Ликимний же, несмотря на возраст, считался возницей опытным и благоразумным.
…Когда последний солдат вышел из ворот, а толпа фиванцев стала расходиться, обмениваясь впечатлениями, легкая тень упала на лица людей, скользнув в сторону все еще распахнутых створок ворот — хотя солнце светило вовсю, и на небе не было ни облачка.
— Мама, мама! — дернул мать за край пеплоса какой-то голубоглазый мальчишка лет пяти. — Смотри! Кто-то прошел мимо солнышка! Ну мама же!..
— Что? — невнимательно переспросила толстая мамаша, весьма занятая обсуждением с подругой вчерашних цен на рыбу и шерсть. — Чего тебе? Есть хочешь?
— Кто-то прошел мимо солнышка! — терпеливо повторил малыш. — И пошел во-он туда!
Он указал рукой на запад, в ту сторону, куда удалилась процессия, отправившаяся в Дельфы.
— Да? — отозвалась мать. — Ну и хорошо. Сейчас вернемся — и я тебя накормлю…
Малыш собрался было заплакать, но увидел высунувшегося из норы ужа и передумал.
8
Эту неделю пути Амфитрион запомнит до конца своих дней — которых осталось не так уж и много, примерно вдвое меньше уже прожитых, но и не так уж мало, хвала Мойрам-жребиедательницам; впрочем, любая хвала никогда еще не останавливала неумолимую Мойру Атропос, готовящуюся перерезать тонкую нить жизни человеческой.
Летний месяц гекатомбеон изначально предназначен для наслаждения земными радостями, и паломники сперва надолго задержались у Копаидского озера (которое, в общем, было и не очень-то по дороге), где седеющие ветераны плескались, как дети, а ошалевший от солнца и свободы Ликимний затеял было бороться с Гундосым, и даже боролся, но недолго, потому что вмешавшийся Амфитрион содрал притворно рычащего Телема со своего шурина — после чего ухватил обоих за загривки и отволок на глубину, невзирая на сопротивление и вопли, где и притопил под гогот солдат и визг счастливой Алкмены.
Потом, украсив себя венками из священного лавра и поклявшись Аполлону не снимать их до возвращения домой, все двинулись в направлении Фокиды и почти добрались до северных склонов Парнаса, когда Амфитрион на привале предложил сделать небольшой крюк, спустившись к Коринфскому заливу и посетив Крисы — крохотный приморский городок, служивший гаванью для Дельф.
Он сам не знал, что толкнуло его на этот шаг. Явная ли причина — необходимость получить известия о торговых галерах, подрядившихся доставить невывезенную добычу с Тафоса, и лично организовать перевозку ценностей в Фивы, предварительно обменяв часть тафийских сокровищ на медь и бесценную пурпурную краску; скрытое ли желание урвать у судьбы еще одну неделю счастья… нет, он не хотел задумываться над этим, но через пару дней колеса повозок и копыта лошадей уже грохотали по скалистому побережью Коринфского залива, а позади шлепали о камень сандалии ветеранов.
Солнце клонилось к закату, и, когда колесницы проезжали слишком близко к обрыву, за которым в сорока локтях внизу шумело чем-то недовольное море — можно было увидеть, как вода вскипает пеной, сиреневой в лучах заходящего Гелиоса, и волны отвешивают увесистые оплеухи ни в чем не повинным скалам.
Небо было чистым, хотя мористее начинали собираться немногочисленные тучи, стоявшие на месте, подобно упрямым овцам, и не желавшие подчиняться бичу пастуха — южного ветра Нота, случайно пролетавшего мимо и решившего пошалить.
— Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, Тифон стоглавый, — запел от полноты чувств ехавший первым Ликимний, и ему вторила Алкмена, с лаской глядевшая на брата, уверенно правившего их колесницей, — хаа-ай, бушует Тартар…
— Хаа-ай, гроза над морем, — нестройно подхватили ветераны, — хаа-ай, гроза над миром…
Амфитрион отстал, пропустив солдат вперед, и теперь ехал последним, с непонятной тоской вслушиваясь в давно знакомую песню. Кони мотали мордами, порываясь рвануться вперед, но он упрямо придерживал их и озирался по сторонам, словно пытаясь в тучах над морем или в кустах чертополоха, пробивающегося в россыпи камней, высмотреть причину своего состояния, понять ее и стать прежним Амфитрионом. Если бы он был философом, возможно, он сказал бы, что пришла минута, когда ты понимаешь, что вот только что все было хорошо — но лучше уже не будет.
