - конечно, должны вас благодарить. Только, позвольте заметить, очень вы снисходительны к нашему брату, вы ошибку делаете. Всё зависит от добротности человека, от его совести, а не от того, что он рабочий, т. е. работает молотком, кочегаром или как я - рубанком и пилой. Молотком он может работать, а совести у него может и не быть. Неправильно и даже вредно думать, что Божий дар принадлежит только рабочим. Если бы рабочие так возомнили о себе, сказали бы - мы лучше и выше всех, - у них развелась бы гордость непомерная, а она к доброму никогда не ведет.
Развивая свою мысль, Семен Петрович, обычно {234} единодушно поддерживаемый своими компаньонами, приводил различные факты из жизни ему знакомых рабочих и все они, по его мнению, должны были свидетельствовать, что вопрос о морали отнюдь не связывается с принадлежностью к классу рабочих, что иной купец, дворянин, фабрикант, может носить в своей душе Бога, совести, больше, чем сотни рабочих. Я указывал Семену Петровичу, что его рассуждения не подымают рабочих, не дают им воодушевляющего стимула выпрямиться и выполнить благородную миссию, вручаемую им историей. "Пусть, говорил я, с рабочих много спрашивают, но пусть у них будет уверенность в себе, вера в то, что им и много дано". Как раз с этим и не соглашался Семен Петрович. "Если вы будете внушать рабочим, что им много дано, вы будете укреплять их гордость. Равенства при такой гордости вы не получите. Гордец никогда не хочет служить своим ближним, а всегда ими командовать, над ними возвышаться".
Словом, никакого согласия в этом вопросе у нас не было, да и методы подхода к нему были совершенно различны: морализирование сталкивалось с "политикой". Не было согласия и в других вопросах. Формулируя не темноватыми выражениями Семена Петровича, а ясным языком коренную суть нашего разномыслия, ее можно свести к совершенно различным ответам на следующие проблемы:
Обеспечен ли человечеству дальнейший безостановочный, хотя бы и постепенный прогресс?
Мы - Виктор и я - отвечали: безусловно! Семен Петрович с этим не соглашался: всё зависит от увеличения числа добрых и уменьшения числа злых людей.
Для осуществления действительного прогресса и построения социализма, что важнее, что стоит и должно стоять на первом месте?
Конечно, преобразование общественной среды - говорили мы. Создание нравственного, совестливого {235} человека - возражал (вслед за очень многими) Семен Петрович.
Вот о каких вопросах без устали и с большой страстью мы спорили. А кто эти "мы"? Два студента механического факультета Политехнического Института, столяр Семен Петрович, повар из какого-то ресторана, маленький служащий казенного винного склада и два рабочих. Профессию, да и физический облик их забыл. Они совершенно исчезли из памяти, заслоненные большой фигурой Семена Петровича. Но не те ли вопросы волновали и профессора политической экономии С. Н. Булгакова, в будущем "отца Сергия"?
Не он ли в статье в сборнике "Проблемы идеализма" (1902 г.), уходя от веры ""в безличного идола прогресса", писал, что "история есть живая риза абсолюта" и верою в добрые намерения Божества хотел опереть веру в прогресс? Теперь, почти полстолетия спустя, с очень смешанным чувством вижу, что наш корявый спор с Семеном Петровичем на Собачьей Тропе в Киеве приобрел вещий характер. Виктор и я, как все социалисты, абсолютно не допускали возможности, что в обстановке священного, на благо рассчитанного, акта уничтожения частной собственности, "социализации всех средств и орудий производства" может возникнуть господство "злых и бессовестных людей", превращающих теоретический рай в кошмарный ад. Эпигоны Ленина это зловеще доказали. Относительно этого сектант-столяр оказался правым, более дальновидным и более зрячим, чем мы. В этом вопросе ему нужно уступить, но в другом вопросе я остаюсь при старой студенческой вере: господство "злых и бессовестных людей", например, тех, что засели в Кремле, может быть свергнуто, уничтожено не проповедью, а только силою...
