– А ты, бугай деревенский, брось кряхтеть! – как ни в чем не бывало продолжает жандарм, путая ухмылку в ржаных усах. – Так и доложили: размазало поездом вчистую, идите, ребятушки, собирайте! Мы и пошли: я, Егорыч, и скубент из этих… ну, которые трупы для судейских потрошат?..
– Судебный прозектор.
Это ты, Княгиня? нет, это правда ты?!
Правда.
– Во-во, я ж и говорю: скубент! На практике. А ночь гнилая, дождем со снегом полощет, сечет… Лазим мы это по рельсам, на карачках (сторож сочувственно хмыкнул); собираем, значит. Собрали, в казенные мешки покидали – и обратно в участок. Сгоняли Егорыча в "шланбой", где водкой-безъакцизкой по ночам торгуют, ежели душа горит… Егорычу там завсегда почет. Сидим, пьем. Греемся. Скубент и вовсе закосел. Ан тут летит к нам курьер: что ж вы, сукины-рассукины дети, все, окромя головы, собрали?! Живо! Ну, мы скубента и отправили – он самый теплый, ему и искать. И спичку он вытащил: из трех длинных – длинную. Через час ворочается. Трезвый, и смеется.
– Смеется? – в священном восторге осмеливается спросить Федюньша.
Жандарм только бровью повел.
– А то! Рассказывает: нашел голову у насыпи, а куда спрятать, не знает. Мешок по пьяному делу забыл. Не в карман же класть?! Да и не влезет. А вертаться и по-новой туды-сюды – себе дороже!.. Взял, значит, от лихости хмельной прямо за буйны кудри – и по шпалам обратно. Глядит: навстречу кодла валит. Может, с дела, а может, так… Атаман скалится: "Слышь, фраерок, курнуть не сыщется?" Намекает, стало быть. Скубент-то не наш брат, служивый: пальтишко на ем драповое, беретик с хвостиком… А парень возьми да и брякни с перепугу: "Вот, один уже докурился!" – и башку, поездом отрезанную, атаману в рыло! Как кодла исчезла, сам не помнит. Вроде бы и стояли, и скалились! – никого нету, один ветер свищет… не разобрали, видать, в темноте, что башка-то бабская…
– Голову! голову принес? – деловито интересуется сторож, шумно прихлебывая чаек-горлодер.
– А куды она, родимая, денется? Принес. Сам же потом и пришивал…
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
А в блеклых, водянисто-мокрых глазках сторожа из мордвинского морга – вглядывайся, не вглядывайся! – мелко плавает:
…клеенка.
Рядом – угол стены; кафелем облицован. Откуда-то сбоку большой палец ноги выпятился: сам палец синий, на нем бирка, тоже клеенчатая, фиолетовыми чернилами испачкана. На клеенке стакан примостился; налит всклень, с краями. Немного водки пролилось, и в резко пахнущей лужице мокнет ломоть ржаного хлебушка: пористый, ноздреватый, на горбушке пять зернышек тмина.
Это, значит, хорошо.
Сейчас хорошо, а будет еще лучше.
* * *
– Встать!
Вахмистр пинком распахивает дверь. Окрик его мгновенно подымает на ноги словоохотливого жандарма, да еще тебя – жизнь барачная приучила. Откуда и силы взялись? Сторож с Федюньшей припоздали малость: замешкались. Впрочем, вахмистру на это плевать.
Подойдя к тебе, он зачем-то щелкает каблуками и коротко, по-офицерски кланяется.
– Госпожа Альтшуллер!
Обращение, от которого довелось отвыкнуть – все больше по-иному величали – удивило.
Но не слишком.
Удивляться, радоваться, сокрушаться – что это? как это?!
– Госпожа Альтшуллер! Сейчас вам предъявят для опознания тело женщины, погибшей позавчера ночью под колесами поезда. Прошу учесть: ваши показания имеют существенную важность для следствия! Об ответственности предупреждать не буду: сами знаете. Вы готовы?
Ты кивнула.
Кажется.
Вахмистра это вполне удовлетворило:
– Митрич, валяй!
