Дюраньо испытывал такое чувство, будто он непременно должен что-то сказать.
— Жарко сегодня, — начал он.
— Ты думаешь? — отозвался старик, взглянув на мальчика. Седые волосы упали ему на лоб, и Дюраньо увидел, что кожа у старика совершенно сухая, без единой капельки пота. И плащ, который на расстоянии выглядел таким тяжелым и жарким, теперь показался мальчику прохладным, словно тень от пальмы. Он поблескивал, точно покрытый мельчайшими капельками росы.
Старик убрал в мешок бутылку и остатки хлеба, потом наклонился и взял в руки странный предмет в форме груши, который Дюраньо заметил раньше. Предмет был обтянут серой кожей, с виду мягкой, как замша.
Дюраньо больше не казалось, что он непременно должен разговаривать со стариком; они просто сидели рядом и молчали. Старик перебирал пальцами серую кожу футляра и, улыбаясь, поглядывал на мальчика. И — странное дело — сидя рядом с незнакомцем, Дюраньо в это жаркое утро ощущал прохладу.
Сзади, в дверном проеме, раздался шорох. Пластиковые занавески из разноцветных полос раздвинулись, и оттуда выглянула женщина в халате, по-утреннему растрепанная, с изможденным лицом. Поймав серьезный взгляд Дюраньо, она снова исчезла в полумраке комнаты.
— Это ее колодец, — пояснил мальчик. — Но сейчас-то он ей уже ни к чему, им провели водопровод.
Старик улыбнулся.
— Куда ты собрался? — спросил он.
— В школу. Жду автобуса.
Старик снова замолчал. Но мальчик расхрабрился и, протянув руку, потрогал серую кожу.
— Ой, какая мягкая. Что это?
— Бибаньо, — ответил старик.
— Бибаньо? А что это такое?
Вместо ответа старик расцепил маленькие металлические крючки, и футляр раскрылся посередине. Внутри оказался инструмент, похожий на две соединенные снизу половинки груши. На каждой половинке были натянуты струны. Они, как в зеркале, отражались на черной лакированной поверхности.
Дюраньо смотрел во все глаза. Блестящие струны и полированное дерево, обтянутое мягкой серой кожей. Старик поудобнее перехватил инструмент, струны ярко заблестели на солнце. Он улыбнулся, одним пальцем попробовал струну и запел. Вопреки ожиданию голос у него оказался не надтреснутый, старческий, а глубокий и сильный. И внезапно мальчику почудилось, что перед ним молодой человек, полный сил и энергии.
Незнакомец пел на чужом языке. В теплом воздухе звуки переливались, мерцали, точно струйки летнего дождя. Слов Дюраньо не понимал, но музыка, словно по волшебству, будила в нем воспоминания о прохладе соленого прибоя и тени, морском ветерке и колдовской ночи.
Старик замолчал, взглянул на мальчика и медленно сложил половинки инструмента.
— Любишь ловить рыбу? — спросил он.
— Да, вон в том ручье. — Дюраньо показал туда, где за пыльной травой сверкали свежие зеленые кусты.
— А спишь когда-нибудь на воздухе?
— Да, — ответил мальчик. — Когда тепло, как сегодня. Я часто сплю в саду. Или в горах под деревом. Я тогда зажигаю костер и пеку на углях картошку.
Старик кивнул.
— И смотришь на звезды?
— Звезды… — как эхо откликнулся мальчик.
Старик снова кивнул.
— Тебе нравится мой плащ? — немного погодя спросил он и, поднявшись, расправил складки.
Дюраньо посмотрел на серую ткань, казалось, излучавшую легкое сияние.
— Плащ красивый, — сказал он. — Ты в нем похож на волшебника. Или на монаха.
Незнакомец улыбнулся и натянул на голову капюшон.
— А я и есть волшебник. Хочешь посмотреть?
— Ну, конечно, еще бы, — сказал Дюраньо. — А что ты мне покажешь?