{236}
СТОЛКНОВЕНИЕ С ПЛЕХАНОВЫМ. ПЕРВАЯ СТЫЧКА С ЛЕНИНЫМ
Вскоре по приезде в Женеву я познакомился с В. Д. Бонч-Бруевичем. Сейчас он один из немногих старых большевиков, "не ликвидированных" Сталиным (После октябрьской революции до 1920 г. Бонч-Бруевич был управляющим делами Совета Народных Комиссаров. Попав за некоторые проступки в немилость Ленина - долгие годы был в тени. При Сталине его положение улучшается. Он делается директором Государственного Литературного музея, а с 1946 г. директором Музея истории религии при Академии Наук. С 1951 г. звезда его снова меркнет.).
Он был тогда редактором "Рассвета" - ежемесячного журнала, выпускаемого по решению партийного съезда для пропаганды среди сектантов. Позднее Ленин и многие другие ставили на вид Бончу невыдержанное ведение журнала и в конце 1904 г. он перестал выходить. Лично мне казалось, что лучшего редактора для такого специального журнала не найти. Бонч превосходно знал все сектантские течения России. Подобно палеонтологу, рассматривающему остатки вымерших животных или ботанику, исследующему под микроскопом строение растений, Бонч как бы с лупой анализировал разные формы и содержания сектантской мысли, классифицировал их по отделам, подотделам, ища за туманными схоластическими религиозными выражениями политический и социальный смысл. Весьма возможно, даже наверное, его экзерсисы мне покажутся сейчас грубыми. Тогда я этого {237} не чувствовал: его классификации сектантского движения для меня были новы. К тому же плотная, "хозяйственная" купеческая фигура бородатого Бонча, сильно отличавшаяся от обычного вида "марксистов", - мне была симпатична, как и его супруга В. М. Величкина, которой, с каким то подчеркнутым почтением, он говорил не "ты", а "вы". Кроме симпатии было и чувство благодарности: благодаря Бончу я, в течение некоторого времени, имел небольшую платную работу в экспедиции "Искры". Моим рассказом о киевском кружке сектантов и о Семене Петровиче Бонч живо заинтересовался.
- Батенька, да об этом непременно надо писать! Даю вам в "Рассвете" место на три большие статьи. В первой вводной обязательно дайте общий анализ сектантского движения во всем югозападном крае, а потом во второй и третьей покажите ложность и казуистику сектантских вопросов и разверните картину ваших споров с Семеном Петровичем.
- Кроме кружка Семена Петровича я других сектантов не знаю. Я не могу дать что-либо существенное о сектантском движении во всем крае.
- Я вам дам материал. Без вводной статьи нельзя обойтись.
Эта первая "вводная" статья, написанная в конце января появилась в мартовском номере "Рассвета" (за 1904 г.). Хотя у меня уже была, данная Лениным, партийная кличка "Самсонов", я подписал ее - "Н. Нилов", а Бонч сделал к ней следующее примечание:
"Тов. Н. Ниловым обещаны три статьи по вопросу о революционной работе среди сектантов. Эти письма нам особенно дороги как плод непосредственной работы нашего товарища среди сектантов".
Не так давно мне удалось отыскать "Рассвет" с моей статьей в парижской {238} "Bibliotheque de la documentation internationale contemporaire", обладающей самым богатым в Европе отделом русской революционной литературы. От статьи и всей ее ортодоксии, как от невыносимо кислого яблока, буквально скулы свело. Она столь неряшливо и плохо написана, что могла бы сейчас быть помещенной в любом советском органе. Кончая ее, я указал, что сектанты копаются в таких вопросах, которые от пропагандиста, имеющего с ними дело, требуют известной философской подготовки и в следующих статьях я обрисую с какими специфическими вопросами пришлось встретиться в киевском кружке сектантов. В отличие от первой "вводной" статьи, написанной наспех без необходимого материала и знания, я много работал над двумя другими. Для них был живой материал, память сохраняла даже малейшие детали споров, что полгода пред этим пришлось вести с Семеном Петровичем и его товарищами. Статьи были написаны, но в печати не появились. Они оказались косвенными виновницами моего столкновения с Г. В. Плехановым, а в связи с этим столкновением большим и неприятным спором с Лениным, первой стычкой с ним, которой уже намечались причины моего будущего ухода от большевизма. Со статьями, принесенными Бончу в середине февраля, произошла следующая история. Прочитав их, Бонч поморщился.
- Во-первых, очень велики, а во-вторых, вы слишком много в них напустили философии. Их придется послать на отзыв Плеханову.