Сторож мышью шмыгнул куда-то вглубь. Скрип петель, невнятные проклятья; тяжко просела под невидимым отсюда телом каталка. Мертвые – они тяжелые. Это правда. Живые куда легче, живым все чего-то хочется, все вверх тянутся, сами себя за уши… глупцы.
Взвизгнули колеса по кафелю.
Вернувшийся сторож ловко перетягивает укрытую клеенкой покойницу на мраморный стол. Глядит на вахмистра: снимать ли?
– Итак?
Клеенка с шуршанием соскальзывает на пол.
Ты смотришь.
Ты в недоумении.
Совершенно незнакомая женщина лежит перед тобой, во всей своей ледяной, бесстыдной наготе. Резко проступают наспех сделанные швы – в тех местах, где кривая игла сшивала отрезанные части. Лицо женщины сохранилось в неприкосновенности: обычное лицо, миловидное… было. Этого лица испугался атаман кодлы, если верить болтуну-жандарму. Левый глаз слегка сощурился, подмигивает тебе: что, Княгиня, не меня ожидала? Ну ладно, и на старуху бывает проруха…
"Тело женщины, – всплывает из глубин фраза вахмистра, – погибшей позавчера ночью… под колесами…"
И все-таки удивление приходит. Как – позавчера ночью? почему? быть не может?! Это, выходит, ночью подобрали, утром сшили, а к часу дня урядник Кондратыч уже несся по Кус-Кренделю, мучая шпорами жеребца?! Как это он поспел? когда его предупредить успели?! Когда послали за тобой для опознания?!
Неужели заранее? ДО смерти?!
Поезд еще только раскидывал по полотну останки несчастной, а по урядникову душу уже несся особый курьер?!
Как это? возможно ли?..
Удивление вспыхивает римской свечой на фейерверке – и гаснет, пыля редкими искрами.
Какая разница?
– Вам знакома эта женщина?
– Нет.
Она тебе не знакома. Лишь бренчит на самой окраине мелочишка былого мастерства: перед тобой фартовая Пятерка. Еще не вышедшая в Закон; чья-то крестница. И масть твоя, бубновая. Это точно; это наверняка. Но господину вахмистру сообщать об этом не стоит. Мало ли Пятерок Бубен оканчивают земной путь под колесами? Наверное, не так уж мало.
И еще что-то грезится тебе: что-то дикое, о чем думать не хочется.
Ты и не думаешь.
– Итак, вы уверждаете, что впервые видите предъявленную вам для опознания?..
– Впервые.
– Хорошо-с, госпожа Альтшуллер! Очень хорошо-с! Извольте обождать, я скоро…
И, снова дернув шеей в поклоне, вахмистр исчезает.
– Можно и мне… чаю… – спрашиваешь ты.
– Можно, – милостиво соглашается усатый жандарм, а сторож выволакивает из-под стола с покойницей еще две кружки: тебе и Федюньше.
Парень смотрит на все это круглыми от испуга глазами.
– Выйдешь? – спрашиваешь ты у него. – На воздух, а?
Он только головой мотает.
Здесь, мол, останусь.
Здесь.
Тебе все равно. Пусть сидит. Чай горячий, сладкий; время горячее, сладкое, тянется медовой патокой. Глядишь, все выйдет-вытечет, без остатка. Кажется, ты начинаешь дремать. Там, в дреме, тихо, там хорошо; там рояль медленно шевелит клавишами – си, ре диез… Аккорд, другой, затем ровной нитью кантилены вступают скрипки, и гобой… кружатся пары, сшитые намертво суровой нитью "скубента"-анатома, кружатся, смеются синими ртами… свечи горят…
А хотите – заставлю свечи пылать багрянцем заката над рекой?
Хотите – с ума сведу?! петь кочетом заставлю?!
Хотите?!
"Хочу…" – еле слышный смех.
Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю дрему, в силе и славе, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь.
– Вы танцуете, госпожа Альтшуллер?
Тишина.
Где скрипки? где фагот? гобои где?!
Ты открываешь глаза, надеясь проснуться.
Тщетно.
* * *
– …вы не ожидали нашей встречи, милая госпожа Альтшуллер?