Нет, он не был философом, он был воином-наемником, потом — лавагетом, полководцем-наемником, он всегда злился, когда люди называли его героем, и посему просто слушал песню, дышал полной грудью и не замечал, что языки волн все с большим ожесточением лижут серый камень скал, забираясь все выше и выше, а южный гуляка Нот давно удрал в свою обитель ветров, чего-то испугавшись или просто вспомнив о неотложных делах.
— Хаа-ай, гроза над морем…
Сперва Амфитрион не сообразил, что произошло, и произошло ли что-то. Просто одна из волн, самая крутая и гневная, вдруг поднялась над остальными, вдвое обогнав в росте притихших сестер, застыла в воздухе пенным постаментом — и, прежде чем эта волна обрушилась вниз, земля вздохнула и заворочалась под ногами людей, копытами лошадей и колесами жалких людских повозок.
Духота разлилась в воздухе, горькая пьянящая духота, никто не успел испугаться, в наступившей тишине насмешкой прозвучал голос Гундосого, продолжавшего тянуть припев песни; второй подземный толчок был гораздо слабее, но именно он заставил гнедую кобылу — одну из двух, запряженных в колесницу Ликимния — взвиться на дыбы, ударив копытами перед собой, и с неистовым ржанием броситься сломя голову, не разбирая дороги и заражая безумием свою подругу по упряжке.
Строй ветеранов смешался, Телем оборвал очередное «хаа-ай», с открытым ртом глядя вслед подпрыгивающей на камнях колеснице Ликимния, сам Ликимний всем телом откинулся назад, нависнув над упавшей Алкменой и пытаясь любой ценой остановить взбесившихся лошадей — и Амфитриону показалось, что он слышит до боли знакомый боевой клич, раскатившийся над морем и заставивший тучи на горизонте вздрогнуть и неторопливо двинуться в сторону берега.
Он не сразу понял, что кричит. Кричит сам, вскинув руки с намертво зажатыми поводьями над головой, как не раз кричал в бою перед началом стремительной колесничной атаки; кричит, не видя врага, но нутром чуя его присутствие, угрожая ветру, морю, небу, содрогающейся земле, бешеным кобылам… врагу, у которого не было имени.
А потом изо всех сил хлестнул по спинам своих коней, заставляя их сойти с ума по воле колесничего и сравняться в безумии с теми, что неслись сейчас на расстоянии копейного броска впереди него, все ближе прижимаясь к нетерпеливо облизывающейся пасти обрыва — где внизу стояла и не падала нелепая, невозможная, чудовищная волна-постамент.
Его крик-клич спас жизнь ветеранам, многие из которых были бы иначе неминуемо растоптаны. Так же они, волей случая оказавшиеся на пути колесницы Амфитриона, мгновенно рассыпались в разные стороны — воинские навыки не раз спасали солдат в тех случаях, когда мудрая Метида-Мысль оказывалась совершенно бесполезной — а умница-Гундосый вихрем слетел на землю и подхватил под уздцы лошадей своей упряжки, всем весом повиснув на них и отворачивая оскаленные морды вправо к обрыву, заставляя животных танцевать на месте и позволяя Амфитриону на полной скорости пройти впритирку к левому боку его колесницы.
Что чуть не сбросило и Телема, и его лошадей с обрыва, но это сейчас было совершенно неважно; и соленые брызги сорвались с гигантской волны, подобно невольным аплодисментам.