Плеханов был официальным философом партии, высшим блюстителем ее ортодоксальной теоретической чистоты. По статуту партии "Рассвет" был подчинен центральному органу партии - "Искре", а она с ноября 1903 г., после ухода из редакции Ленина, стала "меньшевистской". Большевик Бонч опасался, что в случае присутствия в моих статьях каких-либо философских "ересей", - "Искра" придерется к ним, чтобы показать {239} какие плохие марксисты находятся среди идущих за Лениным лиц. Исходя из этих соображений, статьи "товарища Нилова" с некоторыми сведениями обо мне - Бонч-Бруевич и послал для "цензуры" Плеханову. Тот держал статьи долго, а потом (в начале марта) прислал Бончу следующую записку:
"Присланные вами статьи заслуживают внимания. Их автор видимо занимался философией. Пошлите этого человека ко мне. Пусть придет в такой-то день и час".
Выражение "пошлите этого человека ко мне" - сильно меня покоробило. Вместо ""человека" было бы приличнее поставить "товарища". Всё же было приятно, что Плеханов усмотрел в статьях следы изучения философии.
Я действительно ею много занимался и не один год, и историю философских систем знал лучше чем, например, историю революционного движения. Визит к Плеханову, возможность с ним познакомиться, мне представлялись делом очень интересным. В глазах русских социал-демократов он считался одной из выдающихся голов Социалистического Интернационала. В то время у нас, точнее сказать, в некоторой части молодых социал-демократов, "акции", например, Гэда и Лафарга котировались очень невысоко. Мой коллега по Киевскому комитету партии Н. Ф. Пономарев даже находил, что пропагандистов масштаба Гэда и Лафарга можно найти в любом подпольном российском комитете, что может быть и не было так далеко от истины. Жореса мы знали очень поверхностно и так как он не был "ортодоксом" к нему не прислушивались. Фигура Вандервельда, начинавшего свою политическую карьеру, была неясна. Бернштейна - библейского змия, соблазнявшего революционных Адамов и Ев впасть в буржуазно-ревизионистское грехопадение, опасались. Кто же тогда оставался на самом верху?
Только трое: Бебель, Каутский и Плеханов, при чем самым левым из них, о чем говорила его яростная критика Бернштейна, считался Плеханов. "Левизна" {240} сильно соблазняла, но сама личность Плеханова, носителя этой левизны, меня не притягивала. В неизмеримо большей степени меня интересовал Ленин. Происходило это от того, что, в отличие от предыдущего, старшего, "выпуска" социал-демократов - Ленина, Мартова, Старовера, Дана, - если называть только этих, входивших в марксизм при сильном влиянии на них Плеханова, для последующего выпуска он уже не всегда играл роль Иоанна Крестителя. Ввод в марксизм многих, в том числе и меня, происходил вне преобладающего влияния Плеханова. Я уже сказал, что с марксизмом в конце 1897 г. я стал знакомиться в Петербурге при посредстве М. И. Туган-Барановского и у меня никогда не было ни того поклонения пред Плехановым, ни той влюбленности в него, которые так характерны в девяностых годах для старшего выпуска социал-демократов.
Я не считал его своим учителем и по другой причине. Утолить жажду, иметь не "взгляды", а "цельное", отвечающее на все вопросы мировоззрение представлялось невозможным без помощи философии, а даже самое первичное знакомство с нею в виде "Критики чистого разума" Канта, "Истории материализма" Ланге, истории философии Льюиса, Вундта, логики Милля, вело к полной неудовлетворенности тем, что о философских проблемах писал Плеханов. Его книга на немецком языке о материализме (я получил ее от Туган-Барановского) с Подавляющим влиянием на него мыслителей XVIII века - Гольбаха, Гельвеция, Ламеттри - отшатнула своей чурбанностью. Большие и тонкие проблемы философии исчезали из его горизонта. Нельзя было отделаться от недоумения: как может большой и остроумный писатель иметь такую малюсенькую философию? Я тогда же решил, что если бы не было другого выбора, а только:
Плеханов или, как говорилось, "вульгарный Бюхнер", выбор пал бы на последнего. В его "Силе и материи" есть по крайней мере система, а не обрывки неясных, {241} несогласованных положений, с излишком высокомерия бросавшихся Плехановым. Отталкивание от его философии привело к тому, что его книга "К вопросу о монистическом взгляде на историю" (1895 г.), считавшаяся самым блестящим его произведением и увлекавшая других, не вызвала во мне никакого восхищения, оставила холодным. Когда я как-то сказал об этом Крупской, та от удивления рот раскрыла. Она увидела в этом мою неспособность понимать вещи высокой ценности. Она сказала об этом Ленину, у которого это вызвало такое же удивление.
