Телефон зазвонил через пятьдесят минут.
— Она была очень любезна, — доложил начальник патруля. — И сразу же показала диплом.
— Ну и?..
— В целости и сохранности. Оба листа на месте.
— У вас нет оснований подозревать, что его обменивали или подновляли?
— Подписи были не новые. Чернила уже старые.
— А в самой квартире вы были?
— Нет, она вынесла нам диплом. И встретила нас очень любезно, как я уже говорил. Словно ждала нас. Вообще довольно элегантная молодая женщина.
— А телеграмма?
— Я послал человека на телеграф.
— Верните его.
— Копия больше не нужна?
— Нет.
Иенсен помолчал, затем добавил:
— Вероятно, она не имеет никакого отношения к делу.
— Комиссар!
— Да?
— Мне показалась странной такая деталь: один из моих ребят стоял на посту как раз перед ее домом.
— Так. Что еще?
— Вас разыскивал начальник полиции.
— Просил что-нибудь передать?
— Нет.
Движение заметно оживилось. По обочинам дороги там и тут стояли машины. Их владельцы по большей части наводили блеск на все, что только может блестеть. Но попадались и такие, которые сидели подле машин за откидными столиками на демонтированных сиденьях. На столах стояли портативные телевизоры и целлофановые пакеты с продуктами из тех, что продаются в автоматах. Чем ближе к городу, тем гуще шли машины, и до центра Иенсен добрался только без десяти пять.
А в центре было все так же пусто. Было самое что ни на есть футбольное время, и потому все, кто не возился со своими машинами, сидели дома. Футбольные матчи предназначались теперь исключительно для трансляции. Они проходили без публики, в больших отапливаемых залах телекомпании. Команды футболистов состояли на жалованье, среди них было много иностранцев. Но, несмотря на высокий, как говорили, уровень мастерства, интерес к футбольным матчам падал день ото дня. Иенсен сам редко смотрел матчи, хотя, когда он сидел дома, у него все время был включен телевизор. Он догадывался, что так делает не только он один.
С каждой минутой Иенсена все сильней давила усталость, а несколько раз у него темнело в глазах, как перед обмороком. Он понял, что это от голода, и подъехал к кафе-автомату, где получил чашку горячей воды, пакет с бульонным порошком и порцию сыра.
Дожидаясь, пока порошок растворится в горячей воде, он достал блокнот и записал: “№ 7. Журналист. Холост. 58 лет. Ушел по собственному желанию”.
Хотя Иенсен, чтобы не терять времени, даже не дал бульону остыть, когда он допил свою чашку и сел в машину, часы показывали уже половину шестого. На дороге в западный район его настигли сумерки.
До срока оставалось шесть часов.
25
Улица была узкая, скупо освещенная и с обеих сторон обсаженная деревьями. За деревьями шли ряды одно— и двухэтажных домов. Находилась она неподалеку от центра. Эту часть города застраивали тому лет сорок, а населяли ее главным образом чиновники, что и спасло ее от превращения в стандартный район массовой застройки, каких немало возникло, когда началась ликвидация жилищного кризиса.
Иенсен поставил машину у тротуара, пересек улицу и нажал кнопку звонка. Но в окнах не было света, и на звонок никто не вышел.
Тогда Иенсен вернулся к машине, сел на свое место и принялся изучать список и блокнот. Потом он спрятал бумаги, поглядел на часы, выключил в машине свет и начал терпеливо ждать.
Через пятнадцать минут он увидел на противоположном тротуаре невысокого мужчину в велюровой шляпе и сером пальто. Мужчина открыл парадное и вошел. Иенсен ждал, покуда за жалюзи не вспыхнет свет. Тогда он вторично пересек улицу и позвонил. Хозяин открыл тотчас же. Он был одет непритязательно и строго и никак не выглядел на свои пятьдесят восемь. У него было худое лицо, глаза за стеклами очков смотрели вопросительно, но приветливо.
Иенсен показал значок.
— Я Иенсен, комиссар шестнадцатого участка. Я веду следствие по делу, касающемуся вашей прежней должности и места службы.
— Входите, пожалуйста, — сказал хозяин и шагнул в сторону.