Грохот копыт оглушал, венок из священного лавра почти сразу свалился с головы, земля качалась в такт скачке, поводья жгли ладони, пытаясь вырваться из окостеневшей хватки, дважды колесница отрывала от хрустевшего щебня оба левых колеса, и оба раза хрипящий Амфитрион чудом удерживал равновесие, а пот стекал по лбу и невыносимо разъедал глаза, но Амфитрион все равно видел, что Ликимний до сих пор не справился с проклятыми кобылами… вот он ближе… еще ближе… заднее колесо на миг зависает над краем обрыва, но Ликимний, страшно оскалившись, рвет левый повод — и ему удается выиграть у безымянной судьбы один локоть жизни… два локтя… три… почти пять локтей жизни — и в этот промежуток между бортом колесницы Ликимния и краем обрыва, за которым начиналось пенящееся небытие, Амфитрион вбил себя, коней и свою колесницу, как в бою вбивал копье между краем щита и выставленным вперед мечом врага.
— Хаа-ай!..
Он прыгнул. Мгновение они шли совсем рядом, со скрежетом вминаясь друг в друга бортами — и Амфитрион, не понимая, что делает, боком взлетел в воздух, обрушиваясь на закричавшего Ликимния, чуть не выбросив юного шурина на камни, и пальцами-когтями вцепился в кулаки брата Алкмены, омертвевшие на поводьях.
Еще через мгновение Амфитрион почувствовал, что спина его сейчас порвется.
А небо пахло конским потом и смертью.
Потом была боль в прокушенной насквозь губе, радостная, счастливая боль, потому что земля замедлила бег, постепенно перестала нестись навстречу, грохоча и подпрыгивая; и Амфитрион слизывал с губы кровь, наслаждаясь ее соленым вкусом, и пробовал разогнуть пальцы: сперва свои, а позже — растерянно моргавшего Ликимния.
Только тогда хлынул ливень.
9
…Амфитрион снял с себя шерстяную накидку-фарос, чудом не потерявшуюся во время скачки, набросил ее на скорчившуюся в углу жену; взгляды его и Алкмены на миг встретились, переплелись, стали единым целым, как тела любовников на ночном ложе — и Амфитрион медленно отвернулся, сгорбившись под невидимой тяжестью.
Еле переставляя ноги, словно каждый шаг давался ему ценой года жизни, он приблизился к краю обрыва и остановился, глядя на море. Мокрые волосы кольцами облепили его лоб, хитон лопнул от подмышки до середины спины, на бедре алела широкая ссадина; он стоял под дождем и смотрел вниз, туда, где на узенькой полоске берега, на мокрой гальке валялись обломки его колесницы, бился в агонии конь с переломленными ногами, а отпрянувшее море неуверенно облизывало труп второй лошади.
За спиной Амфитриона раздалось громкое истерическое ржание — видимо, ржала гнедая виновница всего случившегося.
Почему-то Амфитриону хотелось думать, что во всем виновата гнедая кобыла.
Он изо всех сил заставлял себя в это поверить — и не мог.
Он стоял и смотрел, как волны, подобно слепым быкам, мечутся во все стороны, то расшибаясь о скалы, то бодая друг друга, а из косматых туч, грозно нависших над заливом, вырываются пучки ослепительных молний и полосуют кипящее море… одно море… только море — и ничего больше.
И где-то глубоко внизу, под ногами, раздавался глухой рокот, будто землю пытались раскачать, но некто сильнейший держал земные корни в своих руках, как еще недавно Амфитрион — поводья колесницы, и земля вопреки всему оставалась неподвижной, хрипло ропща от боли.
Или это просто гремел гром?
Небо в ярости хлестало море бичами молний и тугими струями ливня, море неохотно огрызалось, словно взъерошенный зверь, еще рычащий и скалящий зубы, но уже готовый припасть на брюхо и отползти назад; в рокоте земли и раскатах грома звучали какие-то, непонятные людям слова — а между небом и морем стоял измученный человек в порванном хитоне, и стихии боялись взглянуть ему в глаза.
— Кто бы ты ни был, — прошептал Амфитрион, — кто бы ты ни был…
И не договорил.