Он стоит перед тобой. Смуглый, широкоплечий красавец, одетый почему-то в цивильное. Толстые пальцы вертят брелок: знакомая рука из бронзы сжимает меч. Лицо господина полуполковника дышит радушием: ни дать, ни взять, встретил приятную знакомую.
И не в морге – на бульваре, летом.
Князь Джандиери берет у тебя чашку с чаем; брезгливо принюхивается.
– М-да… изрядная дрянь, однако.
Сторож с жандармом угодливо подхихикивают: да-с, дрянь, ваша бдительность, сами удивляемся – как еще пьем-с?!
– С меня обед, милая госпожа Альтшуллер! Надеюсь, вы позволите хоть этой мелочишкой искупить вашу дальнюю поездку, да еще в телеге вместо крытого экипажа! – я видел вашу… э-э-э… повозку, там, у крыльца. Сочувствую, поверьте, сочувствую всей душой.
Ты встаешь.
И смотришь, будто со стороны: твою руку, дряблую, с иссеченной порезами кожей, не спеша подносят к губам.
Как раньше.
– Я вижу, вы согласны. Только перед этим нам надо завершить маленькую формальность. Так, пустяки…
Короткий взгляд в сторону жандарма. Усач вытягивается во фрунт, толкает локтем сторожа. Миг – и тело убрано со стола, покрыто клеенкой; вот каталка дребезжит, удаляясь.
Чтобы вскоре вернуться, как возвращается расторопный официант: с новой порцией.
Тяжелое предчувствие наваливается, ледяной рукой насильника сдавливает грудь, шарит под одеждой. Старый трюк: того, кто ждет, сначала расслабь, отвлеки – разговором, ложной ошибкой, безразличием – чтобы затем даже пощечина показалась топором палача. Старый, но оттого не менее действенный трюк. Ты в углу, ты – крыса перед сворой фокстерьеров-душителей, мелкая доходяга, чьей гордости – длинный хвост да тщетный оскал…
Даже крысу не стоит загонять в угол, думаешь ты невпопад, пока сторож снимает клеенку.
Тело перед тобой страшно обезображено. Не надо иметь никаких особых талантов, чтобы понять сразу, с ослепительным ужасом: над этой женщиной глумились долго и изобретательно. Выжженные глазницы; на лбу тщательно вырезан бубновый туз – некогда кровавый, сейчас он скорее синюшный, выпячивается дешевым крапом. В полуоткрытом рту почти не осталось зубов, на правой руке всего два пальца – остальные обрублены; на левой пальцев нет вовсе, просто торчат уродливые култышки, напоминая собачью лапу.
Нет, ты не отвернулась.
Смотрела.
И даже не вздрогнула, когда за спиной, не в силах совладать с тошнотой, ринулся в дверь захлебывающийся Федюньша.
Ему простительно; ему, ветошнику, а не Бубновой Даме.
Не магу в законе.
– Вам знакома эта особа, милая госпожа Альтшуллер?
Вопрос еще придется повторить. Потому что ты думаешь о том незваном припадке, который рухнул на тебя у купцова рояля: помнишь? – глаза вдруг обожгло, залило огненными слезами, а дыхание скомкалось и исчезло надолго, когда ладони вдруг превратились в беспалые кулаки. Ты еще била, била, била наотмашь по клавиатуре, заставив инструмент взвыть голодной волчьей стаей – и не в силах остановиться…
Да, ты помнишь.
Ты всегда знала о себе: я сильная. Всегда: в деле, на каторге, в кус-крендельской глуши. Знание было простым и в некоторой степени раздражающим. Помнишь: давно, по молодости, сложилось от тоски, в усыпанном палой листвой имении случайного любовника:
– Тот, кого считают сильным,
Знает: сильных не жалеют.
Дескать, жалость унижает,
Дескать, жалость ни к чему.
Сильному наградой – сила,
И осенние аллеи,
И еще…
А впрочем, хватит.
Слишком много одному.
Но ведь ты же никогда не знала, до каких пределов ты сильна на самом деле. Оказалось, это жутко: вот так стоять и смотреть, слушая тихий голос полуполковника Джандиери, молчать и даже не согласиться выплеснуть себя без остатка, единым махом, чтобы уйти навсегда.