Иенсен увидел просторную комнату. На полках, занимавших две стены сверху донизу, лежали книги, газеты и журналы. У окна стоял письменный стол с телефоном и пишущей машинкой, а посреди комнаты — другой стол, курительный, низкий, и вокруг него — три кресла. Освещалась комната раздвижной лампой над письменным столом и плафоном в центре потолка.
В тот миг, когда Иенсен переступил порог комнаты, с хозяином произошла какая-то перемена: изменились его движения, изменился взгляд. Казалось, он выполняет какую-то привычную процедуру, которую уже не раз выполнял.
— Садитесь, пожалуйста.
Иенсен сел, достал ручку и блокнот.
— Чем могу быть полезен?
— Мне нужны некоторые сведения.
— Я к вашим услугам, если, конечно, смогу ответить на ваши вопросы.
— Когда вы ушли оттуда?
— Примерно в конце октября прошлого года.
— Вы там долго работали?
— Сравнительно. Точнее говоря, пятнадцать лет и четыре месяца.
— А почему ушли?
— Давайте пользоваться другой формулировкой: я изъявил желание оставить службу. Я оставил издательство по собственному желанию и предупредил об уходе обычным порядком.
Он держался выжидательно, голос у него был негромкий и приятного тембра.
— Не хотите ли чего-нибудь? Чаю, к примеру.
Иенсен отрицательно качнул головой.
— А где вы работаете сейчас?
— Я материально обеспечен, следовательно, мне незачем работать ради средств к существованию.
— Чем же вы занимаетесь?
— Читаю почти все время.
Иенсен оглядел комнату. Порядок в ней был поразительный. При великом множестве книг, газет, бумаг все казалось организованным и продуманным до удивления.
— Когда вы уходили оттуда, вам вручили своего рода диплом, или, точнее сказать, прощальный адрес?
— Вручили.
— Он у вас?
— Должно быть. Хотите посмотреть?
Иенсен не ответил. С минуту, а то и больше он сидел неподвижно, не поднимая глаз, потом вдруг спросил:
— Вы признаете, что отправили руководителям концерна анонимное письмо угрожающего содержания?
— Это когда же?
— Примерно в это время, неделю тому назад.
Хозяин поддернул брюки на коленях и скрестил ноги. Он оперся левой рукой о подлокотник и медленно провел указательным пальцем по нижней губе.
— Нет, — спокойно ответил он. — Не признаю.
Иенсен открыл было рот, хотел что-то сказать, но, как видно, раздумал. И поглядел на свои часы. Девятнадцать часов одиннадцать минут.
— Надо полагать, я не первый, с кем вы беседуете на эту тему. Сколько человек вы уже… уже допросили? — Хозяин вдруг оживился.
— С десяток, — ответил Иенсен.
— Все — сотрудники издательства?
— Да.
— Воображаю, сколько вы наслушались анекдотов и всяких пикантных историй. Поделитесь. Полупризнания, старые счеты, намеки. Фальсификация истории.
Иенсен молчал.
— Там вечно творится что-нибудь эдакое, сколько я мог понять. Хотя то же самое, наверно, происходит повсюду, — добавил он задумчиво.
— Какие обязанности лежали на вас, когда вы работали в концерне? спросил Иенсен.
— Я ведал вопросами культуры. Все время выполнял одни и те же обязанности, говоря вашими словами.
— Вы имели возможность ознакомиться с общей структурой и деятельностью издательства?
— Вообще да, до некоторой степени. Или вы подразумеваете что-либо конкретное?
— Вы когда-нибудь слышали о так называемом тридцать первом отделе?
— Да.
— Вы знаете, чем он занимается?
— Еще бы мне не знать. Я проработал там пятнадцать лет и четыре месяца.
Помолчав с минуту, Иенсен как бы невзначай спросил:
— Вы признаете, что отправили руководителям концерна анонимное письмо угрожающего содержания?
Хозяин пропустил этот вопрос мимо ушей.
— Тридцать первый, или, как его еще называют, особый отдел, является самым важным отделом концерна.
— Я уже наслышан об этом. Чем занимается тридцать первый?
— Ничем, — ответил хозяин. — Ничем он не занимается.
— Объясните.
Хозяин поднялся с места и мгновенно взял со стола лист бумаги и шариковую ручку, не нарушив при этом безупречного порядка. Затем он снова сел, положил бумагу так, чтобы ее край совпал с линией узора на скатерти, а ручку положил сверху, параллельно верхнему краю листа. Затем он пристально поглядел на посетителя.