— Звезды, — ответил незнакомец. — Я ищу мальчиков, которые любят смотреть на звезды, любят лежать на спине у костра, когда искры взлетают высоко-высоко, и думать о том, есть ли где-нибудь на других планетах такие же мальчики и смотрят ли они сейчас на нашу Землю. Вот таких волшебники берут к себе и учат смешивать стихии, воду и огонь, землю и воздух и колдовать со звездами.
Дюраньо изумленно смотрел на незнакомца. В своей серой монашеской одежде он казался непонятным и загадочным, совсем не похожим на того старика, который только что, сидя на крышке колодца, пил вино и ел белый хлеб.
— Иди сюда, — сказал незнакомец, распахивая свое одеяние. — Сюда, под плащ.
Дюраньо шагнул к нему.
Он очутился в темноте. Глубокой, беспросветной. Он падал, до бесконечности падал сквозь пустоту. И вокруг него все время была темнота — темнота и огоньки. Маленькие огоньки — белые, красные, желтые, голубые точки. Звезды. Холодные рои звезд.
Звезды.
Дюраньо падал в темноте меж звездами. Он видел бушующий снежный шторм — Млечный Путь. Видел крошечные, с булавочные головки, звезды, сверкающие всеми цветами радуги. Мимо, обжигая ему глаза, проносились солнца в окружении длинных копьевидных лучей.
Черная буря гнала сквозь пустоту стаи черных птиц. Они хлопали крыльями над головой Дюраньо, и он, не видя их, спешил следом. А солнца все мчались и мчались мимо, и за ними летели планеты, похожие на головки астр с взвихренными лепестками.
Дюраньо слышал прохладную музыку серебряных струн, но теперь он понимал, о чем они пели:
— Поллукс — желтый шар…
— Антарес…
— Бетельгейзе — большая темно-красная…
— Сириус — ярко горящие собачьи глаза…
— Тау Кита — океаны голубой воды…
— Проксима Центавра — четыре световых года от Земли…
И на расстоянии всего четырех световых лет от Земли, почти у самого дома, Дюраньо поймал узду, связывающую стаю черных лебедей, и уже не отпускал ее. Прикрыв глаза от света, он стал всматриваться в звезду Проксима Центавра и увидел вращающуюся вокруг нее планету. Там, на зеленом холме, лежал мальчик и смотрел на небо. Дюраньо поднял руку и помахал ему, и мальчик, лежавший у костра в чужой ночи, помахал ему в ответ. Оба они — ученики волшебника.
Буря понесла Дюраньо дальше.
В этот день он опоздал на занятия. И все время в школе сидел тихо и неподвижно, не отвечая на вопросы учительницы. Но на уроке географии она спросила, далеко ли расположена ближайшая к Земле звезда.
— Четыре световых года, — ответил Дюраньо. — Проксима Центавра…
Юн Бинг
Время, зеленое, как стекло
Тики-тики-тики-тики-тики-тики-тики.
Цифры ползли по циферблату, как светлячки.
Тики-тики-тики.
Будильник отбрасывал на постель слабое сияние. От этого подушка и простыни казались бледно-зелеными.
Тики-тики-тики.
В комнате было тихо, тепло и чуть сыровато, как часто бывает в больничных палатах. Слышалось только тиканье будильника. Оно было почти беззвучное, но все-таки прорезалось сквозь галлюцинации.
Тики-тики-тики.
За окном сыпал снег. В ночной тьме порхало множество белых сверкающих бабочек. Вокруг уличных фонарей светились фиолетовые нимбы.
Первый снег растаял, едва коснувшись тротуара. Но теперь он уже спокойно ложился на улицы и крыши домов. Он пах свежестью, чистотой и влагой.
На одном из зданий вращались стрелки старинных часов. На них налип снег, придавил их своей тяжестью. Пружина часового механизма напряглась до предела, но так и не смогла поднять стрелку с восьми на девять. Часы остановились.
Снежные вихри кружились, освещенные огнями запертых магазинов. За зеркальной витриной тикали часы. Всевозможной формы, невиданной расцветки. Одни тикали громко, другие — тихо. Школьные часы, наручные, хронометры — все они шли в такт с электронными импульсами времени.