…Ведь теперь тебе нельзя просто так уйти?
…Ведь нельзя же, правда?!
…Ведь ты сильная, Княгиня, будь ты проклята?!
– Те, кому наградой – сила,
По привычке зубы сжали,
По привычке смотрят прямо
На любой пристрастный суд.
Слабым вдвое тяжелее —
Им нести чужую жалость,
И еще…
А впрочем, хватит.
Слабые не донесут.
…Хотя почему "будь"? – ты уже проклята.
– Итак, спрашиваю еще раз: вам знакома эта особа?
– Да.
Свобода начинается со слова "нет"; но иногда, очень редко, она все-таки начинается со слова "да".
– И кто же это?
– Елена Запольская, известная вашему ведомству как Ленка-Ферт.
Вот и встретились, Ленка.
Ну, здравствуй, отчаянная Девятка.
– Проходившая с вами по одному делу, после которого вы отправились на каторгу?
– Да, проходившая. Но освобожденная судом от уголовной ответственности за недостаточностью улик. Впрочем, если я не ошибаюсь, была оставлена под подозрением.
Господин полуполковник иронически вскидывает бровь. Ему весело. У него хорошее настроение. От господина полуполковника пахнет хорошим вином и вкусной, пряной пищей. Даже здесь, в морге, от него пахнет так.
– Вы знаете, милая госпожа Альтшуллер, меня всегда удивляло одно обстоятельство. Еще с юношеских лет. Вы не спросите: какое? Нет, вижу, вы не спросите. Тогда я скажу сам, совершенно не стесняясь присутствием этих господ…
Кивок в сторону сторожа с жандармом, и оловянные взгляды в ответ: мы немы, ваша бдительность! мы глухи, слепы и немы!
Как труп на столе.
"Вытащу, мать! Разобьюсь, холера ясна, а вытащу!.. сыграем еще в четыре руки?"
– Меня смущает необходимость законности приговоров над такими, как вы. Меня смущает упрямство Государственного Совета, чья косность подобна косности св. Аваккума, благословенна память его! Меня смущает необходимость всякое судебное заключение, где фигурирует статья за "эфирное воздействие", освящать печатями епархиальных обер-старцев, этих упрямых скуфейников. И, наконец: все это смущает меня трижды и четырежды, поскольку при нарушении сих и некоторых иных правил приговор не обретает необходимой силы.
Пауза.
Сторож внимательно смотрит на мертвую Ленку-Ферт; жандарм – в пол; ты – на господина полуполковника.
Федюньша до сих пор не вернулся.
– Вы ведь прекрасно осведомлены, госпожа Альтшуллер: осуди мы вашу подельщицу, презрев отсутствие доказательств или состава преступления, – вы обе уйдете из камеры в течение ближайшего часа. Если, конечно, не исчезнете прямо из зала суда. Откажись обер-старец от имени епархии или святейшего Синода ставить свою печать на приговор – а он откажется, если усомнится в беспристрастности судебного разбирательства, уж будьте уверены! – результат будет такой же.
Ты слушаешь, не перебивая, и что-то в лице твоем не нравится господину полуполковнику.
Он становится многословен.
Он становится суетлив.
Это так не идет великолепному князю Джандиери, и князь понимает это. Он успокаивается; проводит пальцами по усам. И кажется: искалеченное тело Ленки-Ферт на стылом мраморе тоже внимает пылкой речи облавного офицера.
Не грусти, подруга: я и в две руки сыграю, как в четыре.
Спасибо тебе, и еще раз – не грусти.
Поезд везет в ад; там свидимся.
– Полагаю, милая госпожа Альтшуллер, нам, то бишь стражам общества, приходится лечить последствия – тогда как следовало бы устранить причину. Я имею в виду отнюдь не введение смертной казни за любую попытку "эфирного воздействия", как ратуют сумасброды-фанатики. Это лишь привело бы к анархии и насмешкам над властью. Ведь согласитесь: повешенье циркового фигляра, уличенного в противозаконном методе глотания шпаг… фарс! комедия! Нет, я имею в виду другое…
Господин полуполковник умолкает.