— Ладно, — сказал он. — Попытаюсь объяснить.
Иенсен взглянул на часы: девятнадцать часов двадцать девять минут. В его распоряжении оставалось четыре с половиной часа.
— Вы торопитесь, господин комиссар?
— Да, очень.
— Попытаюсь быть кратким по возможности. Итак, если я вас правильно понял, вы спрашиваете, чем занимается тридцать первый?
— Да.
— Я уже дал вам вполне исчерпывающий ответ: ничем. И по мере того как я буду развивать свой ответ, он будет становиться все менее и менее исчерпывающим. Как это ни грустно. Вы поняли?
— Нет.
— Не удивительно. Надеюсь, вы все-таки поймете раньше или позже. Это вопрос жизни. И смерти.
Тут хозяин замолчал секунд на тридцать, и за это время в нем произошла какая-то перемена. Когда он заговорил снова, он показался Иенсену неуверенным и слабым, хотя и более оживленным, чем прежде.
— Проще всего, если я буду говорить о себе самом. Я вырос в интеллигентной семье, я воспитан в гуманистических традициях. Отец мой был преподавателем университета, сам я пять лет проучился в академии. И не в теперешней, а в тогдашней, где гуманитарные факультеты были гуманитарными не только по наименованию. Вы хорошо представляете себе, что это значит?
— Нет.
— Ну, все я не могу объяснять. Это завело бы нас слишком далеко. Я допускаю, что вы забыли значение тех терминов, которые я употребляю, но вы не могли вообще не слышать их. И следовательно, вы рано или поздно по ходу моего рассказа вспомните их значение и уловите взаимосвязь.
Иенсен отложил ручку и прислушался.
— Как я уже говорил вам в начале, я избрал своей специальностью вопросы культуры отчасти потому, что не надеялся стать когда-нибудь настоящим писателем. Я просто не вытянул бы, хотя писать было для меня жизненной потребностью. И почти единственным увлечением.
Пауза. Мелкий дождь застучал в окно.
— Я много лет возглавлял отдел культуры в одной частной газете. На ее страницах не только печатались статьи об искусстве литературе, музыке и тому подобном, там велись и дискуссии. Для меня, как и для многих других, важней всего были именно такие дискуссии. Они затрагивали довольно широкий круг вопросов, практически говоря, они касались всех сторон общественной жизни, причем далеко не все высказанные взгляды были так уж до конца продуманы и неуязвимы.
Иенсен сделал едва заметное движение.
— Погодите, — сказал хозяин и поднял правую руку. — Я, кажется, догадываюсь, что вы хотите сказать. Да, конечно, эти статьи могли встревожить людей, порою огорчить или раздосадовать, испугать или рассердить. Они никого не гладили по шерстке, о чем бы ни шла речь — об идеях, общественных институтах или отдельных личностях. Мы, другими словами, я и еще кое-кто, считали это правильным.
Иенсен довел до конца прерванное движение и засек время: 19.45.
— Говорили, правда, — задумчиво продолжал хозяин, — будто критика и нападки достигали иногда такой остроты, что некоторые объекты их кончали жизнь самоубийством.
Молчание продолжалось несколько секунд. Дождь все так же стучал в окно.
— Кое-кого из нас называли радикалами от культуры, но радикалами были все мы, без исключения, независимо от того, где мы работали — в частных газетах или в социал-демократических. Я со своей стороны не сразу это понял. Кстати сказать, политика интересовала меня далеко не в первую очередь. И вообще, мне не внушали доверия политические деятели. Они казались мне людьми неполноценными, как в общечеловеческом плане, так и в образовательном.
Иенсен забарабанил пальцами по краю стола.
— Понимаю, понимаю, вы хотите, чтобы я скорей перешел к делу, грустно отметил хозяин. — Точно так же не внушали мне доверия еженедельные издания. И здесь я был более последователен и убежден. На мой взгляд, эти издания уже давно не приносили ничего, кроме вреда. То есть они, разумеется, выполняли какую-то свою задачу, какой бы она ни была, и, следовательно, имели право на существование, но из этого никоим образом не следовало, что они имеют право на мирное существование. Я немало потратил времени, чтобы хорошенько ударить по тому, что они называют своей идеологией, чтобы вскрыть ее сущность и уничтожить ее. Я посвятил этому немало статей и одну книгу дискуссионного порядка.
