Кан-ипа вскочил и закатил брату увесистую оплеуху.
– Сам ты дурак! Конечно, пойдет! И песни петь будет. Духа отгонять надо. Страшного…
– Духа? – обиженно скривился Бэльгэн. – Какого еще духа? И зачем его гонять?
– Затем, что страшно, – буркнул Кан-ипа. – Очень. Не живой – и не мертвый. Никакой. И сравнить не с чем.
Бэльгэн-ирчи притих и поежился.
– Так не бывает, – протянул он, но глаза подростка уже испуганно забегали по сторонам. – Никто такого не говорил…
– Значит, бывает. И мертвый, и живой, и… всякий. Бывает. А сам большой…
Табунщик пожалел, что Безмозглый оказался сегодня таким неразговорчивым, и попытался самостоятельно дорисовать, договорить неведомый, впервые открывшийся ему ужас.
– Большой и… И с рогами, как у буйвола. И хвостатый. А морда жирная, как у старейшины Гэсэра – только синяя. Вся синяя. К костру хочет, есть хочет – а песня его не пускает. Понял?
– Понял, – оторопело кивнул Бэльгэн и помчался к сверстникам.
Кан-ипа еще немножко посидел, размышляя, потом поднялся и тяжело двинулся за Безмозглым. Дойдя до излучины, он обернулся.
Бэльгэн-ирчи с жаром рассказывал что-то собравшимся вокруг него подросткам. Лица мальчишек были бледными. Бэльгэн размахивал руками, корчил жуткие рожи и прикладывал растопыренные пальцы то к затылку, то к зубам.
Один из подростков заплакал.
О, знал бы я, что так бывает,
Когда решался на дебют,
Что строчки с кровью – убивают,
Нахлынут горлом и убьют.
Б. Пастернак
«…прикрыли глаза; и яростный шум заполнил побледневшие коридоры – крики людей, бешеное рычание, лязг мечей, топот ног, чье-то оборвавшееся хрипение…
Они видели – видели глазами, горящими углями волка, прыгающего на грудь человека с мечом; глазами летучей мыши с распахнутой кожей крыльев, впивающейся в искаженное лицо; глазами сотен крыс, лавиной карабкающихся на дверь, грызущих неподатливое дерево – сорвать, смести, уничтожить ненавистный Знак! Не жалким полоскам остановить серый потоп, и Тяжкий блеск разит волка слабее обычной стали…
Четверо обезумевших воинов, прижавшись спиной к спине, захлебывались в нахлынувшей волчьей стае; по трупам, лежащим на земле, катились десятки, сотни, легионы визжащих крыс, взбегая по доспехам, подбираясь к горлу, разрывая крыло нетопыря вместе с человеческой плотью; и дерево Знака таяло на глазах!
Дверь распахнулась, и женщина с белым лицом приблизилась к задыхающемуся раненому.
– Не бойся, – сказала она, наклоняясь над воином и отрешенно глядя на умирающего человека. – Это не больно и, говорят, даже приятно…»
– Хватит на сегодня, – сказал Безмозглый, выдержав длинную томительную паузу. – Достаточно. Спать пора.
Темнота, глядевшая на него десятками глаз, недовольно зашевелилась и вздохнула. Они слушали его – каждый вечер они собирались у костра на обочине стойбища, молодые и старые, доверчивые и настороженные, всякие; они послушно растворялись в ночном мраке, обступавшем одинокий костер и сосредоточенное лицо Безмозглого, выхваченное пламенем. Они молчали и молча ненасытно требовали все новых слов о неизвестном. Никогда не задумываясь ранее о ночи, стоящей за робким дрожащим кругом человеческого света – почему «никогда»?! Гулкая пустота проглатывала вопрос, и лишь круги по чернильной воде… – они открывали для себя новый мир, темный мир за гранью. И гордые мужчины с сабельными шрамами забывали обращать внимание на вздохи и приглушенное женское аханье за спиной. Пусть стоят – ведь мужья, пытаясь дома пересказать услышанное, терпели позорное поражение и лишь хмурились в досаде…
Они не умели рассказывать. Никто не умел! – и поэтому не было слушателей благодарнее людей из племени пуран. Впервые ставших теми, кто слушает и смотрит.
Безмозглый умел рассказывать. Это странное умение жило в нем, хмелем бродило в крови, прорывалось в мимике, жестах, и одним капризным изломом тонкой руки он мог исторгнуть из жадного, ждущего мрака вопль ужаса или шепот умиления. Слова сами возникали из небытия, из хаоса; слова толкались, слова кричали, слова требовали – выпусти! Выпусти нас, человек! Одень нас движением, укрась нас жестом, оттени паузой – и вокруг тебя встанет мир, который создал Ты! Черты Безмозглого плавились изменениями тысяч выражений, голос послушно переходил от гневного хрипа к вкрадчивому шелесту, он создавал миры и людей по образу и подобию своему, легко меняя кожу и суть…
Он не знал истоков своего умения, он не искал этих истоков, жизнь его приобретала смысл или иллюзию смысла – и он попросту боялся докапываться до корней.