После завтрака Гильом вернулся в свою палату. Болезнь еще давала себя знать. Под кожей сеткой проступали сосуды. Бледные, худые руки, нервные пальцы. Горящие глаза.
Он попытался читать книгу об импрессионизме. Расположился удобно в кресле. Но сосредоточиться не мог — смысл фраз ускользал от него. Он пролистал репродукции, они ему не понравились.
Окно палаты выходило на улицу. Она была слишком узкая, а окно чересчур высоко, чтобы он мог видеть тротуар. Гильом видел только пять верхних этажей противоположного дома. За тюлевыми занавесками склонилась девушка. Она что-то делала на подоконнике. Вдруг она встрепенулась, взглянула в окно. Гильом в смущении отошел от окна.
Будильник стоял на тумбочке, светящиеся цифры ползли по циферблату. Гильом поднял будильник.
Циферблат был овальный, с шестью окошечками. Часы показывали время до десятой доли секунды. Цифры в последнем окошечке двигались очень быстро — 7, 8, 9, 0, 1, 2 — вечная погоня за цифрой, стоящей впереди.
Гильом взвесил будильник в руке. Он был легкий, пожалуй, даже слишком легкий. Потом Гильом поднял со стола окаменевший листок. Сравнил их, взвесил. Нахмурил лоб.
Будильник был легкий и новый. Окаменевший листок — тяжелый и старый, ему несколько миллионов лет. Неужели время имеет какой-то специфический вес? Сколько будет весить будильник, когда человек грядущего осторожно сколет с него известняк, освободит от окаменевшей породы?
Гильом сел. Ощупал будульник. Нашел стык, соединявший створки.
Всунул в щель кончик ножа для разрезания бумаги. Надавил, повернул. Будильник раскрылся, словно скорлупа ореха. Тиканье прекратилось.
Между скорлупками лежал отшлифованный кристалл. Бесцветно-зеленый, зеленый, как толстое стекло.
Гильом с удивлением поднял кристалл. Что это, крохотный кусочек времени?
Он приставил кристалл к глазу, оглядел комнату. Маленький мальчик, играющий у окна цветными стеклышками.
Мир преобразился. Комната, в которой сидел Гильом, заполнилась неразберихой широких зигзагов, кругов и петель. Причудливые, змееподобные, они вдруг заструились из двери. Это был водопад видений. Люди — искаженные лица, машущие распростертые руки. Синие, плывущие по воздуху глаза.
Гильом опустил кристалл и взглянул на больничную койку.
Формы и линии съежились, превратились в обычные предметы: стол, стул, картина. Он был один.
Сквозь кристалл он видел неразбериху трепещущих студенистых форм, словно отлитых из желатина.
Но комната была такая же, как всегда.
Сквозь зеленое стекло Гильом пристально рассматривал видения. Зажмурил левый глаз, облокотился, смотрел.
Книга, которую он читал, представляла собой четкий четырехугольник. Четырехугольной тенью она протянулась со стола к стулу, рассыпалась веером тонких страниц, испещренных нечитаемыми знаками и искаженными иллюстрациями.
Гильом посмотрел на окно. Там виднелся силуэт в халате — он сам. Силуэт бросал тень на стул, со стула она ползла по комнате и выбегала в дверь. Руки болтались по бокам, будто мглистые паруса. Словно распутывая из мотка шелковинку, Гильом в неразберихе линий попытался проследить за собственной тенью.
Линии тянулись к двери. Одни тени слабые, расплывчатые. Другие четкие. Фигуры были удлиненными, они напоминали неправдоподобных пряничных человечков, вынутых из формы.
Все предметы Гильом видел во времени. Сами по себе предметы имели три измерения, но существовали в четырех — длина, ширина, высота, время. Письменный стол был внесен в комнату двумя людьми, их отражения были похожи на стереоскопический фильм, краски блеклые, туманные: ведь это произошло уже давно. А вот он сам ходит по комнате. Тени от него длинные, их много, они лежат петлями на кровати, на кресле. Входящие в дверь люди — друзья и знакомые. Гильом узнавал их стертые измененные лица. Называл по именам. Все, что случилось в этой комнате, оставило в ней отпечаток через копировальную бумагу времени.