Моргает болотными глазами.
– Я заказал вам нумер в гостинице, госпожа Альтшуллер. Вполне приличный нумер; за казенный счет. С портье оговорено: ваш… э-э-э… ваш чувствительный Санчо Панса переночует в каморке тамошнего слесаря. Надеюсь, он не привык к кроватям под балдахином? нет? ну и славно! Сейчас мы с вами посетим "Картли" – это единственная ресторация в здешней глуши, которая заслуживает внимания! – после чего вы вольны будете располагать собой до вечера. Потом, как я уже имел честь говорить – гостиница.
– А утром? – спрашиваешь ты, проглатывая машинальное "ваша бдительность". – А утром, князь?..
И улыбаешься: ярко, ослепительно… расчетливо.
Улыбка не должна отнять последнее.
Князь Джандиери улыбается в ответ:
– А утром, ссыльная Альтшуллер, вы сядете в вашу телегу и отправитесь к месту поселения. После чего забудете навсегда о моем существовании, равно как и я – о вашем.
Он врет.
Вы оба знаете это.
XIII. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ЛЕСНАЯ ХАВИРА
Я мирен: но только заговорю, они – к войне.
Псалтирь, псалом 119
– Вставай, варначина! – тебя беззлобно, но чувствительно ткнули под ребра. – Стал-быть, на порубку пора.
Филат был на удивление трезв, бодр, и даже похмелья особого в нем не ощущалось. А ведь набрался-то мужичок вчера с понятием!.. неужто до вечера протрезветь успел?
Об этом ты мог лишь гадать: когда телега с Княгиней и Федькой, а также сопровождавший их верхом урядник, скрылись из виду, ты еще стоял минуту-другую посреди купцова двора. Гвалт ветошников мимо ушей пускал. А потом направился прямиком к ухарю-приказчику и купил у него в счет жалованья или казенного довольствия бутыль красноголовой "монопольки".
Закуску? да, возьму… вон ту луковицу дай.
Хватит.
В итоге к вечеру ты был не лучше дневного Филата, который к тому времени вполне уже мог протрезветь. А вот то странное обстоятельство, что, протрезвев, хозяин дома не напился немедленно по-новой – удивляло.
Сивуха кончилась? Пелагея-гроза муженька в оборот взяла?..
Бодун колотился рогами в стенки черепа, спина хрустела и ныла пуще обычного, пальцы закостенели еловыми сучьями – до Филата ли теперь?! Ты вяло проглотил несколько ложек остывшей каши, запил остатками кваса, обулся – и побрел вслед за шустрым, уже успевшим собраться хозяином.
Каждый шаг тупо отдавался в висках. Мир вокруг тошнотворно покачивался, изредка норовя совсем завалиться набок. В мозгу тяжко ворочались шершавые булыжники вместо мыслей: что ж с Рашкой-то за погибель стряслась? оклемается ли? и за каким бесом ее в город потащили? настучал кто-то, насчет медведицы? тогда – почему не обоих?..
От этого допроса, где ты сам спрашивал, и сам в молчанку играл, голова вовсе шла кругом. Даже шагавший впереди Филат в конце концов остановился, жалостливо скосил на тебя хитрый глаз:
– Што, совсем худо, паря? Тута речка рядом. Умойся, што ли?! полегчает.
Ты огляделся. Места, вроде, незнакомые. Хотя речка – вон, слышно, как шумит-плещется. Небось, к лесосеке с другой стороны вышли, только и всего. А умыться – это Филат прав. Авось, и вправду полегчает.
Ну, Друц!
Проломился напрямик сквозь редкий багульник, поскользнулся на мокрой гальке – но устоял. Медленно, со скрипом, опустился на четвереньки, сунул лицо в студеную, прозрачную воду.
Действительно, стало легче. Ты поднял голову, шумно переводя дух – и лишь в последний миг успел почуять неладное.
Опоздал.
Даже не больно было: просто фейерверк перед глазами, громоподобный топот копыт вдали (табун? откуда?!) – и тьма удовлетворенно сомкнула челюсти.
* * *
– …Может, он ва-аще окочурился?!