Большое чувство неудовлетворенности оставлял у меня Плеханов и своим решением вопроса о роли личности в истории, а этот вопрос в то время особенно интересовал, я бы сказал - даже мучил. П. Б. Струве в период наибольшего приятия им марксизма, объявил, что на весах истории с точки зрения социологической, личность, в сущности, quantite nagligeable. Плеханов опровергал такой взгляд. Он доказывал, что значение личности и тех, кого он называл "начинателями" (среди них он мыслил, конечно, самого себя) весьма значительно, но только тогда, когда личность отдает себе отчет в продиктованном необходимостью ходе исторического процесса, становится "сознательным выразителем и орудием бессознательного процесса". "Свобода, восклицал Плеханов, вслед за Шеллингом, есть осознанная необходимость". Всё это было очень гладко написано, но в первые годы знакомства с марксизмом порождало у меня чувство какой-то тоски, тяжелой придавленности:
воздуха нет, потолок давит, хочется отсюда выйти скорее.
"Торжество социалистических идеалов, - пояснял Плеханов, - предполагает как свое необходимое условие независимый от воли социалистов ход экономического развития общества". Неужели всегда от их воли независимый и в какой степени независимый? Споры и разговоры о том приходилось вести и в Петербурге в {242} 1898 г., и в Уфе в 1899 г. (с народником Ольшевским), и в Киеве. Если ход развития общества от социалистов не зависит, в таком случае они пятая спица в колеснице? В молодые годы, когда брызжет энергия, роль пятой спицы особенно претит. По этой причине и была так симпатична книга Ленина "Что делать", проникнутая буйным волюнтаризмом, провозглашавшая: "дайте нам организацию и мы перевернем Россию".
Не могу не вспомнить жаркую полемику по поводу формул Плеханова весной 1902 г. в киевской тюрьме. Ее пришлось вести с социалистами-революционерами соседями по камере. Они доказывали, что в мировоззрение марксизма, в том виде в каком его проповедует именно Плеханов, введен фаталистический элемент, принижающий роль личности, сковывающий ее волю.
Пылкий социалист-революционер Н. И. Блинов, трагически погибший во время еврейского погрома в 1905 г., был всегда зачинщиком споров на эту тему. Поддерживая престиж Плеханова, я всегда возражал Блинову, главным образом из партийного упрямства. "Признаете ли вы, спрашивал Блинов, огромную роль во французской революции Робеспьера"? "Конечно, признаю". "Признаете ли вы, это уже совсем в другой области, роль таких гигантов как Леонардо-да-Винчи, Микеланджело, Рафаэль"? Имена были слишком громки, чтобы и без большого знания о творчестве этих лиц и их роли в истории искусства, не сказать: "Конечно, признаю". "А если так, - торжествовал Блинов, - отрекайтесь скорее от идей Плеханова, своими ответами вы уже показали, что их не разделяете". В подтверждение он приводил следующие цитаты из статьи Плеханова "Роль личности в истории", под псевдонимом Кирсанова, напечатанной в 1899 г. в журнале "Научное Обозрение".
"Если бы случайный удар кирпичом убил Робеспьера, его место, конечно, было бы занято кем-нибудь другим и хотя бы этот другой был ниже его во всех {243} смыслах, события пошли бы в том самом направлении, в каком шли при Робеспьере", - писал Плеханов.
В таком случае, что такое Робеспьер? Пятая спица в колеснице. У колесницы ход "независимый" от всех Робеспьеров. А вот другая цитата.
"Если бы какие-нибудь механические или физиологические причины еще в детстве убили Рафаэля, Микеланджело и Леонардо-да-Винчи, итальянское искусство было бы менее совершенно, но общее направление его осталось бы то же".
В формулах Плеханова был какой-то экивок, что-то ложное, против чего прежде всего протестовал темперамент. Доводя аргументы Плеханова до нашего времени нужно сказать, что если какие-нибудь "механические и физиологические" причины убили бы Ленина в 1903 г., Сталина в 1916 г., Гитлера в 1918 г. дальнейший ход событий был бы и без них совершенно таким же, двигался бы в том же направлении, как и при этих личностях. Согласиться с таким взглядом невозможно.