Гильом был словно загипнотизирован. Болезнь еще не прошла. Может быть, это лихорадочный бред?
Он потер влажный лоб. Голова казалась пустой, ее заполняли лишь зачарованные миры, существующие по ту сторону кристалла.
За окном он увидел птицу, птица воздвигала арку над крышами домов, прочерчивая ее своим собственным телом.
Птица была образом времени. Все вещи пролетали сквозь время. Каждая секунда была отдельной фотографией потока, берущего начало от рождения и кончающегося могилой, словно отдельным пролетом моста, протянутого во времени. Время во времени, движение в движении. Все вместе это было длинной тенью, уходящей в прошлое, и настоящее продолжало эту тень в будущее. Само настоящее ухватить невозможно, оно было лишь самой последней частичкой прошлого, которая несла в себе будущее.
Птица исчезла. Ее полет был прочерчен в небе, точно след, тянущийся за реактивным самолетом.
Наступил вечер. Гильом был все еще в халате. Халат был немного широк, и ему приходилось запахивать одну полу на другую. Правый карман был скрыт полой. В левом, приходившемся посредине живота, лежало стеклышко из будильника.
Возвращаясь после ужина, Гильом напевал. Он не стал зажигать лампу, висевшую на потолке. Ее свет, слишком холодный и яркий, сразу превращал комнату в больничную палату. Настольная лампа и лампа над креслом пылали сквозь абажуры. Углы скрывались в полумарке, и от этого комната казалась неопределенно большой.
Мороз за окном лишь подчеркивал уют комнаты. Пахло электрическим теплом и пылью. Гильом шелестел страницами книги. От этого тихого шороха тишина казалась неправдоподобной. В окнах были вставлены двойные звуконепроницаемые рамы.
Гильом подошел к зеркалу и встретился с отражением своего узкого лица. Редкие светлые волосы свисали на лоб. Он провел рукой по щекам, ощупал пробивавшуюся, но еще не заметную глазу щетину.
Вынул кусочек зеленого стекла. Наклонился к зеркалу и сквозь кристалл стал вглядываться в свой собственный глаз.
Глаз в зеркале увеличился, зрачок превратился в коридор, ведущий внутрь Гильома.
Удивленный Гильом сделал шаг вперед. Стена не преградила ему путь. Зеленый кристалл исчез.
В открывшемся коридоре было холодно, по-зимнему дул ветер. Коридор сменился лабиринтом галерей и переходов. Гильом вошел внутрь.
Стены были сложены из мерцающих глыб. Гильом пробирался меж ними. Было холодно. Он потрогал стены: как лед. Может, это ледяная гора?
Он дрожал от холода. Запахнул плотнее халат.
В одной из ледяных глыб мелькнуло лицо. Гильом остановился.
Что это: вмерзшая в льды полярная экспедиция?
Это было лицо девушки.
Ледяная принцесса?
Это было лицо девушки, с которой Гильом незадолго до болезни провел вечер… и ночь тоже.
Гильом остановился. Он вспомнил о кристалле, о странных видениях времени. И все понял.
Он шел по дороге своей памяти. Ледяные глыбы — это воспоминания, застывшие мгновения, хранящиеся в мозгу.
Гильом бежал, окруженный воспоминаниями. Он запыхался, остановился. Оперся рукой о стену и, чтобы охладить пылающий лоб, прижался к ее прохладной прозрачной поверхности. Закрыл глаза.
Когда он снова их открыл, перед ним предстала четкая картина. Неопределенные линии, обрамляющие картину, оказались его собственным телом, руками, ногами.
Картина представляла собой Академию художеств в те годы, когда Гильом там учился; она запечатлелась в его глазах.
Большая перемена. Аудитория находится на третьем этаже, окна выходят на улицу. Над тротуаром висит реклама старомодных часов. На циферблате большие цифры от 1 до 12 и маленькие от 13 до 24.