Безмозглому доводилось видеть людей пуран, пристрастившихся к желтой пыльце редко встречающихся волокнистых грибов, растущих в тени холмов. Эти люди были больны – больны грезами, больны эфемерным счастьем, больны радужным путем к мучительной смерти.
Он был болен словами. Словами, ситуациями, фантазией, ритмом крохотного барабанчика, подаренного старым Хурчи, огнем костра, от которого он никогда не щурился, болен жадно вслушивавшейся темнотой; он не знал, как оно называется, как называется это все вместе, он болел им – и не хотел выздоравливать!
– Скажи, Безмо, – спрашивал его иногда Кан-ипа, тенью ходивший следом и сокративший оскорбительное прозвище до непонятно-уважительного «Безмо». – Почему ты знаешь, а я – нет? Почему твои слова горят в моей голове, но едва я оближу их своим глупым языком – они трещат и гаснут?! Почему, Безмо?!
Безмозглый молчал. Прости, Кан… Безмо – так Безмо, не хуже и не лучше любого другого имени, и так похоже на заманчиво-таинственное: «Бездна-а-а-а!…» Прости, Кан, я не знаю ответа. Хочешь, я расскажу тебе дальше? Ну, тогда слушай…
И они слушали. Слушали и смотрели. И он старался не думать, почему он – первый? Старался не думать – и не мог думать ни о чем другом. Всегда. Все время.
– Ладно, – сказал Безмозглый. – Еще немного. И спать.
Он опустил веки и увидел Слова. Мышцы его непроизвольно напряглись, и дыхание стало ровным и длинным.
Темнота смотрела на него пристальным взглядом, но глаз, жаждущих и требующих глаз, было еще слишком мало – мало для чего? Он входил в образ, как входят в незапертую дверь – легко и без усилий; и он ждал, когда глаз во мраке станет достаточно для некоей смутной цели.
Иногда ему казалось, что он ждет не один.
– Еще немного, – сказал Безмозглый. Он облизал губы, чувствуя терпкий вкус новорожденных слов.
– Еще немного, – и жадная темнота послушно потянулась ему навстречу…
…Темнота послушно потянулась ему навстречу. Но на этот раз он молчал. Не для слов вывели его сегодня в Круг Собраний.
Лунный день. Он запрокинул голову к сияющему полному диску, и дурманящая желтая пыльца коснулась его век и осыпала бледное лицо. Лунный день. Сегодня он воссядет на пегого отмеченного коня – и да рассмеется Бездна, и веселые наездники племени пуран, рождающиеся в седле!…
Много глаз смотрело на него из тьмы, очень много, никогда столько не было – и это обожгло его новым, неизведанным до сих пор восторгом. Безмозглый мельком отметил несколько взглядов: расслабленно-презрительный – старейшина Гэсэр, жирная лиса; холодный и спокойный – кипящий лед страстей, Юрюнг Уолан, избранный помощник; внимательно-заинтересованный – кто этот горбящийся старик на кошме? А, это приглашенный, Верхний шаман, служитель Бездны, давно уже не выезжающий из своих урочищ ни на какие празднества… Странное лицо – без выражения, без возраста, и глаз бесцельно скользит мимо…
И еще один взгляд отметил Безмозглый – голодный, текучий, плавящийся в обручах вертикальных зрачков. Откуда здесь взялся человек в буро-пятнистой хламиде?… Гость? Откуда – гость с глазами хозяина?…
Безмозглый подумал, что никогда не встречал пятнистого в стойбище, и задержал на нем свое внимание дольше остальных. Нет, не видел. Кажется, не видел.
Кажется…
Он повернулся и шагнул вперед – к грызущему удила коню.
…Чего-то не хватало вокруг, незавершенность происходящего мучила тебя, и древнее, неизвестно откуда взявшееся знание властно вступило в свои права.
– Свет! – кричишь ты, и толпа послушно поворачивает к тебе белые овалы лиц. – Дайте свет, левую рампу и два нижних выноса. Быстро!… – и вспыхивают коптящие факелы, факелы воинов охраны, и заготовленный с утра костер трещит, выплевывая искры.
– Звук! – ты выбрасываешь руку по направлению к сидящим на корточках старикам, звонко щелкаешь пальцами, и тебе отвечает мерный рокот упругой кожи барабанов. – Входите постепенно и – на максимум! Громче, говорю!…
– Занавес! – и ты не успеваешь осознать чужой смысл последней команды, потому что ты видишь прорвавшегося в первые ряды преданного Кан-ипу, вспотевшего и от волнения забывшего все приличия.