Он улыбнулся чуть заметно.
— Эта книга отнюдь не снискала мне расположение тех, кто протежировал еженедельной печати. Помнится, еженедельники даже называли меня врагом номер один. Но с тех пор прошел немалый срок.
Хозяин умолк и провел несколько линий, вместе напоминающих диаграмму. Линии были изящными и тонкими. Должно быть, у него была искусная рука.
— А теперь пойдем навстречу запросам нашего времени и попытаемся коротко и просто изложить длинную и запутанную историю. Структура общества начала изменяться сперва медленно и незаметно, потом — с головокружительной быстротой. Слова “благоденствие” и “единое общество” начали произноситься все чаще, покуда оба эти явления не слились в нечто цельное и не были признаны неотделимыми одно от другого. Сначала тревожные симптомы не бросались в глаза — жилищный кризис исчез, преступность падала, молодежные проблемы близились к полному разрешению. Одновременно и неотвратимо, как ледниковый период, наступала неизбежная духовная реакция. Повторяю: тревожные симптомы поначалу не бросались в глаза. Только немногие из нас держались настороженно. Я думаю, вы не хуже меня знаете, что произошло потом?
Иенсен не ответил. Новое, какое-то странное чувство начало захватывать его. Чувство одиночества, изоляции, словно и он, и этот маленький человечек в очках вместе очутились под стеклянным — точнее, пластмассовым — колпаком или на стенде какого-нибудь музея.
— Для нас важней всего было, конечно, то обстоятельство, что вся публицистика начала сливаться воедино, что владельцы продавали издательство за издательством, газету за газетой концерну, и всякий раз это мотивировалось соображениями экономической выгоды. Все шло прекрасно, до такой степени прекрасно, что те, кто пытался отныне выступить с критикой, чувствовали себя в положении пресловутой собаки, которая лает на луну. И люди, считавшиеся предусмотрительными, уже начали высказываться в том смысле, что глупо поднимать дискуссию вокруг вопросов, по которым, собственно, не может быть двух мнений. Лично я думал иначе, пусть из упрямства или фанатизма. И небольшой число деятелей культуры — этот термин был тогда в ходу — думало так же, как я.
Опять в комнате воцарилась тишина, и шум дождя больше не нарушал ее.
— Концерн пожрал и ту газету, где работал я. Не помню точно, когда это произошло. Во всяком случае, это явилось заключительным звеном в длинной цепи всевозможных слияний и перепродаж через подставных лиц и даже не вызвало сколько-нибудь громкого отклика. Мой отдел и без того усох до минимума. А под конец его и вовсе ликвидировали — за ненадобностью. В практическом плане это означало, что я лишился средств к существованию. Та же участь постигла моих коллег из других газет и кое-кого из наших авторов. По непонятному стечению обстоятельств работы не нашлось только для наиболее упрямых и ершистых. Причину я понял лишь много позже. Извините, я принесу попить. Вы случайно не хотите?
Иенсен покачал головой. Хозяин встал и скрылся за дверью, которая, надо полагать, вела на кухню. Вернулся он со стаканом минеральной воды и, сделав несколько глотков, поставил стакан на стол перед собой.
— Впрочем, им все равно не удалось бы сделать из меня спортивного хроникера или референта на телевидении, — сказал он вполголоса. Затем он чуть приподнял стакан, явно желая проверить, не осталось ли мокрых следов на столе.
— Прошло несколько месяцев, — продолжал он. — Материальная сторона моей жизни выглядела весьма мрачно. И вдруг, к моему великому удивлению, меня пригласили в издательство, чтобы всесторонне обсудить возможности нашего сотрудничества.
Очередная пауза. Иенсен заметил время: 20.05. После мгновенного колебания он спросил:
— Вы признаете, что отправили руководству концерна анонимное письмо угрожающего содержания?
— Нет, нет, погодите, — сердито ответил хозяин и отхлебнул из стакана.