Вместо этого он повернулся к небу и морю спиной, оглядел свое испуганно молчащее воинство, криво улыбнулся жене и охающему Ликимнию — и запел… нет, скорее заорал на все побережье:
— Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, Тифон стоглавый… ну, дети Ехидны! Хаа-ай…
— Хаа-ай, гроза над морем, — с обожанием в голосе подхватили ветераны, и даже изрядно помятый Ликимний присоединился к общему хору. — Хаа-ай, гроза над миром!..
— Вот так-то лучше, — буркнул Амфитрион, тронул пальцем ссадину на бедре, поморщился и зашагал прочь от обрыва.
10
К ночи они добрались до окраины Крис — добрались изрядно промокшие, но без приключений, и жрецы местного храма Аполлона-Эглета,
едва завидев священные лавровые венки, тут же разместили всех в примыкающих храму помещениях, специально предназначенных для паломников.
Расторопный Телем мигом определил, кто из жрецов главный, и удалился с ним, размахивая руками и втолковывая опешившему старцу что-то о внуках Персея, любимцах богов и тому подобных вещах. Лысина старого жреца встревоженно отражала свет звезд, Гундосый увлеченно ораторствовал — и, когда Телем вернулся, то следом за ним шла вереница храмовых рабов, согнувшихся под тяжестью плетеных корзин с разнообразной снедью и винными амфорами.
Амфитрион для виду пожурил вымогателя, и, как оказалось, зря — главной причиной любезности жреца были отнюдь не речи Гундосого, а торговые галеры в гавани Крис, нагруженные тафийской данью; так что лысый служитель Солнцебога не без оснований рассчитывал на изрядную мзду в пользу храма.
О чем не преминул заявить Амфитриону с подкупающей откровенностью.
Правда, время он выбрал для этого неудачное — утром внук Персея проснулся с дикой болью в спине и содранных чуть ли не до мяса ладонях, на все намеки жреца только хмыкал и чесал расцарапанное бедро, а потом послал в гавань Ликимния и семерых солдат, отказав жрецу в невинном желании направить с Ликимнием добрый десяток дюжих рабов в качестве сопровождающих.
Жрец заикнулся было о невидимых стрелах Аполлона, поражающих не только преступников, но и скупердяев, а также о возможных дурных пророчествах пифии в Дельфах — но Амфитрион довольно-таки невежливо повернулся к жрецу спиной и без лишних слов пошел прочь.
Близ храма располагалась небольшая тенистая роща, в которой бил источник, излечивающий по поверью девяносто девять различных болезней. Таким количеством недугов Амфитрион не страдал, но, добравшись до источника, с удовольствием окунул в ледяную воду многострадальные руки и долго стоял так на коленях, закрыв глаза и наслаждаясь покоем полного безмыслия.
«И одиночества», — хотел сказать он себе, но не сказал, потому что минута слабости прошла, и звериное чутье, не раз выручавшее Амфитриона в его бурной жизни, подсказало ему обернуться и внимательно оглядеться по сторонам.
Шагах в десяти от него, полускрытый стволом ясеня и пышными кустами шиповника, на таком же морщинистом, как и он сам, бревне сидел старик. Жирный, обрюзгший старик с отвислой, почти женской грудью — отчего старику не стоило бы носить одежду, открывающую левое плечо и часть груди. Не стоило бы, а он носил. Может быть потому, что не мог увидеть себя. Впалые веки его, казалось, давно срослись и провалились вглубь глазниц, туда, где когда-то были глаза, а теперь были лишь мрак и память.
— Я знаю тебя, — негромко сказал Амфитрион, уверенный, что старик прекрасно слышит его. — Ты Тиресий, знаменитый прорицатель и уроженец Фив. Креонт еще жаловался, что как раз дома, в Фивах, ты объявляешься реже всего — особенно когда нужен позарез.
Старик с полным безразличием пожал плечами. Крупная муха, жужжа, села ему на щеку и деловито засучила передними лапками, но он даже не попытался согнать ее.
«В конце концов, — отрешенно подумал Амфитрион, — если я могу сидеть на земле, а этот слепец на бревне, то почему бы мухе не сидеть на его щеке?»