– Вре-ошь! у ихнего брата башка крепкая. Рази ж такой мозгляк проломит?
– Коний вор, сказывают? У коньих воров ребра двойные, и, кубыть, башка тоже…
– Ча-аво-о? Зенки протри, Карпуха! Где ты двойные бОшки видал?! И у энтого башка одна…
– Одна-то одна, да крепче вдвое, чем у прочих!
– А-а…
Сомнительно, чтобы так переговаривались между собой черти в аду. А уж ангелы на небе – и подавно. Значит, ты еще здесь, на грешной земле. Уй-й-й, как голова-то болит, бодун за счастье покажется! Лучше бы в ад, ссыльнокаторжным грешником! Или на худой конец в острожное чистилище – в рай-то тебя точно не пустят. Хотя твой крестный, старый Ефрем Жемчужный, чьим именем ты изрядно попользовался после смерти учителя, полагал иное: земля наша – и есть чистилище… Ох, горит все пламенем! Неужто Филат тебя так звезданул?! Вот ведь падла! Ну все! Ежели встанет на ноги Валет Пиковый, ежели сподобит св. Марта-заступница – кранты ветошнику!
От злости полегчало, и ты с усилием приоткрыл один глаз.
Левый.
– Я ж говорил – оклемается! Што, варнак, очухался?
Вместо ответа вышло лишь невнятное мычание.
Ты разлепил второй глаз.
Мутные тени. Неясные пятна света и тьмы. Ничего не разобрать. Неужто подлый удар тебя зрения лишил?!
Липкая волна животного страха плеснула снизу, из чрева, оттуда, откуда обычно исходила Сила.
Обожгла, опалила.
С перепугу ты рывком сел.
Тело сразу повело в сторону; пришлось ухватиться за неструганое дерево стены, загнав в ладонь занозу. И дурацкая, мелкая, пустячная боль вдруг отрезвила. Голова по-прежнему раскалывалась, но размытые тени обрели ясность.
Слава богу, хоть глаза видят!
Машинально попытался выдернуть занозу. С четвертого раза это удалось. Только затем поднял взгляд; медленно, стараясь не делать резких движений, шевельнул головой, осматриваясь.
Изба. Срублена топорно (во всех смыслах), но на совесть. Сто лет простоит. Печь. Свежебеленая; правда, на скорую руку. Вдоль стен – лавки. Стол. За столом – двое. Один – косматый здоровила в армяке: нос сломан, ноздри вывернуты, торчат по-кабаньи, глаз под косматыми бровищами и не разглядеть. Сидит, смалит цыгарку, смотрит на тебя сквозь дым.
Молчит.
Второй – вместо бороды какие-то редкие перья, сам щуплый. Отчего-то – в солдатской шинели без нашивок. Выколачивает трубку о столешницу, время от времени зыркает в твою сторону, щурится со значением.
А с каким – хрен поймешь.
Ага, вон и третий: дрыхнет на лавке в углу, у самой печки, укрывшись одеялом. Одеяло, на удивление, новое, шерстяное. Теплое, должно быть.
На столе ружье лежит. И не какой-нибудь бердан раздолбанный, а тульская двустволка, что осечек обычно не дает. Так, вон еще одна подруга – на стене висит. Ай, баро, приглядись: не ружье – карабин армейский! Откуда? Охотникам ведь не положено…
– Вижу, очухался, – удовлетворенно кивнул сам себе щуплый. – Как башка, болит?
– Песни поет, – на этот раз ответ вышел вполне членораздельным.
Злым он вышел, ответ-то.
– На-кось, хлебни – попустит…
Щуплый извлек из-под стола закопченный котелок и протянул тебе.
Надо было встать, чтобы подойти, чтобы взять проклятый котелок, но сил не было. Щуплый видел, как тебя ломает; видел, да помочь не спешил.
"На вшивость проверяет, – понял ты. – Ладно, подавись, с-сука…"
С неимоверным усилием переломив слабость, ты встал. В глазах на миг потемнело. Чтобы не упасть, пришлось вновь ухватиться за стену. Хорошо хоть, вторую занозу не загнал…
Взял котелок.