— Пошел я к ним в самом скептическом настроении и встретился с тогдашними руководителями концерна. Практически они почти все остались до сих пор на своих местах. Встретили меня очень предупредительно и сделали мне предложение, которое несказанно удивило меня. Я до сих пор еще помню отдельные формулировки слово в слово. Не оттого, что у меня хорошая память, а оттого, что я записал их. Мне сказали, что дух свободной дискуссии не должен умереть, что носители его не должны прозябать в бездействии. Что, если даже общество близится к достижению совершенства, всегда могут найтись явления, достойные дискуссии. Что свободная дискуссия, даже когда в ней нет надобности, является одним из краеугольных камней идеального государства. Что все наличные завоевания культуры независимо от формы их выражения следует тщательно взлелеять, чтобы сохранить для потомства. И наконец, мне сказали, что, поскольку концерн уже взял на себя ответственность за большую часть жизнеспособной гласности в нашей стране, он готов также взять на себя ответственность и за дискуссии по вопросам культуры. Что они намерены издавать первый в стране разносторонний и абсолютно независимый журнал по вопросам культуры и привлечь к сотрудничеству в нем самых лучших и самых, так сказать, драчливых журналистов.
С каждым словом рассказчик все более воодушевлялся. Он пробовал даже перехватить взгляд Иенсена и удержать его.
— Повторяю, со мной обошлись очень корректно. Они весьма почтительно отозвались о моих столь часто высказываемых взглядах на еженедельники, обменялись со мной рукопожатием, как после партии в пинг-понг, и под конец заявили, что от души радуются возможности переубедить меня. После чего мне было сделано конкретное предложение.
Он помолчал немного, отдавшись своим мыслям, затем продолжал.
— Цензура, — сказал он. — Если я не ошибаюсь, официальной цензуры в нашей стране не существует.
Иенсен утвердительно кивнул.
— И несмотря на это, у нас более свирепая и придирчивая цензура, чем в любом полицейском государстве. Вы спросите: почему? Да потому, что она носит частный характер, не регламентирована законом и ведется такими методами, которые делают ее неуязвимой с юридической точки зрения. Потому, что не само право осуществлять цензуру — хорошенько заметьте разницу, — не само право, а практическая возможность зависит от людей, будь то чиновники или отдельные издатели, которые уверены, что их решения разумны и служат всеобщему благу. И потому, что люди в большинстве своем тоже разделяют их дурацкую уверенность и, следовательно, сами выступают в роли цензоров при каждом удобном случае.
Он быстро глянул на Иенсена, словно желая убедиться, что аудитория поспевает за ходом его рассуждений.
— Цензуре подвергается решительно все: пища, которую мы едим, газета, которую мы читаем, телевизионная программа которую мы смотрим, радиопередача, которую мы слушаем. Даже футбол и тот проходит цензуру — из матча удаляются те моменты, где игроки получают травмы или грубо нарушают правила. И все это — на благо человека. Подобное направление в нашем развитии можно было предугадать на весьма ранней стадии.
Он вычертил на своем листке еще несколько геометрических фигур.
— Мы, то есть те, кто был занят дискуссией по вопросам культуры, очень давно начали замечать эту тенденцию, хотя первоначально она проявлялась в сфере, которая внешне не имела к нам никакого отношения. Всего очевиднее сказывалась она в нашем судопроизводстве. Началось с требования строжайшей секретности — чем дальше, тем чаще и тем строже; военщина сумела убедить юристов и политиканов, что все эти мелочи чрезвычайно важны для безопасности государства. Затем мы заметили, что другие процессы все чаще идут при закрытых дверях — метод, который всегда представлялся мне сомнительным и нелепым, даже если речь шла о рядовом преступлении против нравственности. Кончилось тем, что почти каждый ерундовый процесс стал целиком или частично недоступен для широкой публики. Объяснение давалось всегда одно и то же: оградить личность от неприятных, волнующих или пугающих фактов, которые так или иначе могут нарушить ее душевный покой. В это же время стало известно вспоминаю, с каким удивлением я впервые констатировал сей факт, — что различные более или менее высокопоставленные государственные деятели и чиновники получили возможность налагать гриф “Совершенно секретно” на следствие и судебные процессы, касающиеся возглавляемых ими учреждений. Нелепейшие пустяки, как, например, вопрос, должны ли наши муниципалитеты сами заботиться о вывозке отходов, и тому подобные “проблемы”, окутывались строжайшей секретностью, и никто даже ухом не повел. А в тех отраслях, которые находились под контролем частного капитала, и прежде всего в газетном деле, цензура была еще невыносимее. Порой даже не по злобе или недоброжелательству, а в силу того, что они называют моральной ответственностью,
Он допил остаток воды.