— Ты — Тиресий, — повторил Амфитрион, стряхивая с рук сверкающие капли. — Прорицатель. Говорят, тебя ослепила Афина за то, что ты видел ее обнаженной, но взамен дала дар прозрения.
— Говорят, — равнодушно отозвался Тиресий.
Голос его оказался неожиданно низким и звучным.
— А еще говорят, что тебя ослепила Гера, когда в ее споре с Зевсом о том, кто больше испытывает наслаждения в любви — мужчина или женщина? — ты принял сторону Зевса и сказал, что женщина берет себе девять частей наслаждения, мужчина же — всего одну часть. Гера ослепила тебя, а Зевс наградил прозрением.
— Говорят, — тем же тоном ответил старик.
— Так где же правда?
— Не знаю.
— Ну что ж, — Амфитрион встал, отряхнул колени и приблизился к ясеню, за которым сидел Тиресий, — во всяком случае, ты не можешь пожаловаться на несправедливость богов.
— Я и не жалуюсь, — спокойно сказал старик, глядя куда-то в сторону своими провалами вместо глаз. — Боги справедливы. Я даже могу представить себе бога, который отнимет у тебя, Амфитрион Персеид, твой дом, твою жену (Амфитрион вздрогнул), твоих детей и имущество, одарит тебя сотней болезней, а потом в награду за терпение даст взамен другой дом, другую жену, другое здоровье, других детей и другое имущество… Да, такой бог тоже будет справедлив. Но скажешь ли ты, что он еще и добр, этот бог?
Амфитрион отрицательно покачал головой, забыв, что Тиресий не может его видеть.
Слепец неторопливо протянул руку, его толстые пальцы безошибочно нащупали цветок шиповника, но Тиресий не сорвал его — так, подержал и отпустил, отчего куст слегка закачался, играя солнечными пятнами.
— Вот так и ты, внук Персея, так и я, зрячий слепец, — тихо бросил старик, — как вольный цветок в руке богов: могут погладить, могут сорвать, а могут…
— А могут и палец наколоть, — закончил Амфитрион, катая каменные желваки на скулах.
— Могут, — усмехнулся Тиресий. — Я не способен увидеть тебя земными глазами, гордый внук знаменитого деда, но я чувствую исходящее от тебя дыхание Ананки-Неотвратимости. Если ты хочешь о чем-то спросить меня — спрашивай, потому что я скоро уйду. Или уходи первым и ни о чем не спрашивай.
— Когда я умру? — неожиданно для себя самого спросил Амфитрион, вглядываясь в безмятежное лицо слепца, заросшее редкими мутно-белесыми волосами, похожими на лишайник, растущий в пещерах.
— Нескоро. Хотя и неожиданно.
— Как я умру?
— В бою. Такие, как ты, редко умирают дома.
— У меня… у меня будет наследник?
— Да. Но тебе придется бороться за него с богом; и сперва победит бог, а потом — ты. Большего я тебе не скажу.
— Кто… кто побывал у меня дома той ночью?!
Почему-то Амфитрион не сомневался, что Тиресий твердо знает, о какой ночи идет речь.
Старик не ответил. Он грузно, долго разгибая хрустящие колени, поднялся с бревна и замер, опираясь на невесть откуда взявшийся посох и глядя поверх плеча Амфитриона.
— Я слышал гул голосов, — наконец разлепил бескровные губы Тиресий. — Он доносился с Олимпа. И тот голос, которым гремит гром, возвестил, что у смертной женщины из рода Персея Горгоноубийцы вскоре родится великий герой. Скажи своей жене, о благоразумный Амфитрион, что она носит сына Зевса — и покушения на ее жизнь прекратятся.
Позади Амфитриона раздался сдавленный вскрик. Он быстро обернулся — и увидел белую, как снег, Алкмену, стоящую у источника и испуганно прижимавшую руки к груди. Амфитрион бросился к жене, крепко обхватил ее и привлек к себе — словно хотел втиснуть Алкмену внутрь, в свое бешено стучащее сердце.
«Ты слышала?» — спрашивало это сердце, огромно-неистовое, оглушающее, готовое разорвать грудь и огнем выплеснуться в мир, сжигая его или перестраивая заново.