Окна аудитории приходятся как раз над часами. Крыша часов образует как бы небольшую платформу. Студенты любят вылезать на нее, во время перемены они там завтракают. Иногда кто-нибудь покупает пива, а случается, и вина. Сверкает солнце. Тепло. На улице полно людей. Время обеда — все спешат за покупками. Накидывают плащи прямо на рабочую форму, выходят на улицу без пиджаков. Толпятся на переходах и пешеходных дорожках.
Студенты сидят на часах, вознесенные над толпой. У них времени много. Они спорят, беседуют, подставляют лица солнцу.
Сверху люди кажутся чудными, их тела видны в перспективе. Иногда студенты скручивают из бумаги пульки и стреляют ими в особо важных прохожих. Студентов никто не замечает. Временами то один из них, то другой издает протяжный свист — это под ними проходит девушка с глубоким вырезом на платье.
Они сидят на часах и потягивают из бутылки, передавая ее по кругу. Вознесенные над толпой, они невидимы для большинства.
Улица звенит, гудит, шумит под аккомпанемент шагов. Пыль клубится на солнце. Голоса напоминают шум прибоя.
Студенты пьют за распростертый под ними город.
На рекламных часах нет стрелок.
Гильом жмурится от солнца и шагает дальше. Ему любопытно. Он останавливается то тут, то там, глядит, вспоминает. Школьные дни в образцовом порядке лежат в прозрачных ящиках. Гильому кажется, будто он играет в прятки и водит, подсматривая за собственными тайными воспоминаниями.
Вот он останавливается перед первым посещением выставки Академии художеств.
Экскурсовод, стройная женщина — серая юбка, белая блузка, очки — показывает им картину Сальвадора Дали "Стойкость памяти". Растворяющиеся часовые стрелки летят над пустыней. Яркие, горящие краски.
Они идут по выставке. Перед ними меняются стили. Средневековье сменяется кубизмом, старинные, покрытые лаком портреты — абстрактным искусством.
— Картина отличается от книги, — объясняет экскурсовод. — На картине действие происходит одновременно на одной и той же поверхности. Глаз воспринимает все в единое мгновение. Между тем книга воспринимается в длительный промежуток времени. Страница за страницей, слово за словом. Одна минута может быть описана одной строчкой или тысячью строк. Самая форма создает ощущение времени, тогда как картина производит иное, зрительное впечатление. Это одно действие, а не цепь действий.
Дама выглядела весьма решительно. Они ходили по выставке более двух часов. Ноги ныли. Гильом мечтал об отдыхе, ему хотелось сбежать.
Хотя Сальвадор Дали сам по себе был очень интересен,
Гильом продолжал путь по ледяным галереям. За стеной гремел джаз, исполняя один из вариантов пляски времени.
Гильому было страшно… и любопытно. Он находился в плену у собственной памяти. Ему было любопытно, как ребенку, переворачивающему камень. И страшно, как ребенку, обнаружившему под камнем толстого светлого червя. Пляска времени звучала в такт сердцебиению Гильома. Где окончится это путешествие среди воспоминаний?
Освещенный костром, сидит старый человек. Янтарные тени пляшут по коридору.
Гильом остановился перед этим воспоминанием. Он не узнал старика. Не в пример остальным старик смотрел на стоящего в коридоре Гильома, а может, Гильому только казалось, что смотрит.
На старике фуфайка и вытертые до блеска брюки. Он глядит на огонь. В правом кулаке зажата трубка. Он раскуривает ее от щепки.
— Огонь — это жизнь, — говорит он, ни к кому не обращаясь, выпускает изо рта дым, посасывает трубку. — Огонь постоянно меняется. Он стремится вверх, растет. И вот уже новые языки пламени принимают форму костра. — Старик выпускает дым через ноздри. — Так считали древние греки.
Он отворачивается от огня и смотрит на Гильома.
— И египтяне.