Цепкость концентрированного восприятия опутала табунщика липкой паутиной, высасывая незамеченные ранее детали, воспроизводя мельчайшие нюансы состояния – и, не успев понять происходящее, ты вошел в это состояние.
Вошел в образ.
Как нож в подогнанные ножны.
* * *
Как ходит веселый табунщик Кан-ипа? Да, кажется, так… плавный перекат с пятки на носок, голени слегка напряжены, и ноги поэтому всегда полусогнуты, кривые ноги, изрубленные ноги конного бойца… с пятки на носок, звериная, обманчиво неуклюжая поступь и – прямая спина! Обязательно прямая спина!
Как смотрит улыбчивый табунщик Кан-ипа? Сквозь узкие щели-бойницы, косо прорезанные в скуластой маске; и морщинки бегут от уголков, как вольный табун по степи…
Что думает Кан-ипа? Хороший конь, хороший, доброй масти; бабки тонкие, ссадины под коленом, засекается, значит, на галопе; а кован недавно, хорошо кован, грамотно… хороший зверь, ну, ну, не фыркай, хороший…
Как садится на коня рожденный в седле Кан-ипа?
Как!
Занавес.
Ваш выход.
* * *
Безмозглый чуть присел на широко расставленных ногах и, легко оттолкнувшись, прыгнул в седло, едва коснувшись ладонью конской холки. Потом он подобрал поводья, сдерживая заплясавшего, нервного коня, и медленно послал животное вперед по кругу. Пегий жеребец грыз мундштук уздечки, недоверчиво косясь на всадника, пытался ударить задом, но – шел. Он шел, и гремели барабаны, и был свет, такой, как надо, и спина Безмозглого была прямой; и конь прошел по кругу, пегий отмеченный конь, и бремя седока, наконец, слетело с его спины.
…Люди расходились молча. Маленький Бэльгэн-ирчи протолкался к своему приятелю, идущему рядом с отцом.
– Ему помогают его духи! – горячо зашептал Бэльгэн. – Он рассказал нам о них, он открыл нам тайну, и духи дали ему слова, силу и власть! Так говорит мой брат, а Кан-ипа никогда не говорит лишнего. Это он нашел Безмо в степи…
Приятель боязливо поднял голову и посмотрел на отца.
– Ты высказал мысли наших сердец, Бэльгэн, – веско произнес отец, высокий мужчина с гривой вьющихся, начавших седеть волос. – Безмо не простой человек. Да.
– Если он вообще человек, – вмешался идущий впереди коротышка в синем ободранном халате. В голосе его звучали уважение и страх.
– А кто? – осмелился вступить в разговор забытый подросток. – И откуда?
Коротышка торжественно указал в ночь, стоящую за границей зыбкого света костров – указал вдаль и чуть-чуть вверх.
Отец подростка согласно кивнул.
Расходились молча. Зато дома они говорили и никак не могли наговориться.
Доволен был престарелый шаман Бездны, приказавший надменному Юрюнгу Уолану через шесть лун привезти к нему того, кто был найден в степи; того, кто умеет показывать неизвестное.
Люди племени пуран тоже были довольны. И удивлены.
И был доволен пятнистый обладатель голодного кошачьего взгляда, шагнувший за черту света и легко растворившийся во мраке.
Сон
– …Нет, не согласен, – сказал я.
Мом в задумчивости прошелся по комнате, потирая запястье левой руки, украшенное хитрой татуировкой в виде четырехкольчатой змеи.
– Странный вы человек, – сказал Мом. – Непоследовательный. Я как-то читал в одной вашей священной книге… Или не вашей?! Впрочем, неважно – в ней тот, кто сидит наверху, среди прочих обещаний своим последователям сказал и такое: «Я обещаю вам сады». Здорово сказано – просто сады, сады без каких бы то ни было отличительных признаков… Будит фантазию. И дает каждому возможность в меру его способностей представить идеал. Но как ни крути, сады есть только сады – а сколько людей за эту перспективу резало собратьям глотки в течение столетий?!
А я предлагаю вам мир! Мир – сцену, мир – театр, и единственное, что от вас потребуется – играть! Играть для сердца, для основ, играть – во имя… Хотите сыграть жизнь?
– Нет, не хочу, – сказал я. – Можно, я пойду?…
Мом резко остановился у моего кресла.
– У вас дар, – он пристально смотрел на меня, но не в глаза, а рядом и немного мимо: и это раздражало. – Вы великий актер. И именно поэтому вы – никудышный актер. Вас нельзя выпускать на подмостки – ваш Гамлет в упоении перебьет больше народу, чем задумано Шекспиром, а ваш Отелло всерьез придушит актрису, играющую Дездемону. Вам нельзя играть понарошку, вы слишком растворяетесь в образе – а не играть вы уже не можете. Я предлагаю вам мир, где вы можете играть. Всегда. Везде. Вечно.