«Да.»
«Ты веришь его словам?»
«Да.»
«Я люблю тебя…»
«Я люблю только тебя.»
«Я знаю.»
…Когда Амфитрион вновь посмотрел туда, где раньше находился Тиресий, там уже никого не было. Недвижимо стоял старый ясень, от источника, чья вода излечивает все болезни, кроме смерти и ненависти, в спину тянуло прохладой, расправлял свои розовые лепестки потревоженный цветок шиповника, и небо над рощей было бездонно-голубым и невинным, как взгляд новорожденного бога.
«Скажи жене, о благоразумный Амфитрион, что она носит сына Зевса — и покушения на ее жизнь прекратятся…»
— Тиресий не сказал, — Амфитриону казалось, что он кричит, как тогда перед скачкой над обрывом, но на самом деле он лишь беззвучно шевелил губами, — он не сказал: «Твоя жена носит сына Зевса». Нет, он сказал: «Скажи жене… скажи — и покушения прекратятся!»
— Я боюсь, — еле слышно сказала Алкмена. — Я очень-очень боюсь…
— Не надо, — ответил Амфитрион. — Зевс охранит тебя от всех бед.
— А ты?
— И я.
— Той ночью, — Алкмена ткнулась лбом в плечо мужа, — той ночью… кто был у меня первым? Ты — или Он?
— Я, — отчетливо произнес Амфитрион, радуясь, что жена сейчас не видит его лица, подобного лицу воина, чью открытую рану лекарь промывает кислым вином, — я был первым. Я был первым, а Он — вторым. Ты носишь сына Зевса, женщина из рода Персея. И ты ни в чем не виновата. Так что нам незачем ехать в Дельфы.
«Я достаточно громко сказал это, Тиресий? — мысленно спросил он. — Достаточно громко, чтобы услышали все, кому надо?!»
И улыбнулся, счастливый произнесенной ложью.
11
Когда Амфитрион с Алкменой вернулись в храм — а это случилось отнюдь не скоро — там царили волнение и суета. Бегавшие туда-сюда жрецы расступались перед Алкменой, испуганно косясь на нее, храмовые рабы почтительно отводили глаза и украдкой творили охранные жесты, а пришедшие с Амфитрионом солдаты толпились во дворе, многозначительно переглядываясь, и на лицах их были написаны восторг и гордость.
— Что случилось? — Амфитрион ухватил бледного Ликимния за плечи и слегка встряхнул (лучшего средства для развязывания языков он не знал; вернее, знал, но оно не годилось для родственников).
Ликимний отчаянно замотал головой и поспешно отскочил назад.
— Я скажу тебе, о досточтимый Амфитрион, что случилось, — лысый жрец, непонятно как оказавшийся рядом, торжественно поднял правую руку к небу, отчего сразу стал похож на высохшую оливу. — Когда ты соблаговолил отправиться к источнику, я в это время приносил утренние жертвы у алтаря. И там мне было знамение. Только сперва я ничего не понял.
— А потом понял? — поинтересовался Амфитрион, еле удерживаясь от желания придушить старого дурака.
— И потом не понял, — степенно ответствовал жрец. — Просто потом явился Тиресий Фиванский (надеюсь, тебе знакомо это имя?!) и все мне растолковал.
Жрец посмотрел на свою воздетую ввысь правую руку, подумал, пожевал узким ртом и вскинул заодно и левую.
— Радуйся, женщина, — истошно затянул он, пугая рабов и птиц в кронах деревьев, — радуйся, отмеченная Зевсом, ибо…
Что «ибо», он сказать не успел, потому что увесистая ладонь Амфитриона смаху запечатала ему рот. Как ни странно, но все присутствовавшие сочли этот поступок вполне естественным — видимо, мужу женщины, отмеченной Зевсом, позволялось многое.
— Старец, чтоб я никогда тебя впредь не видал громогласным, — Амфитрион для пущей убедительности заговорил языком бродячих певцов-аэдов, не зная, что почти дословно предугадал высказывание одного из будущих героев Эллады, которого в конце концов в ванной зарежут его собственная жена и ее любовник. — Толком давай говори и меня ты не гневай — да здрав возвратишься! Понял?