Опять замолкает. Потом:
— Ты знаешь, что у египтян было относительное время? Вечером и ночью часы были значительно короче, чем днем. Распределить в соответствии с этим деления на солнечных часах им было просто. А вот водяные часы доставили им немало трудностей.
Шипит сосновый корень, пахнет горящей смолой.
— Но они и с этим справились. После полуночи у них начинались короткие часы.
Молчание. Дымит трубка.
— Ни одна цивилизация, кроме нашей, не воспринимала время как ровный поток.
Гильом оставил философствующего старика. Он узнал его. То был его отец.
Искрились ледяные глыбы с воспоминаниями. Краски стали темнее, интенсивнее — рубин, смарагд, сапфир.
Что такое воспоминания — единица времени? Чем измеряется жизнь? Часами или тем, что человек пережил, его воспоминаниями?
Лоб Гильома покрылся испариной. Ему хотелось выбраться из этого лабиринта. Но он, спотыкаясь, продолжал идти вперед, к началу.
Теперь фигуры в ледяных глыбах были видны в другом ракурсе. Словно сфотографированные с земли. Или увиденные глазами ребенка.
Гильом шел по своему детству. Он шел наугад. Яркие вспышки воспоминаний жгли и терзали его. Детские игрушки: плюшевый медведь под грузовиком, обезумевшая кошка в подъемном кране, электронный калейдоскоп.
Гильом остановился, словно попал в тупик. Впереди начиналась темнота.
Это был конец, своего рода конец. Гильом двинулся вперед. Последнее, что он увидел, — белые стены, белые халаты, блестящие инструменты, запечатленные сквозь красную боль. Родильный дом.
Потом все покрылось мраком.
За окном занимался день. Первые автомобили выдохнули выхлопные газы на ночной снег, по мостовой протянулись черные следы. В окнах магазинов замелькали продавцы. Из метро хлынул поток служащих. Большие часы отбивали время прихода и ухода красным, зеленым и желтым цветом. К утренним звукам примешался запах завтрака.
Город был словно большой часовой механизм, заведенный на новый день.
Одд Сулюмсмун
Автомобиль
Трудно сказать, кто первый заговорил об исчезновении семейства Сорли. Сначала одна из соседок за вечерним кофе вспомнила, что фру Сорли уже давно не появлялась в домовой прачечной. Потом кто-то заметил, что на коврике у их двери скопилась целая груда газет. В конце концов в квартиру Сорли поднялся швейцар. Это было его правом, да и обязанностью, если хотите. Ведь скоро начнут топить, а перед этим необходимо проверить краны.
Швейцар отнюдь не ожидал обнаружить в квартире труп. Он и не обнаружил ничего подобного. Комнаты были в полном порядке, даже без пятен на потолке (на что жаловались многие обитатели дома). Но квартира была пуста, и по всему было видно, что прошло уже немало дней с тех пор, как обитатели покинули ее. Автомобиль тоже исчез. То, что никто не видел отъезда Сорли, еще ничего не значило. В последнее время соседи мало интересовались этой семьей.
Швейцар открыл окно. Конечно, комнаты не мешало бы проветрить и подмести, но это, пожалуй, и все. Все вещи стояли на своих местах. Не видно никаких следов поспешных сборов.
А потом… Никто не верил в то, что случилось потом. Никто просто не мог поверить. Но как можно усомниться в том, что видишь собственными глазами? У дома, там, где год назад бухгалтер Георг Сорли выстроил гараж, появился автомобиль. Да, автомобиль Сорли, «юпитер-62» — роскошная машина. Я знаю, что говорю. Но автомобиль был пуст! В том-то все и дело. Еще вчера его не было, а сегодня он вернулся домой, но вернулся один, без водителя. Никто не видел, как он подъехал. Наверно, это произошло ночью. Автомобиль был в полном порядке. Правда, он проделал немалый путь. На колесах виднелись комья засохшей грязи. На заднем сиденье лежала куртка одного из мальчишек. И больше ничего. Ни соринки, ни окурка в пепельницах. Багажник тоже был пуст. В кармане забытой куртки полиция нашла кусок пирога, который еще не успел зачерстветь. Вот и все. Что бы там ни натворил автомобиль, подозревать его не было оснований. Вид у него был весьма самодовольный.