– Почему – вечно? – спросил я. – А если я, не дай бог, помру? Или вы собираетесь из Вечного Жида сделать, так сказать, Вечного Актера…
– Почти, – ответил Мом. – Если вы умрете, играя – надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю? – играя всерьез, в полную душу, то я гарантирую вам выход на аплодисменты и участие в следующем акте. Но только при условии игры с полной отдачей! Как это у классиков…
Он зажмурился и произнес нараспев:
Сколько нужно отваги,
Чтоб играть на века,
Как играют овраги,
Как играет река,
Как играют алмазы,
Как играет вино,
Как играть без отказа
Иногда суждено…
Потом подумал и добавил, пожимая плечами:
– Именно так. В противном случае – сами понимаете…
До чего же образованный попался мне собеседник!… Я смотрел на его сухощавую фигуру, тонущую в пятнистой длинной хламиде, и мне казалось, что тело Мома – словно одежда с чужого плеча. Будто богатыря, гиганта в спешке засунули в другой футляр, и мощь прошлого прорывается в несвойственных настоящему мелочах… Мне припомнилось начало нашего затянувшегося разговора.
– Как мне называть вас? – спросил я его тогда.
Он сощурился.
– Мом, – ответил Мом. – Да… пусть будет Мом. Вы не возражаете?
Я не возражал. Мом – так Мом. Что-то ассоциировалось у меня с этим именем, божок какой-то мелкий… греческий? Или финикийский? Не помню. И эпитет, связанный с ним – «Правдивый ложью»… Хитро закручено. Умели предки, однако, в смысле парадоксов…
– …Зачем это нужно вам? – прервал я подзатянувшуюся паузу.
– Я – зритель, – Мом как-то очень неприятно осклабился, и «я – зритель» прозвучало, как «мы – зритель». – Я – великий зритель. И хочу великого театра. Только не надо сразу подбирать аналоги – я не господь и тем более не сатана. И не сумасшедший. Хотя… Вы не задумывались, до чего же театр походит на религиозные обряды! Собственно, он из них возник… Греческие празднества, христианские мистерии, ранние пьесы. Но… Вера – и театр. Но там вера в то, что добрый дядя с бородой – это всемогущий боженька, а злой дядя с рогами – проклятый нечистик; тут же – вера в то, что толстая кокотка – Офелия, а пыльный задник – Эльсинорский дворец. Одинаково неважно, что служитель веры может быть бабником, а служитель муз – пьяницей! Верую, ибо это нелепо. Мы хотим поверить – и верим.
Вы мне нужны для веры. В предлагаемом вам мире ее не возникло. Условия не те. Я вообще полагаю, что религия и театр – уникальны, и встречаются крайне редко. В большом масштабе, разумеется. Для веры нужно сверхъестественное, а там… Там слишком много людей умели сверхъестественным управлять. Изначально.
– Как – управлять? – несколько оторопело спросил я.
– Как? – Мом снова помолчал. – Да так же, как и везде… Словами. Понимаете, Слово имело там первоначальную власть… Но обладающего такими способностями, мастера – его можно уважать, можно купить, можно бояться или использовать, но в него нельзя верить. Слишком уж он привычен, повседневен. И когда ночь заглядывает в круг твоего костра – ты не боишься, потому что придет он, придет мастер, и все будет хорошо. Не боишься – значит, не веришь. Ни во что. У людей, знаете ли, вообще странная психология… А уберите возможность управлять Стихиями и сверхъестественным – убейте, к примеру, всех мастеров или измените законы их мира – и вы получите гниющую среду, созревшую для веры. Или для театра.
– Заманчиво, – сказал я. – Целый мир, созревший для неба, и я – за режиссерским столиком. Диктующий статистам первое распределение ролей. Вдвойне заманчиво для актера, умеющего входить в чужое состояние, чужой образ; и получающего бесконечность образов и состояний. Заманчиво, но увы… Не хочу.
Лицо Мома внезапно надвинулось на меня, распахивая занавес безволосых век – и мне показалось, что мой собеседник – театральный бинокль, сквозь который меня рассматривает безликая и бесформенная масса; глядит кипящая, нетерпеливо ждущая Бездна, заполнившая собой темный зрительный зал, и подмигивающая мне голодными смеющимися глазами из всех лож, ярусов и кресел галерки.
– Экий вы, однако… Как же вы не понимаете, что вашего мнения как раз никто и не спрашивает. И потом…
«И будет это долгое – Потом, в котором я успею позабыть, что выпало мне – быть или не быть? Героем – или попросту шутом?…»
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.