Старец поспешно закивал плешью и знаками показал: дескать, понял и впредь не буду.
— Отмеченная Зевсом… — донеслось из-под ладони.
— Это мы и сами знаем, — Амфитрион убрал ладонь и грозно обвел взглядом собравшихся.
— Что еще говорил Тиресий?
— Он говорил, — запинаясь, пробормотал жрец, — он говорил… что Громовержец объявил олимпийцам, будто с этого часа никогда не прикоснется к земной женщине. Только неясно, почему…
— Ну, это как раз ясно, — буркнул Амфитрион.
Жрец недоуменно воззрился на него.
— Потому что лучшей женщины Зевсу уже не найти! — Амфитрион возвысил голос, чтобы дошло до всех. — Нигде и никогда! Такой прекрасной и… такой целомудренной, что богу пришлось принимать облик ее мужа для достижения цели! Теперь ясно, тупицы?!
Он еще раз оглядел их — солдат, жрецов, рабов — подолгу задерживая взгляд на каждом лице.
Всем было ясно.
Всем было совершенно ясно.
— Есть хочу, — Амфитрион потянулся всем телом, как человек, закончивший утомительную работу. — Эй, Гундосый, расстарайся…
И покровительственно подмигнул жрецу.
СТАСИМ
ПЕРВЫЙ
Тьма.
Вязкая, плотная тьма с мерцающими отсветами где-то там, на самом краю, в удушливой сырости здешнего воздуха — приторного-теплого и в то же время вызывающего озноб.
Багровые сполохи.
Гул.
Ровный шелест волн Стикса.
Дыхание глубин.
Где-то падают капли воды.
Все.
И всегда было так. Только так.
— Мы пришли, Сестра. Ты можешь говорить.
— Спасибо за разрешение, Старший, — в женском голосе сквозит явная издевка.
Так иногда блестит бронза кинжала в складках воздушного пеплоса.
В ответ — молчание. Падение капель. Ровный шум Реки.
— В Семье — разлад, Старший.
— Знаю.
— И знаешь, кто виноват?
— Знаю. Каждый винит другого.
— Это суесловие, Старший. Ты не хуже меня понимаешь, что во всем виновен Младший.
— Твой Супруг, Сестра. И мой брат. Кстати, и твой тоже.
— Да, мой Супруг. Мой Супруг — но он виноват! Он и его сын от смертной, который родится сегодня!
— В чем же может быть виновен еще не рожденный ребенок?
— Во многом! В наших раздорах! Мой Супруг и раньше был не в ладах со Средним — теперь же они просто видеть друг друга не могут! А я не люблю, когда в Семье возникают серьезные ссоры… Ты знаешь, к чему это может привести?
— Знаю, Гера.
— Я пыталась примирить их…
В ответ — саркастический смешок.
— Я пыталась примирить их — и едва сама не попала в немилость!
— Неудивительно. Таков жребий миротворцев — особенно женщин.
— Не смейся, Аид! И не думай, что в случае чего тебе удастся отсидеться здесь!
— Я так не думаю.
— И правильно! Потому что это еще не все. Племянничек наш…
— Который? У нас с тобой их несчитано-немеряно.
— Не притворяйся! Тот, который — что ни ночь! — у тебя обретается! Душеводитель твой!
— Лукавый, что ли? Гермий?
— Он, Майино отродье… Пустышка! Ворюга несчастный! Ухитрился разгневать не только Среднего, но и моего Арея. Сам знаешь, Арею только повод дай… я уж говорю ему: «Сынок, не связывайся ты с Пустышкой!» — а он вне себя. Поймаю Лукавого, говорит, и…
— Пусть сперва поймает.
— А если все-таки? Лукавый у тебя в любимчиках — вот и скажи ему, чтоб не совал свой длинный нос куда не надо! Арей ведь шутить не любит. Вернее, не умеет.
— Зато Лукавый умеет. Стащил у меня мой шлем — и поминай как звали.
— Какой это шлем? Тот самый, что ли? Который тебе Киклопы ковали?!