Было кое-что и другое, что не притягивало к Плеханову. Он был талантливым человеком, но большой ум его был холодным, смотрящим на мир чрез черствые рационалистические схемы. Свойственного нам молодым социалистам энтузиазма, восторженности, преклонения пред идеей, образом, даже словом - социализм, Плеханов, в том можно быть уверенным, совсем не испытывал. Социализм был для нас чем-то очень хорошим, теплым, светлым, красивым и за эти качества желаемым. Социализм - освобождение, возрождение человечества под ласкающими лучами солнца гуманизма.
Мы непрестанно ездили верхом на "экономическом факторе", но "экономика" была как бы некрасовской скатертью-самобранкой, ладьей, чудесно выносящей фрез капитализм, чрез мрачное море неравенства, бедствий, эксплуатации на лазурный берег будущего строя. Для нас социализм {244} выражался глаголами sollen, wunschen. (должны, желаем) Для Плеханова он был не столько "долженствованием", сколько "исторической необходимостью". "Последователь научного социализма смотрит на осуществление своего идеала как на дело исторической необходимости". "Социалист служит одним из орудий этой необходимости". Что бы ни происходило в капиталистическом обществе, оно неизбежно, с железной необходимостью, будет замещено социалистическим строем.
Это своего рода фаталистический механизм и мне казалось, что у Плеханова его было неизмеримо больше, чем у Маркса и на много больше, чем у Ф. Энгельса. По Плеханову, вне зависимости от того, что делает или не делает личность, социализм неотвратимый финал экономического развития современного общества. Присущие ему жестокие противоречия и классовая борьба неизбежно должны окончиться диктатурой пролетариата и социализацией средств и орудий производства. А дальше что? Это Плеханова не интересовало. "В социалистическом строе, - заявил он однажды Крупской (в 1901 г.), - будет смертельная скука: в нем не будет борьбы". Бедная Крупская от слов Плеханова чуть было не упала в обморок...
Таковы доводы, чувства, предубеждения издавна, с первых годов знакомства с марксизмом, не делавшие меня поклонником Плеханова. Однако, познакомиться с ним, повторяю, я очень хотел и в назначенный им день и час, точно, без минуты промедления, явился к нему. Меня ввели в большую темноватую комнату и попросили подождать. Прошло пять, десять, пятнадцать минут. Было слышно где-то стукание посуды и передвигание стульев, а потом гробовая тишина.
Проходит двадцать, двадцать пять минут. Я начал от нетерпения ёрзать на стуле. Чтобы напомнить о себе - кашляю и громко сморкаюсь. Тишина. Проходит тридцать минут и я решаю: буду медленно считать до 30, а после этого открою {245} дверь и уйду. Как раз в этот момент и появился Плеханов.
Я видел его впервые. Бросились в глаза густые, сросшиеся брови, имевшие, как у одного персонажа Мопассана "lair dune paire de moustaches places la par erreur". Бросился в глаза особый, "натянутый" облик Плеханова. Он учился в военном училище, потом в юнкерском училище, и по словам Л. Г. Дейча, его старого товарища, стремился всегда сохранить военную выправку. Его не славянское, а скорее восточного типа лицо - грузина, осетина, узбека (в самой фамилии Плехан нечто татарское) ошеломило меня сходством с человеком, которого я хорошо знал. С кем? Георгий Валентинович Плеханов был удивительно похож на своего брата - Григория Валентиновича Плеханова - полицейского исправника.
Вот судьба! Один брат - революционер и выдающийся член Социалистического Интернационала, другой - полицейский чин, обязанный охранять царское самодержавие от посягательств революции, руководимой его братом. Отец Плеханова, о чем я узнал позднее, был женат два раза, второй раз на Белинской, отдаленной родственнице знаменитого Виссариона Григорьевича Белинского. Георгий и Григорий Валентиновичи родились от второго брака. Кто из них был старше - не знаю. Сходство их внешнего облика, повторяю, было поразительным. Главное отличие, пожалуй, в том, что Григорий Валентинович был ростом выше и всегда носил пенснэ. Плеханова-исправника я знал очень хорошо. Свой пост он занимал в городе Моршанске, Тамбовской губернии, где жили мои родные, где я вырос и учился в реальном училище. В той же губернии, недалеко от города Липецка, в деревне Гудаловке, в помещичьей семье, родился 25 ноября 1851 г. и Георгий Валентинович Плеханов - "отец русского марксизма", с произведением которого в начале 1889 г., как он сам мне сказал, впервые познакомился 19-летний Ленин-Ульянов.