Постепенно соседи стали как-то побаиваться его. Говоря об автомобиле, они невольно понижали голос. Обитателям дома, да и всем, кто жил поблизости, перестал нравиться этот район. Дело кончилось тем, что автомобиль заперли в гараж, и он простоял там. месяца два. За это время полиции не удалось узнать ничего нового. Семейство Сорли исчезло бесследно. Слухи о растрате и бегстве за границу не подтвердились — бумаги фирмы, где служил Георг, оказались в идеальном порядке. Кое-кого это даже разочаровало. Пусть бы уж нашлась какая-то причина… Конечно, раскрытое преступление теряет свою остроту, но нераскрытое тревожит, как ноющая рана.
Я часто думаю о Георге Сорли, хотя никогда не был с ним знаком. Меня преследуют мысли о его судьбе, тем более, что ее, в сущности, не знает никто. Он мечтал об автомобиле, как другие мечтают о домике с садом, или о хижине в горах, или о чем-нибудь в этом роде. Вероятно, душа его тоже требовала какого-то пристанища, какого-то маяка в жизни. Он видел, как другие покупают автомобили, и однажды жена сказала ему:
— Даже Эриксен купил автомобиль, а ведь он получает вдвое меньше тебя, люди могут подумать, что это т ы получаешь вдвое меньше.
Может, они свалились в кювет? Но на автомобиле не было ни царапины. Утонуть они тоже не могли. Никто еще не видел, чтобы автомобиль умел плавать. Возможно, некоторые автомобили понимают шутку, но автомобиль Сорли был не из таких. Верно, он почувствовал себя оскорбленным и решил отомстить. Конечно, он преувеличивал, но ведь мнительным натурам всегда что-нибудь мерещится.
Чтобы купить автомобиль, Георг Сорли взял довольно крупную ссуду в банке. Для постройки гаража понадобилась новая ссуда. Фру Сорли начала жестоко экономить. На завтрак — бутерброды с овечьим сыром, на обед — рыбные фрикадельки или сосиски. Самое большее, на что она могла решиться, — это свиной шницель по воскресеньям. Пиво исчезло со стола, даже с сигаретами пришлось расстаться. Карманные расходы детей тоже были урезаны. Это длилось так долго, что всем надоело слушать, как Сорли умеют экономить. Никто из соседей больше не хотел участвовать в воскресных прогулках, на которые их приглашал Георг, Эка невидаль, автомобиль! В наши дни это не редкость, что бы там ни говорили эти Сорли. И Георг больше никого не звал. Он не хотел, чтобы над ним смеялись.
Из документов следовало, что он является владельцем автомобиля марки «юпитер-62». Но так ли это было на самом деле? А Хильдур, а сыновья — вправду ли они верили, что автомобиль находится во владении семьи Сорли? Разумеется, он их об этом не спрашивал. Они решили бы, что он сошел с ума. Еще не хватало, чтобы он ходил и спрашивал, может ли автомобиль владеть чем-нибудь, может ли он, наконец, владеть собственным хозяином! Раньше при виде автомобиля Георга охватывала радость, теперь он испытывал к нему все большую враждебность. Я убежден (конечно, это мое личное мнение, и я никому его не навязываю), что Сорли обвинял автомобиль, да, злился на него из-за своей собственной расточительности. А потом началась бессонница. Пришлось пойти к врачу, а тот, скорее всего, сказал ему:
— Плюньте вы на автомобиль, вам надо побольше гулять. В наше время люди слишком мало ходят пешком. Ну да, меня это тоже касается. Обленились мы все, обленились!