— Ну, а о моральных критериях людей, обладающих такой властью, разумеется, следует говорить шепотом.
Иенсен глянул на часы: 20.17.
— В тот момент, когда профсоюзное движение и частные работодатели достигли полного единства, создалась концентрация сил, не имеющая себе противовеса. И организованная оппозиция исчезла сама собой.
Иенсен кивнул.
— Да и что прикажете делать оппозиции? Все проблемы решены и ликвидированы — даже жилищный вопрос и нехватка стоянок для машин. Уровень жизни возрастает с каждым днем, число детей, рожденных вне брака, сокращается, преступность падает. Только горсточка недоверчивых людей, диспутантов по призванию, словом, таких, как я, могла осуществлять оппозицию, могла подвергать критике политический фокус, на основе которого совершилось это моральное и экономическое чудо. Горсточка таких, кто был способен во всеуслышание задать ряд не идущих к делу вопросов: за счет чего мы достигли материального процветания? Почему вне брака рождается меньше детей? Почему уменьшилась преступность? И так далее.
— Ближе к делу, — напомнил Иенсен.
— Ну, разумеется, к делу, — сухо отозвался хозяин. — Мне сделали конкретное и чрезвычайно заманчивое предложение. Концерн намеревался издавать в числе прочих и этот чертов журнал. Писать для него и выпускать его будут “самые сильные, самые взрывные, самые динамичные из всех деятелей культуры, населяющих нашу страну”. Я дословно помню всю фразу. Меня явно причисляли к этой категории, и — не скрою — я почувствовал себя польщенным. Мне показали список предполагаемых сотрудников редакции. Список меня изумил, ибо в нем я нашел имена людей — их было примерно двадцать пять, составлявших, на мой взгляд, культурную и интеллектуальную элиту страны. Все мыслимые средства будут предоставлены в наше распоряжение. Как вы думаете, удивился я, когда это услышал?
Иенсен равнодушно глянул на него.
— Ну, конечно, они выдвинули свои условия. Журнал должен быть рентабельным или по меньшей мере сводить концы с концами. Это же один из основных постулатов. Далее — личность должна быть ограждена от зла. Ну, чтобы достичь рентабельности, необходимо как можно более точно спланировать журнал, он должен, так сказать, найти свою форму. А прежде чем он найдет свою форму, надо тщательно изучить рыночную конъюнктуру. В этой связи нам было дозволено выпускать любое потребное количество пробных номеров. Чтобы не полагаться на волю случая. Что до содержания и тематики, тут нам предоставлялась полная свобода действий как на время пробных выпусков, так и позднее, когда журнал поступит в открытую продажу.
Он с горечью улыбнулся.
— Далее мне сказали, что у них существует такое профессиональное правило, согласно которому работа над новыми журналами в период их проектирования и становления должна вестись в условиях строжайшей секретности. А иначе кто-нибудь — один бог знает, кого они имели в виду, может похитить всю идею. Далее мне привели в пример такие-то и такие-то периодические непотребства, которые прошли через годы исканий, прежде чем занять свое место в плановой продукции издательства. Все это подкреплялось избитой истиной “тише едешь — дальше будешь”, ибо медлительность в сочетании с глубокой секретностью дает превосходные результаты. Напоследок мне предложили подписать уже составленный контракт. Контракт был заманчивый — просто на диво. Я должен был сам назначить себе жалованье в разумных пределах. Сумма, на которой мы остановились, начислялась с учетом всех гонораров, буквально за каждую написанную мною строчку. Но, даже если гонораров не хватит для покрытия оговоренной суммы, она все равно будет выплачиваться полностью. Разумеется, сумма гонораров и выплаченного жалованья не всякий раз будет совпадать, и тогда я окажусь должником издательства — или наоборот. В таких случаях восстановление равновесия зависит от меня, и только от меня. Если мне переплатят, я должен буду некоторое время писать больше обычного, если недоплатят, я могу воспользоваться случаем и отдохнуть. В остальном контракт состоял из стандартных условий и оговорок: меня могут уволить за явную профессиональную непригодность или умышленное причинение ущерба, я не имею права расторгнуть контракт, не выплатив долги издательству, и всякое другое в том же духе.
Он потрогал ручку, не сдвинув ее с места.