— Тот самый.
— Этого только не хватало! И так в Семье невесть что творится! Ты отмалчиваешься, Младший со Средним друг на друга рычат, Арей в драку лезет, Гермий совсем от рук отбился — и все из-за еще не рожденного ребенка! Тоже мне — Мусорщик-Одиночка, равный богам… А что будет, когда он родится?!
— А по-моему, Сестра, ты просто ревнуешь. Как обычно. Как сто раз до того. Ревнуешь к смертной женщине, которую Младший в очередной раз предпочел тебе. И — опять же, как обычно — собираешься выместить злость на ней и ее сыне. То ты бедную Ио гоняешь по всему свету, то Эгину мучишь, теперь вот Алкмена… Пора бы успокоиться, Сестра.
— Я? Я — ревную к смертной?! Пройдет лишь миг — для нас — и тело ее станет прахом, а тень попадет к тебе. Для меня она — уже прах! Как я могу ревновать к праху? Меня беспокоят в первую очередь разногласия в Семье, потом мне не нравится сама идея Мусорщика-Одиночки… И наконец — мой Супруг собирается сына этой… этой женщины в конце его жизни возвести на Олимп, сделав равным нам! Ты представляешь, Аид?! Я ночь не спала, когда Зевс заявил об этом!
— Это невозможно, Сестра. Или он изначально равен нам — и тогда намерения Младшего не имеют смысла; или он не равен нам — и не будет равным, что бы ни думал Младший по этому поводу!
— Значит, Старший, ты с нами?
— Я? Неужели Средний не рассказал тебе о нашем с ним разговоре?
— Средний сказал, что ты с нами.
— Значит, он соврал. Я сказал, что я сам по себе. И пока не вмешиваюсь. Пока.
— Вот и не вмешивайся! Во всяком случае, царствовать над всеми Персеидами этот Мусорщик-Одиночка не будет — об этом я уже позаботилась!
Та, которую называли Сестрой, неожиданно умолкла. Когда она заговорила снова, в голосе ее уже не было ни злобы, ни ярости, ни даже властности — была усталость и просьба, почти мольба.
— Ты знаешь, Старший, мой Супруг в последнее время очень изменился. Вот уже девять месяцев он не делит ложе ни с кем. Женщины перестали интересовать его — и это пугает меня. Он стал раздражителен, порой мрачен и еще более вспыльчив, чем прежде. Я не знаю причин — и боюсь узнать их. Так что прошу тебя, Старший — оставайся в стороне, как и обещал. И еще прошу тебя — угомони Лукавого.
— Хорошо, Сестра. Угомоню… если найду.
— Ну, мне пора…
— Да, иди. У каждого из нас — свой путь. Тебе — идти, мне — оставаться… Только смотри, не оступись.
— Ой!
— Ну вот, я же предупреждал! Это так просто — оступиться, особенно если дорога плохо видна…
…Когда легкие шаги и шорох осыпающихся камешков затихли в отдалении, а багровый мрак заметно поредел, тот, кого называли Старшим, повернулся и безошибочно ткнул пальцем в одну из ниш на бугристом теле утеса.
— Лукавый?
Ответа не последовало.
— Ты что, решил от меня спрятаться? Снимай шлем и лети сюда. А то Кербера кликну, пусть погоняет тебя, дурака…
В нише что-то шевельнулось — и в сумраке слабо проступило лицо, а затем — чуть светящиеся очертания стройной фигуры Лукавого (проявившейся несколько позже лица) и некий громоздкий предмет в его правой руке.
По-видимому, это и был пресловутый шлем.
— Великоват он мне, дядя, — пожаловался Лукавый. — Все время на нос сползает.
— А ты б не хватал без спроса — глядишь, и не сползал бы. Ладно, шлем пока оставь у себя. Тебе он нужнее — попадешься Арею в лапы, он с тебя три шкуры спустит.
Лукавый презрительно хмыкнул.
— Спасибо, дядя, — чуть погодя добавил он.
— Пожалуйста. Все слышал?
— Ни единого слова. И вообще, я только что пришел.