Я не сомневаюсь в том, что в конце концов он возненавидел автомобиль. Но он не мог только ненавидеть. Временами его должно было охватывать непреодолимое желание подчинить себе автомобиль, сокрушить его сопротивление, словом, показать ему, кто в доме хозяин, а кто слуга. Может быть, именно об этом думал он в тот последний раз? Кто знает? С каждым днем он все больше покорялся таинственной силе автомобиля. Но он боролся, он хотел снова стать самим собой! О своей прежней жизни он, очевидно, вспоминал с грустью и нежностью, как вспоминают об ушедшей юности, о чем-то трогательном, чистом и невинном. Впрочем, никто никогда не узнает, что он думал на самом деле. Но я почему-то уверен в своей правоте.
Я вновь и вновь возвращаюсь мыслями к семье Сорли, хотя вовсе не хочу, как другие, занять их квартиру. А на нее нашлись охотники. Почему бы и нет? Квартира в отличном состоянии, а Сорли больше не вернутся. В этом уже никто не сомневался. Полиция работала изо всех сил, но безуспешно. Никому еще не приходилось слышать об автомобиле, который бы так донял своих хозяев, чтобы они исчезли с лица земли! В любом, самом невероятном явлении должна быть хоть капля правдоподобия, иначе оно превращается просто в нелепую мистификацию.
Но то, что автомобиль с каждым днем становился все наглее и самодовольнее — это подтверждали все соседи независимо друг от друга… и от меня. Когда открывались дверцы гаража и он, сотрясаясь всеми своими тяжелыми членами, выезжал на улицу, он напоминал вылезающего из берлоги медведя. Исходивший от него запах бензина, резины и металла вызывал удушье. Торжествующий и надменный, стоял он в свете дня, кося на Сорли выпуклыми стеклянными глазами, и его сильная мускулистая грудь тяжело и резко вздымалась.
Когда Хильдур и Георг садились в машину, соседям казалось, что они делают это как будто по принуждению. (Впрочем, возможно, я натолкнул их на эту мысль.) Разумеется, автомобиль покупают, чтобы пользоваться им. Это ясно. Ни один автомобиль не захочет стоять без дела. Но этот автомобиль… куда он только ни пробирался! Он незримо присутствовал за обедом, он жид в мыслях мужа и жены, он ухитрился проникнуть даже в спальню, в святая святых супружества. Полиция, конечно, об этом не догадывалась. Ведь сам автомобиль был нем как рыба. А полиция не может основывать свои действия на каких-то фантастических теориях. Ей нужны факты. Другое дело, что соседи могли бы рассказать, как Сорли, которые прежде аккуратно являлись на все субботники, вдруг начали посылать вместо себя мальчишек. Конечно, и мальчишки могут немного поработать, но все-таки дети есть дети. Неписаный устав дома был строг на этот счет. А вскоре Сорли и вовсе перестали ходить на субботники. Соседи начали роптать. Что они там вообразили о себе, эти Сорли? Думают, они лучше других, потому что у них есть «юпитер-62»? Большинство так и считало, что виной всему автомобиль. Другие думали, что здесь как-то сказывается возраст. Ведь за последнее время Хильдур и Георг сильно изменились. Оба похудели, у обоих прибавилось морщин, да и вообще они словно как-то съежились. Правда, Хильдур всегда была бледной. Возможно, ей следовало одеваться иначе. Но ведь на жалованье бухгалтера не очень-то разойдешься. Кое-кто, глядя на ее измученное лицо, начинал думать о раке… И все сходились на том, что Георг сильно сдал за последние месяцы. Залысины в редких волосах стали длиннее, шея вытянулась, как у ощипанной птицы. Кто-то из жильцов пошутил:
— Того и гляди, в один прекрасный день они совсем испарятся.
И все смеялись. Да, тогда это была шутка. Под конец стало просто жалко смотреть на Сорли, когда они выходили из автомобиля. Можно было подумать, что во время прогулки их подвергли какому-то тяжкому и унизительному испытанию. Как-никак трудно было поверить, что семья, которая столько лет жила спокойной обеспеченной жизнью, не может привыкнуть к обладанию «юпитером». Словно они боятся, что в один прекрасный день машина возьмет да улетит от них. Автомобиль, который с каждой новой поездкой все больше надувался от гордости и самомнения, казалось, излучал теперь ту самую жизнерадостность, которую начисто утратили Сорли.