— Ну, я и подписал. Контракт обеспечивал мне гораздо более высокий доход, чем я когда-либо имел. Впоследствии оказалось, что и остальные подписали точно такие же контракты. А спустя несколько дней я приступил к работе в особом отделе.
Иенсен хотел что-то сказать, но подумал и воздержался.
— Да, официально он назывался особым. Прозвище “тридцать первый” возникло позднее. Дело в том, что мы расположились на тридцать первом этаже, выше всех. Первоначально на месте отдела предполагался какой-нибудь склад или чердачные помещения, так что многие даже и не подозревали о его существовании. Лифт до тридцать первого не ходит. Попасть туда можно только по железной винтовой лестнице, очень узкой. Окон там тоже нет, только на потолке два люка для света. Поместили нас туда, как нам было сказано, с двоякой целью. Во-первых, чтобы обеспечить нам необходимый для работы покой, во-вторых, чтобы легче было соблюдать условия строжайшей секретности на весь организационный период. Даже часы работы у нас были другие, и, кстати сказать, рабочий день значительно короче, чем у остальных сотрудников концерна. Тогда все это представлялось вполне естественным. Вы удивлены?
Иенсен не ответил.
— Итак, мы приступили к работе, и сперва у нас шла изрядная грызня. Вообразите себе две дюжины отъявленных индивидуалистов, две дюжины непокорных умов, не приведенных заблаговременно к общему знаменателю. Главным редактором у нас был абсолютно безграмотный тип, который впоследствии занял в концерне весьма видное положение. Я могу отлично пополнить имеющийся у вас запас анекдотов, если расскажу, что ему удалось сделать такую карьеру в журналистике именно потому, что он точно так же, как шеф и издатель, страдает алексией, то есть словесной слепотой. Впрочем, тогда он не задирал нос. Первый номер был подписан в набор только месяцев через восемь, отчасти потому, что нас очень задерживал производственный отдел. Номер получился что надо — резкий, смелый, и, к нашему величайшему удивлению, он встретил самый благосклонный прием у руководителей концерна. Хотя большинство статей было написано в резко критическом тоне и подвергало критике решительно все, включая еженедельники самого концерна, по поводу содержания мы не услышали ни одного худого слова. Нам просто указали на ряд технических погрешностей и прежде всего предложили повысить темпы. Ибо пока мы не можем гарантировать выпуск двух номеров в месяц, нечего и думать об открытой публикации. И это тоже казалось вполне естественным.
Хозяин приветливо взглянул на Иенсена.
— Прошло не менее двух лет, прежде чем мы с нашими возможностями, неповоротливыми наборщиками и несовершенной печатью сумели давать два номера в месяц. Журнал выходил регулярно. Мы делали десять пробных оттисков каждого номера и отдавали их в переплет для архива. Из-за строжайшей секретности мы не могли взять на вынос ни один номер. Ну, когда мы добились такой периодичности, руководство концерна выразило живейшее удовлетворение и, я бы даже сказал, удовольствие и заявило, что теперь осталось только одно разработать новый макет журнала, придать журналу современную форму, которая поможет ему справиться с жестокой конкуренцией на открытом рынке. И хотите верьте, хотите нет, но лишь после того, как некая таинственная группа экспертов восемь месяцев бесплодно прозанималась поисками этой современной формы, мы начали…
— Что начали? — спросил комиссар Иенсен.
— …начали наконец постигать их замысел во всей его глубине. А когда мы стали возражать, они в два счета укротили нас обещанием увеличить тираж пробного выпуска до пятисот экземпляров якобы затем, чтобы рассылать их по редакциям ежедневных газет и по всяким высоким инстанциям. Со временем мы догадались, что нас обманули, но только со временем. Когда мы, к примеру, совершенно точно установили, что название нашего журнала никому не известно, что содержание его никем не комментируется, и по этим признакам догадались, что никуда его не рассылают. Что его используют в качестве коррелята, или, другими словами, в качестве указателя, как и о чем не следует писать. Мы по-прежнему получали свои десять экземпляров. Ну, а дальше…
— Что дальше?
— А дальше сохранялось это чудовищное положение — куда ни кинь, всюду клин. Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год культурная элита страны, последние из могикан, сидели в этих мрачных катакомбах и с убывающим энтузиазмом выжимали из себя очередной номер, который, несмотря ни на что, оставался единственным во всей стране журналом, достойным своего звания.