Рухнул на лавку за столом, напротив щуплого. Из котелка пахнуло травяным запахом. А-а, хуже все равно не будет! Настой оказался терпким, сильно горчил. Тебя едва не стошнило, но ты заставил-таки себя сделать пять-шесть глотков.
Благодарить не стал – молча вернул котелок.
Снаружи послышался отдаленный перестук копыт.
– Силантий, глянь, кого черт несет, – вполголоса бросил щуплый.
Познакомились, значит: космач – Силантий, шестерка, а щуплый, стало быть, тот Карпуха, что про коньих воров все тайны знает.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Посмотрите, обязательно посмотрите в глаза Карпухе! только незаметно, исподтишка, и тогда увидите:
…заяц
Мертвый заяц на чурбане, поставленном стоймя вместо стола. Жилистая, короткопалая рука придерживает тушку; сверху опускается нож – тяжелый, с широким обушком. Хруст, и длинноухая голова падает в заранее подставленную бадейку. Заяц вздергивается за задние лапы. Течет кровь: немного и недолго. Потом нож деловито вспарывает брюшину, делает надрез вдоль хребта – и пальцы начинают обдирать серую шкурку, обнажая желтоватые прослойки и светло-красное мясо.
Шкура-то линялая, бросовая, чего ее жалеть – дери, как получится!
Хочется есть.
* * *
Здоровила молча поднялся, снял со стены карабин и вышел вон.
Вернулся быстро.
– Ермолай Прокофьич, однако!.. – в писклявом, чудном дисканте Силантия стыло недоумение.
Ты усмехнулся.
Купец вошел в избу уверенно, как хозяин. Коротко кивнул Карпухе с Силантием, покосился на спящего в углу третьего мужика.
Нарочито передернул плечами:
– Штой-то холодно тут у вас. Пошли бы, дровишек нарубили, што ли? И Петьку будите да с собой берите – чай, втроем-то веселее, шиш лесной!
Пока будили Петьку, Ермолай Прокофьич уселся за стол напротив тебя и как бы между делом пододвинул к себе лежавшую на столешнице двустволку, так что та легла купцу как раз под правую руку.
Разговор намечался серьезный.
Да куда уж серьезнее – огрели по башке, приволокли в какую-то лесную хавиру (то, что вы не в селе, и убогому ясно!)…
Наконец дверь избы в последний раз противно скрипнула, и вы с купцом остались с глазу на глаз. Помолчали. Тебе уже спешить некуда. Раз купчина эту кашу заварил – пусть теперь первый и речь держит.
– Ну што, Дуфунька, башка цела? Мозгой шевелить могешь? – поинтересовался мил-друг Ермолай Прокофьич.
В ответ ты только смерил купца взглядом – и ничего не сказал.
– Ты не зыркай-то, не зыркай! – непонятно с чего разозлился вдруг купец. – Ты словами отвечай!
Пусть злится.
Авось, сболтнет от злости то, чего говорить не собирался.
Голову потихоньку отпускало: помог-таки настой! Вместо уходящей боли внутри черепа образовывалась гулкая пропасть, – кинь мыслишку-камешек, вовек до дна не долетит!.. но думать эта пропасть, как ни странно, не мешала.
– Не нравишься ты мне, Дуфунька, – задумчиво протянул Ермолай Прокофьич, словно и не к тебе обращаясь. – Еще с изначалу не глянулся…
– Зачем же тогда клинья подбивал? горбатого лепил?!
– Кого лепил?! Ты это по-каковски, шиш лесной?
– А сам догадайся, раз умен.
– Ты мне, Дуфунька, не дерзи! Аль не понимаешь, што я теперича всей жизнишке твоей, считай, полный хозяин? Захочу – оставлю белый свет коптить, захочу – удавить велю!
– Врешь. Хотел бы кончить – я б сейчас сковороду в пекле задом протирал. Выходит, нужен я тебе.
– Вижу, оклемался. Соображаешь, – купец довольно хлопнул себя ладонью по ляжке. – А насчет "нужен" – твоя правда. Для того сюда тебя и приволокли.
– Добром не мог, что ли? – ты осторожно ощупал голову.
Волосы на затылке запеклись от крови.
– Не мог, Дуфунька, никак не мог! – Ермолай Прокофьич доверительно перегнулся к тебе через стол; однако перегнулся с умом, так, чтобы до него самого нельзя было дотянуться. – Кто ж добром себя под петлю подводить станет? А теперь уж деваться тебе некуда, шиш лесной! Обратная дорожка заказана. Беглый ты теперь, друг ситный! Беглый и вор – коня у меня свел. Ить все знают, что ты – коний вор!
– Это какого еще коня? – недобро сощурился ты. – Да на твоих "тыгдынцев" ни один лошадник, хоть простой, хоть в законе, не позарится! Кореша засмеют потом.
– Вот ты уряднику эту байку и расскажешь. Ежели он тебя слушать захочет. А то ведь Кондратыч как увидит – сразу с левольверта и стрелит! Ты нынче в бегах, а беглого всякий стрелить должон, живьем тебя брать без надобности. А даже и не стрелит – кому урядник или пристав поверит: тебе, каторжнику, или мне?
Ты помолчал.
Только взглядом спросил: зачем?
– А штоб не трепал ты лишнего! А то еще и доносить побежишь, штоб себя-то выгородить, шиш лесной…
– Дурак ты, Ермолай Прокофьич! – в сердцах сложилось само, без отступного. – Хоть и в атаманы норовишь, а дурак чистый! Где ж видано, чтобы маг в законе стучал на кого?! За такое свои же на перо и подсадят…
– Гладко стелешь, Дуфунька! – зашипел купец: видать, крепко обидел ты его, назвав дураком; ну и пусть шипит, хуже все равно не будет, потому что хуже некуда. – Да только знаю я: у вас, мажьего семени, свои законы, и для своих писаные! Друг дружку вы, может, и не продадите, зато я – не вашей породы! Считай, закон ваш не про меня! Вот прижмут тебя, шиш лесной, в кутузке, так сразу и припомнишь: как Ермолай Прокофьич вас, ссылочных, привечал, да на санях подвозил, да водкой потчевал, а потом с Рашелькой-колодницей разговоры тайные вел, тебя отославши! А Рашельку урядник в город увез, да еще спешно! Тебя-то не тронули, ты вроде как чистенький. Да только ежели за ней, за бабой, есть грех – так и тебя на дознание потянут. Вот тут-то ты и постараешься, себя спасаючи! Небось, все припомнишь, и што было, и чего не было!..
Купец с усилием перевел дух.
Ты по-прежнему молчал. Ждал: что еще скажет. Как ты и надеялся, от злости купчина начал выкладывать карты одну за другой (чего поначалу явно делать не собирался), и расклад был нараспашку.
Говори, говори, Ермолай Прокофьич.
А мы послушаем.
– Только теперича никак такому не бывать, шиш лесной! Потому как беглый ты. Ну а я, выходит, пострадал, за доброту свою же: ссылочного приветил, поверил, думал – человеком стал. А он у меня коня свел и убег восвояси!
– Складно выходит, – согласно кивнул ты, забывшись, и шея мигом напомнила о себе болезненным хрустом. – Значит, куда ни кинь – всюду клин? И ты, Ермолай Прокофьич, не дурак, а на диво разумен и ловок? Ай, баро рай
, ай, сладкий мой! Ладно, меня ты конем да побегом повязал, в хавиру эту упрятал. А Рашель?
– А што – Рашель? – искренне удивился купец. – Я ей и взаправду ключницей у себя быть предлагал. Да ежели б даже и не предлагал, што ж она, дура? – на себя лишку валить?! Это, брат-Дуфунька… как его… это ведь сговор выходит!
Все верно. Если есть тайный грех за Княгиней – не станет она купца приплетать. Однако до полного расклада оставалась еще одна, последняя карта.
Меченая.
– Ну и почему же людишки твои меня сразу с камнем на шее в болото не кинули?
– А потому, што завсегда успеется. В Кус-Кренделе твоя рожа варнацкая да язык длинный не ко двору пришлись. А тут, в чащобе – в самый раз. В артель, значит, тебя определить хочу.