{246} Исправника Плеханова ни в коем случае нельзя было занести в галерею полицейских держиморд, описанных Щедриным. Правда, вид у него был важный и суровый, он горделиво носил военный мундир (и почему-то шпоры!), но по натуре своей был очень мягок, как говорится, не мог и мухи убить. Мой отец - в то время уездный предводитель дворянства, - всех и вся ругавший и презиравший, находил, что Плеханов относится к своим полицейским обязанностям с недопустимой халатностью.
"Я даже допускаю, сказал он однажды, что сей вояка, бренчающий шпорами, находится в нежной переписке со своим братцем, который в Женеве крутит революцию". Так я узнал, что у нашего милейшего исправника есть опасный брат. И вот что в связи с этим я припоминаю. Это было в одно из воскресений весною, вероятно, в 1895 г.
В такие дни вечером городской сад Моршанска с цветущей сиренью наполнялся обывателями, важно и солидно топтавшихся по главной аллее, длиною не больше трехсот метров. Из ресторана при саде оглушительно пахло жареными цыплятами и пирожками, а в павильоне военный духовой оркестр без устали трубил "Невозвратное время" и другие вальсы. Я сидел на скамейке против памятника основательницы города "матушки царицы Екатерины Великой".
Плеханов, прогуливаясь, увидев на скамейке незанятое место, сел рядом со мною. Он приходил к нам довольно часто играть в винт с моим отцом и, конечно, знал меня. О чем он меня спрашивал, с чего начался разговор - совершенно не помню, только у меня "спонтанно" вырвалась такая фраза:
- Григорий Валентинович, а ведь если придет революция, памятник царицы наверное повалят. Во время французской революции выбросили вон даже гробы королей". - И чтобы "легализировать" мою фразу, я тут же прибавил:
- О таком безобразии нам на днях подробно рассказывал В. Д. Дейнеко (учитель истории).
{247} Плеханов покосился на меня с видом полного удивления.
- Что за охота пустяки говорить! Если придет революция? Да, она никогда не придет. В России не может быть революции. Она не Франция.
Плеханов говорил то самое, что вечно твердил мой отец, что в "Новом Времени", самом влиятельном органе 90-х годов весьма образно вещал его издатель - Суворин: "Я скорее поверю в появление на Каменно-островском проспекте Петербурга огнедышащего вулкана, чем в возможность революции в России".
Если бы Суворин дожил до 1917 г., он смог бы увидеть ""вулкан" революции и Ленина, произносящего "огнедышащие" речи с балкона дворца балерины Кшесинской именно на Каменноостровском проспекте.
Не знаю, какой чорт меня толкал, но после реплики Плеханова, я спросил его:
- А ваш брат по-прежнему живет в Женеве?
Не ожидал, что сей вопрос может произвести такой эффект. По лицу Плеханова пробежали смущение, даже страх. Думаю, что он никак не предполагал, что кто-нибудь знает (а если знаю я, то уже наверное знает мой отец и другие), что у него, исправника, такая политически его компрометирующая родня. Он поднялся со, скамейки, выпрямился и совершенно так же, как во время публичных речей это делал Плеханов - женевский, деланно, неестественно, топнул ногой:
- У меня нет брата!
Быстро отошел от меня и больше разговоров со мною уже никогда не вел. Я ввожу в мои воспоминания эту историю с исправником Плехановым не потому, что одолеваем неудержимым желанием болтать, погружаясь в прошлое. Она мне понадобится в дальнейшем, когда буду говорить об одном письме Ленина в редакцию "Искры", о карикатуре, нарисованной Лепешинским и {248} "скандальном" выступлении "Нилова", инспирированном Лениным.
И вот девять лет спустя после описанной сцены с Плехановым-Моршанским, я стоял пред его братом - Плехановым-Женевским. Потому ли, что он был болен, в скверном настроении, чем-нибудь раздражен или просто потерял желание говорить о философии и пропаганде среди сектантов с каким-то Ниловым, посланным большевиком Бончем, Плеханов принял меня более чем холодно. Он не извинился, что заставил так долго ждать его "выхода", а, подойдя ко мне, передал мою рукопись и сказал: