Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прокол (сборник)

ModernLib.Net / Валд Фэлсберг / Прокол (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Валд Фэлсберг
Жанр:

 

 


Валд Фэлсберг

Прокол (сборник)

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения правообладателя.

© В. Фэлсберг, 2014

© ООО «Написано пером», 2014

© А. Соколов, www.sokolovstudio.lv

От редактора

Случайно прочитав сетевую публикацию Валда Фэлсберга (это был рассказ Последний Прокол Протокола), подумала: «Вот как надо писать». Так никто сейчас не пишет. И никогда не писал ранее.

Всем известно бытующее мнение, что классическая литература исчерпала себя: невозможно придумать ничего нового, раскрыть по-другому ранее сказанное или выразить это в неиспользованной доселе форме. Поиск оригинальной идеи и смысла приводит либо в тупик, обрушивая сюжет и стиль, либо в абсурд, выдаваемый за остроумие и понимаемый только самим написавшим.

В Риге живёт и творит невозможное интересный автор. Настоящий живой классик. И одновременно – новатор в плане идей и сюжетов, но не в меньшей мере – и в совершенствовании уникальных языковых возможностей. Автор, открывший собственный новый жанр в литературе – антиголливуд. В творчестве Фэлсберга вечные темы нашей жизни предстают в неожиданном ракурсе, и обыденный мир вдруг оказывается перед читателем невиданно знакомым – таким, какой он есть…

Каждым рассказом Фэлсберг рушит штампы и догмы, уводя читателя от привычной кинематографичной литературности прямо в реальную жизнь. От всезнающего оценочного мышления – к осознанию сути, к поиску истинного себя самого. От привычных лживых масок, школярской правильности и комплексов – к правде, искренней и настоящей, зачастую – жуткой, а также и наоборот: вместо ожидаемой жути вдруг поражая светлой развязкой. Знай мы все прописные истины, жизнь нам слишком наскучила бы. Быть может, настолько же, как мы наскучили бы жизни, их зная. (Фэлсберг В. Сибилла). И всё преподнесено ярким, колоритным, искрящимся языком неологизмов и каламбуров, парадоксов и перевёртышей, с присущим писателю тонким юмором, в математически логических структурах: с отсутствием лишней красивости и масочно-лицемерной скорлупы.

Особого внимания заслуживают эротические описания автора: виртуозная эквилибристика на тонкой грани между натуралистической подробностью и лиричностью, не скатываясь ни в физиологизм, ни в эвфемизм.

Читатели Валда Фэлсберга – люди разные, и мнения о его текстах полярны, но, как правило, остры: от яростного возмущения честной обнажаемостью автором человеческой сущности до восторженного восхищения… тем же.

В последнее время читатель отвык от восприятия литературных шедевров. Тем интереснее будет прочесть современного писателя с самобытным классическим слогом. Хотя с непривычки такое чтение может пойти с трудом, эту книгу не пробежать глазами по диагонали, не закрыть на полуслове. Я пишу для повторного чтения, – говорит сам автор. – Кто умеет сразу повторно, первый раз пусть пропустит.

Данный сборник мог бы по праву быть издан в серии «Интеллектуальный бестселлер» (известного российского издательства), предоставляя истинное умственное удовольствие, одновременно и сопереживание и развлечение гурману Текста.


Оксана Оносова

Заведующая отделом комплектования и обработки литературы

МБУК г.о. Тольятти «Тольяттинская библиотечная корпорация»

Собеседование

Ровно в час дня без стука открывается дверь моего кабинета. Не со стороны абонентского зала, нет. Со стороны внутреннего офисного помещения.

– По какому вопросу? – я устремляю взгляд сквозь золотистую прядь.

– Порадовать нечем, хозяйка! – дверь закрывается. – К сожалению, как обычно: с претензиями.

Щелкает замок.

– Рассказывайте! – я само внимание.

* * *

– Я давно ваш абонент. И патриот вашей компании, кроме шуток. Это меня и привлекает – если вы меня примете…

– Неужели поэтому решили поменять работу?

– Не совсем. Просто перебрался в столицу. Досталась квартира в наследство. Прямо за углом, в трех шагах ходьбы. Жена пока дома, с малышом, всего годик.

Светлая рубашка, галстук стального цвета, темно-серый костюм. Сидит как влитой, не выдает ни бицепсов, ни пивного живота – что у кого может скрываться под пиджаком. Классически, безупречно, бесстрастно.

– Ваше «си ви» многообещающе. Какие у вас еще сильные стороны?

* * *

– Даже не знаю, с какой стороны начать, – темно-серый костюм опускается в кресло гостевого уголка и небрежно закидывает лодыжку правой ноги на колено левой, обнажая черный носок и волосатую голень. Зеленоватые глаза упираются прямо в мои.

– Начните с начала, не стесняйтесь!

Я выбираюсь из своего компьютерного загона, опускаю жалюзи над деловой панорамой приемной и направляюсь к круглому стеклянному столику. Сажусь напротив визитера и тоже закидываю ногу на ногу. Но колено на колено – без всяких вольностей. Лишь на мгновенье шлица деловой юбки обнажает кожу над чулком цвета загара.

– В конце недели как всегда – перебои связи! Короче, полный карман хлама – бестолку! – по-мужски отманикюренные ногти брезгливо швыряют на стол два мобильника и айфон.

– А вам разве недостаточно связи по рабочим дням?

* * *

– Я с малых лет привык работать. Без выходных. Знаете ведь, как в деревне. Могу косить, корову доить, все умею делать!

– Чудесно. А слабые сторонки?

– Слабые… – он медлит. – Вот уж не знаю. Одно из моих плохих качеств, возможно, в том, что раздражаюсь, если коллеги не выполняют своих обязанностей, тормозя этим мою работу. Я командный человек. На меня можно положиться. В работе. И по жизни. Да хоть во мраке ночи.

– Кажется, у вас вообще нет никаких недостатков.

* * *

– К сожалению, у каждого свои недостатки: мне вот связи нужны круглосуточно. Без выходных. И вот уже в который раз вы меня подводите! Я всерьез подумываю о смене операторши. Серьезно, босс! Думаю, для вас это будет плачевным ударом.

Сильные, загорелые пальцы поправляют полосатый галстук. Самый безымянный из них огибает незагорелая полоска – как нагота между чулками цвета загара.

– Прошу вас, не делайте этого! – в моем голосе звучит поддельная тревога. – Мы вам возместим неудобства и позаботимся, чтоб такое больше не повторялось.

– Как же вы возместите?

– А как бы вам хотелось?

* * *

– Хотелось бы мне так – без единого недостатка… – собеседник, видимо, глубоко вглядывается в себя, а я, пряча улыбку, уже предвкушаю, как он под видом недостатка преподнесет очередное достоинство. – Знаете, у меня дурная привычка оставаться после работы в конторе. Я, правда, стараюсь организовать дела так, чтоб как можно больше успеть в рабочее время. Но, как только справлюсь, берусь за другое. И так изо дня в день. Никогда не удовлетворен уже сделанным.

* * *

– Хм… Удовлетворением за уже наделанные неудобства… – чувственные губы над подбородком с ямочкой, похоже, подбирают приличные слова для чего-то неприличного. – Если вы мне пообещаете, что связь больше не захромает, мне бы хватило…

Плечистая фигура предстает предо мной во весь рост. Я с опаской жду, что последует. Решительные шаги обходят столик и становятся рядом со мной.

– Думаю, это вас не слишком утрудит.

– Желание пациента для меня – закон!

И впрямь. Пусть подчиненные и обшепчивают меня за глаза блондинкой с яйцами, в работе с раздраженными клиентами – или пациентами, как прикалываемся в семейном кругу, – гибкость: самая опора моей карьеры.

* * *

– Вы способны на гибкость? Не уперты? Умеете приспосабливаться? Меняться? Учиться?

– Да, конечно, – он готов к такому граду вопросов. – Перемены – это вызов, дополнительная мотивация. Хотелось бы, конечно, чтоб они были обоснованными, а не субъективно-хаотичными. Хотя, знаете, за последние два года у меня сменилось четыре начальника. И я привык потакать непрерывно меняющимся желаниям. Не всегда мотивирующим.

– Если будете работать у меня, – я улыбаюсь, – начальство будет более… неизменным.

* * *

– Значит, стало быть, мои неизменные желания не забыли!

Пуговицы освобождаются из плена петель. Сначала две большие. Распахивается пиджак, и следуют несколько маленьких – под тяжелой пряжкой ремня.

– А разве, – я смотрю в зеленые глаза подчеркнуто холодно, но голос выдает волнение, – разве наделанные нами неудобства опять столь же велики, как иной раз?

– А вам мои неудобства … – нетерпеливые пальцы застревают в тесноте тряпок, – мои неудобства… кажутся маленькими?!

От удивления я аж зажмуриваюсь.

– Ой, весьма даже громадноваты! И… растут на глазах… Прямо-таки не знаю, смогу ли я их… смягчить. Может, все же…

– И вы еще возражаете?! – прерывает меня властный бас. – На самом деле, это мирное соглашение – скорее моя односторонняя уступка!

– А может быть, вам все же сменить оператора?

– ра? Нет уж, спасибеньки.

Крепкие руки ставят меня на колени и бережно, стараясь не испортить прическу, но неумолимо сжимают мою голову. Через мгновенье я уже лишена даже свободного рта, чем жаловаться, доказывать…

– Я заработал – оператор-шу! Зажигательную! Вот и оправдайте доверие!

* * *

– Сколько бы вы хотели зарабатывать?

– Во время испытательного срока на зарплату не жалуются. Сначала надо доказать себя, оправдать доверие. Если работа зажигает, и за оплатой дело не станет…

– Похоже, работа для вас скорее удовольствие, чем источник существования?

– Да, меня захватывает вызов. Дайте мне шанс, и я не подведу!

– А другие увлечения? Спорт, музыка…

– Хм… Знаете, подростком я побывал на концерте Кэнди Далфер. Она с этим управлялась так легко и виртуозно… И я попробовал научиться играть на саксофоне. Но где уж там – поздно. Так я и остался без определенного хобби. Не рыбачу мушки, не снимаю, хм, акты… не пью хоккей… Эдакий сухарь, трудоголик. Но стараюсь этим не создавать неудобства другим.

* * *

С неудобствами я управляюсь легко и виртуозно как Кэнди Далфер. Мирное соглашение уже ворочается на кончике языка и вот-вот прорвется сквозь губы, когда сильные руки решительно поднимают меня, опрокидывают навзничь и распластывают по столику. Пуговка за пуговкой, складочка за складочкой, чашечка за чашечкой – беззащитной личинкой вылупляя меня на беспощадный свет. Мобильники с глухим стуком высыпаются по ковру, где между податливо раскинутыми телесными чулками опускаются задранные почти до колен отутюженные брюки.

Стук в дверь со стороны абонентского зала. Сквозной свет вырисовывает на жалюзи женский силуэт. Мы застываем. Дверная ручка осторожно нажимается, и зеленые глаза надо мной вопросительно расширяются. Я отрицательно качаю головой: спокойно, дверь защелкнута!

Деловая юбка задирается вверх.

И впрямь – блондинка!

Но – без.

Лишь пристойно неприхотливые подвязки через непристойно похотливые бедра, обнажающие самую потаенную меня.

Для прохладного прикосновения закаленного стекла.

Для горячего вкосновения закаленной стали.

* * *

Моя прохладная закалка непробиваема обнаженно горячим карьеризмом. Трудоголик, мол, по нашим временам круто. Для меня же работа всего лишь один из приоритетов. Скорее уж тогда я не совсем лишена некоторого… шалостлизма.

– И все же, как вы снимаете напряжение, чтобы… не перегореть?

– Я не курю. Не пью кофе литрами. Для зарядки отжимаюсь от пола, приседаю, подтягиваюсь на дверном косяке. Да, да! Такая вот небольшая гимнастика. И держу в столе эспандер: попутная зарядка, где угодно – в комнате отдыха, на рабочем месте. А по вечерам и в мяч играю, и в тренажерку заглядываю… Прочность-то деревенская – опасаться нет основания.

* * *

Опасаясь за прочность основания, ты переносишь меня на кожаный диван. Мирное соглашение нас настигает уже там. Правда, односторонне твое, как ты и грозил. Мое умиротворение в этот раз минует: вообще денек выдался напряженный, да еще дверь дергают, будто не знают, что у меня обеденный перерыв!

– Псих, ты разорвал мой чулок! – я шепчу, приводя в порядок свой растрепанный гардероб.

– Прости, у каждого свои недостатки, – к тебе прилипла эта культовая кинофраза.

– Теперь иной дурак подумает, что мы в обеденное время трашемся!

– А как иначе! – ты потешаешься. – Те, кто на работе дымят и кофе сосут, чулок не рвут!

– Те, кто лишь дым и кофе сосут, чулок вообще не носют! – огрызаюсь я.

– А мой секспандер – может себе позволить! Сосать и рвать. При попутной зарядке, где угодно – в комнате отдыха, на рабочем месте…

И мы оба давимся от смеха.

* * *

Его правильность давит на скрытого во мне чертенка. Кэнди, мушки, пить хоккей… Не человек ли все-таки скрывается за одержимым тружеником? И эти акты… Будь я мужчиной, призвал ли б он именно эту сферу искусства?

– Как вы поступаете, когда руководство дает задание, которое, на ваш личный взгляд, противоречит корпоративным интересам? Скажем, вы могли бы предложить лучшее решение, но нет времени что-то доказывать…

– Я не теряюсь. Способен принять самостоятельное и правильное решение и не помню случая, чтобы такое оценили отрицательно, если результат положителен. Победителей не судят.

– Никогда не теряетесь?

– Нет! У меня хорошая реакция, – он смотрит на меня с чуть ли не вызывающей улыбкой.

– Вы сказали, держите эспандер для разрядки… А как насчет секса в обеденный перерыв?

Мое лицо невозмутимо. Смотрю ему прямо в глаза.

Кажется, он все-таки слегка краснеет. Если сейчас же не заговорит, мне придется рассмеяться, дабы не покраснеть самой.

– Простите… – это уже не прежний корректно-самоуверенный тон.

– Пожалуйста, не теряйтесь! – я пользуюсь случаем, чтобы улыбнуться.

– Знаете, я как-то не задумывался… Видите ли, – он ощупывает самый безымянный палец правой руки, – я женат, освященными брачными узами связан, даже кольцо никогда не снимаю, разве что в тренажерке. Но, конечно…

* * *

Но, конечно, я осталась заряженной. Не беда! Вечером противотрудогольный курс, освященный брачными узами, завершу уже на семейном ложе. Как и подобает моему социальному и гражданскому статусу.

– А почему у вас нет кольца на пальце? – я придираюсь наконец. – Разве вы не были женаты?

– Э-э… Вчера в тренажерке забыл. В надежном месте, не пропадет!

– В тренажерке… Ах так их нынче зовут?

– Нет уж! Ни с какими «ими» в чужих залах я не вожусь: у моей… тренажерши… свой именной… дворец спорта!

Ты никак не прекратишь паясничать. Мол, с первого визита в эксклюзивный кабинет начальницы ясно, что его основное назначение – отрицательная калорийность обеденных перерывов в личных и корпоративных интересах.

* * *

– …но, конечно, я…

– Спасибо! – я прерываю. – Вы отлично не теряетесь!

Поднимаясь из-за стола, я невольно оглаживаю юбку. Он тоже вскакивает и измеряет взором меня – во весь рост, насколько тот над столом: от макушки по шлицу. Но мой туалет, как всегда, столь же безупречен, как и его костюм…

* * *

…новая пара чулок, и ничто уже не свидетельствует о зарядке в обеденный перерыв. Задерживаюсь у зеркала, чтобы подкрасить губы, а ты подкрадываешься сзади, чтобы сорвать еще один поцелуй перед запудриванием следов шалости.

– На этот раз за мной остается должок. Но учти: это только мой пендинг, не вздумай раздавать цессии направо-налево!

И направо нельзя?! Но я проглатываю прикол по поводу правого запрета, ибо нет времени тут нагнетать состязание в остроумии.

– Пора! Твой должок я взыщу – еще как! Целиком. С процентами.

– Спасибо, босс, за верность!

– Взаимно! – и я за верность.

* * *

– Спасибо, и вы отлично за словом в карман не лезете, – он не смущается ответного укола.

С широкой улыбкой я подаю узкую руку, он слегка теряется, но уже через мгновенье чувствую по-мужски решительное бережное пожатие.

– Скоро вы получите ответ! До свидания!

– До… скорого! Надеюсь…

* * *

– До свидания, пациент! – я завершаю наш полуденный этюд.

– До скорого, надеюсь… – ты неисчерпаем.

– Постой! Учел? Я сегодня задержусь. Заберешь мальков из садика? Не забудешь? Как кольцо…

– Да сделаю я все, собеседуй их тут хоть до полуночи! – ты куражишься. – А как с тем смазливым простачком? Ну, с этим, трудоманом. Чью половую жизнь прервал брак. Берешь?

– Весьма даже не простак, – я кокетничаю. – Но пусть подождет. Еще ж целую толпу тязать.

– Хорошо, мне на работу, шoфер уже примчал, – ты подбираешь свои аппараты. – Мне ведь обед в кабинет не приносют-с. Как некоторым…

Я отпираю заднюю дверь, чтобы выпустить тебя, но – за компьютером раздается виброзвон, и я спешу к столу:

– Нет, нет, пусть немного подождет: в половине, так в половине!

Кладу трубку. Ты все еще стоишь в дверях и лукаво лыбишься:

– Послушай!

– Да?

– А у этого твоего трудоеда не было в «си ви» домашнего адреса и телефона?

– ?

– Я бы мог пригласить молодую мамочку на обед – пока папа женат…

Мой метко запущенный ежедневник громко шлепается о проворно захлопнутую тобой дверь.

Маленькая ночная серенада

Чуть ли не приятно такое спокойное нытье. Когда можно балдеть в безделье. Лодыжка набухла и болит в такт пульса. Завтра не смогу встать с кровати. А куда мне вставать? Все сделано. Так круто просто валяться в своей постельке и слушать музычку.

* * *

Абаканцы зафигачили нам уже на первой минуте. С угла. Провал! А Ленка как хлопала! Мелкая ухмыляющаяся ящерка!

Ну да, это ж мне одному адресовано. Другой ведь и не заметит, что девчонка аплодирует, как в джазе.

Весь оставшийся тайм нам ничего не удавалось. Мы уже просто бесились. Они давили. Я дважды неплохо выходил, но один раз Палыч промазал, в другой – я сам поздно лупанул, уже из-за кулис.

Зато пендель был мой. Как по маслу! В девятку.

Глянул на Ленку. Сидит такая, морда кирпичом. Ха-ха! Получила?

Так вот, первый тайм ничьей закончили. А второй…

* * *

Маленькая ночная серенада…

Не в такую ли ночь, как эта, маленький Моцарт ее писал?

Без разницы. Скорее – белым днем и в приподнятом расположении духа. Иначе ведь не звучало бы столь по-ночному.

Нога ноет и пульсирует. По телу растекается сладкая усталость. Блаженное ничегонеделание… Сегодня я честно заработал предаваться полному безделью.

Что эта баба там каркает?! Похоже, в притоне, дом четырнадцать, семейные неурядицы. На высоких тонах. Мимоходом по улице часто случается слышать, как спутники жизни враг врага крепкими словцами кроют. До меня, правда, обычно не доходит.

Ой-ой! Человек ли это ваще? Словно поросю хвост дверью прижали. Хоть окно закрывай.

А на улице так смачно пахнет…

* * *

Да… Вторая половина досталась мне. Юрка с Китом – совершенно мимо кассы. Всю ночь кутили. Кит взмыленный весь.

В прошлый раз аж взбесился на Ленку: ой, какой торс у того кента, ой, как дает!

«Ну так беги к нему!» говорю.

«Не поймать же», она лисит, «как тебя. Он определенно бегает быстрее.»

Сегодня уделал Кита по всем статьям. На седьмой минуте. Один через все поле. Вообще-то дурил. Надо было, типа, Палычу пасануть, а мне – до фени! И – банка! Прямо в лоб. В девятку. Я б даже сказал – в десятку.

Глянул. Ленка руками разводит. Пытается не улыбаться, но не выходит. Понравилось, однако!

* * *

Громче, Вольфганг, громче! Этот бардак уже невыносим!

Эй, это же не в бомжатнике… Небось, куда ближе! На улице.

О, вот это уже нехорошо. О боже, как орет! Баба…

Цыц, Амадей! Ау! Нога в жопу, как болит… Аж тошнит. Мог бы ходить, дотащился бы до улицы позырить. Ей-богу, кого-то натягивают.

Нет… Заткнулась… Молчок. Где это могло быть? Кажется, совсем рядом, метров сто…

Опять тишина… Да и хрен с ними! Собаки лают… Ну да, там же Андрюха живет. Если что, напустит своего черного волкодава.

* * *

А потом полило. Те, у кого с глазами не алё, уже не рубали, кто свой, кто чужой. Майки у всех в грязи… Видимо, абаканец меня с кем-то спутал – я уже не раз поваляться успел.

Вдруг оказываюсь метрах в двадцати от ворот, передо мной ни души, с обеих сторон защитники маячат, но куда ж им… Мог спокойно дохуярить до штрафного пятачка. Так нет же!

Замашки у меня обычно вылезают, когда остается пара минут и уже никак не просрать. На этот раз я взбесился преждевременно. Похоже, нельзя телку брать на матчи.

Вратарь гостей прыгает, как макака, где-то на середине штрафной площадки… А я – как залепил…

Бац – девятка! Верьте иль нет, тридевять в одном матче. Неплохой счет даже для баскета.

И тут вот я блеснул тупостью. Стал бегать, махать руками, орать… Сделал в воздухе тройной прыжок. Попытался сделать… Приземлился косовато… Вечно эта лодыжка! Вот не поверите: я не умею кататься на коньках, в натуре не умею. Ну не то, чтоб совсем, но… Хоккей – игра для буйволов. Я люблю изящно – без бронежилета. Некстати все это, короче – больно слабы щиколотки. Сколько я их не растягивал… И вот опять! Короче, дурак.

Конец уже досматривал рядом с Ленкой – на трибунах. A они же, распиздяи…

* * *

Да что за черт, как орёт! И похоже – прямо под окном.

А ну-ка помолчи, Амадей! Послушаем настоящую ночную серенаду.

Кричит. Женщина. Вопит, как недавно приконченная.

Захапываю одеяло и вываливаюсь из кровати. К окну. Не иначе: дурдом здесь же, внизу.

Постепенно разбираюсь. Трое. Бабец и двое мужиков. Один самец норовит во что бы ни стало навредить бабе. Ногой. Другой, такой хиловатый, вяло заслоняет ее и все время ноет: «Саня, да брось! Сань, оставь ее!» Но «санина» нога опять и опять огибает препятствие и долбает цель. И тогда пошло-поехало: «Не бе-е-е-е-ей!!!» И так много-много раз. Неимоверные децибелы.

Отрываюсь от окна. Что делать?

Стою и пялюсь. Как в заду негра. Со второго этажа всего-то и видно, что огонек «саниного» косяка и темные тени, обрисовывающие расположение сил.

Умолкли… Начинаются переговоры. Так я и подумал! Одна шайка. Семейное дело. Самка споткнулась о чужую постель. Иль тому хуже: непрошеный кобель в отсутствие хозяина завалился на «санино» ложе. А божок-то все видит…

«Не бе-е-е-е-ей!!!» – мои расчеты прерывает просто неописуемый вопль. Божок вновь принялся за работу. Ногой… Тень, по голосу отдающая женщиной, летит о забор, другая следует за ней со словами «нинад’, Сань’», третья же своим приближением к первой опять вызывает вопли.

Это продолжается уже минут десять! Даже в моем только кругослухе…

Почему здесь еще нет ментов?!

Подобные семейки меня не колышут. Пусть лупит свою бабу у себя на кухне, коль обоим в радость, но… Вот уже давно перевалило за час, и я не верю, чтобы хоть кто-нибудь на этой улице спал!

«Не бе-е-е-е-ей!!!»

Завалил на землю. Дряхлый заступник пытается поднять сударыню на ноги, но борцу за справедливость удается навесить еще пару пендалей. Слабовато, правда… Да ты бы, долботрах, по мячу попасть не смог бы! Не моя лодыжка, я б тебе показал, что это значит – попасть…

Огонек поворачивается ко мне. Вновь отрываюсь от окна…

Вокруг лают собаки… Да я же знаю вас всех – окружных собак. Во, это – лохматый старой куры Петуховой… Вот только не говори, стерва, что спишь! Когда в детстве случалось зафинделить мяч в твои одуваны, пулей выскакивала из логова! Да в любое время суток! Еще грозила натравить на меня своего тогдашнего людодава, когда я выковыривал мяч из твоих красо-зарослей. «Бандит!» – во как ты меня честила, пока я, в штаны наложив, прыгал обратно через забор! Авось, мяч забить в твой сад по-быстрому?

У кореша напротив окна темные. Вот незадачка… Уж как-нибудь мы перемигнулись бы… У пацана прямо под спальней гараж – монтировки да ломы… У меня внизу под лестницей – топорцо… Вышли б каждый со своей стороны…

А чо у меня руки трясутся? Я же могу спокойно дрыхнуть! Неужто в середине хата моя?! Самая же крайняя!

Перемирие. Потащились все дальше под собственную ругань. Летит красный огонек… Окурок… Ублюдок! В мой огород… Чтоб тебя переменным!

Бью кулак о стену. Пронзает острая боль. Да не кулак. Щиколотку…

Мой дом – последний. Дальше начинается забор новостройки, улица поворачивается и – бог с ними…

Бог…

* * *

Дурацкая повадка: соваться, куда не просят! Бред… Хотя бы вот недавно, когда те двое чмов в троллейбусе взялись одного старого придурка воспитывать. Голова седа, но пуста. Неправильно, мол, на ступеньки плевать! Сразу же шляпа старика на полу, один молодец берется ему шарф поправить покрепче, другой – сливку на носу накручивает. Мужику и деваться некуда – сограждан тьма, ни шагу не ступишь! И все в окна пялятся. И я – сижу возле самой двери, ноги затекли… Вижу – у хлопца с другой стороны прохода лицо зеленеет. Чую – свояк.

Как только остановка, как дверь открывается, я – вжик! – одного батыра за шкирку и вниз по ступенькам. Зеленомордый вскакивает, и мы второго тоже вышвыриваем – вдвоем. Первый уже рвется обратно, связанными веревкой палками крутя. Выкидываем его, тут другой тоже с палками… Дверь захлопывается: благо, водитель не зевака. Мы с чуваком, ни словом не обмолвившись, рассаживаемся обратно по своим местам. Ни одна кляча еще задом не накрыла.

В салоне царит тишина, вот только мой пульсик…

А этих двоих с цепами я встретил уже через полчаса после стычки. На этой же самой темной улице. А они только палками крутят, рьяно обсуждая, как было, как не было, как надо было… Втянул голову в шею, думал – не заметят. Но заметили. В самый последний момент.

Я бежал быстрее.

* * *

Опять! Ёптыть! Снова орет!

«Не бе-е-е-е-ей!»

Слыханный тезис. Бьет, значит любит!

Нет, так уж точно не заснуть. Пойду вниз сварить чаю.

O! Ну, пошло…

«Саня, прости-и-и! Сань, прос…»

Хреново звучит. Вот чесслово, хреново…

И неудивительно. Вон, эти темные, дремучие дома… Возлюбленный их боится. Почему? Не знаю. Дурак. А там дальше домов больше нет…

Кубарем лечу вниз по лестнице. Штаны… Куртка на плечи… На улице тепло, но голым я чувствую себя беззащитным. Вон, под лесенкой… Да, да – здесь! Топор… Ноги… Мгновенно завязываю бутсы. Без них я словно связан.

Фуфло. Маневр. Нет, с топором я точно чувствую себя уверенно. В детстве научился и об руку вертеть, и кидать на втык… Но не рубить же кого-нибудь! Нашли людосека… Не терплю хоккей. Просто прогнать, прогнать… Дабы отстали от той бляди! Тоже ведь людью считается…

Темная улица. Не могу поверить, что я на улице. Совсем один. Странно все-таки… Абсолютно один.

Крики режут слух. Совсем другие крики. Надорванные, утихающие, отчаянные… Без разницы, слышит кто или нет. Так человек кричит абсолютно один.

Ковыляю к пустому темному концу улицы. Высокий холодный забор новостройки. Одиноко…

Анна каренина уже лежит наповал… Вдоль. И тот, что пинает, – такой покрупнее. В общем – здоровенный. Тот, другой – держит его за локоть. За локоть!

Подхожу… Или все-таки не стoит? Пусть сами…

– Прекрати!

Мой голос. До чего ж неуверенный голос! Если б можно было повторить… Руки судорожно сжимают рукоять топора.

Внезапно наступает тишина. Пинки прекращаются, баба затыкается.

Они стоят против меня. Оба. Как лоси. Ничего не происходит.

Mне сейчас следует сказать: «Уважаемый сэр, отпустите, пожалуйста, леди!» Короче, матом покрыть: «Вали, за ногу, пока…»

– Вали… – я вяло начинаю сухим горлом и вдруг, испуганный собственной хилостью, отчаянно реву изо всей силы:

– Не понял?!

Почему я не двигаюсь? Чего я здесь упрашиваю?! Вдруг жалею о своей дурной выходке. Не бежать ли?

Как – бежать?! На меня ведь никто не нападал. Это я нападаю!

Прожонглировав штуковиной восьмерку об руку – пусть видят, что прибор меня слушается, – рисую круг длинному перед пятаком.

– Убью, падла!

Еще мах. Сила! Сила развязалась! Только не остановиться! Никого я не собираюсь рубить! Мне движение нужно. Я могу! Нервы сдают перед стартом. На старте всегда кажется, что противник сильнее. Как только бег пошел, ты чувствуешь свою силу.

– Убью, убью!!!

Большой отскакивает. Большой рвет когти. Прямо к забору. Я машу, он удирает. Ощущаю лихой восторг. На моей улице ты свою шлюху колотить не будешь!

Только не уняться! Движение, движение!!!

Большой упирается в забор. Зачем, дурак, зачем?! Чего не бежишь? Сгинь же!

Он прижался к забору. Я, как дурак, машу топором. Ну сколько можно? Секунды текут, руки устают… Не рубить же!

Вдруг немеет спина. Мурашки холодными ножками расползаются по коже. Где второй?!

Разворот, мах… Изо всей силы черчу дугу топором вокруг себя – в боковом отскоке, чтоб не остаться спиной к большому…

Лицо прямо за спиной… Поднятая рука… Последний момент! Другой был прямо за мною. Не будь он таким растяпой…

Бах!

Падающее тело…

Удар свиреп. Аж пальцы заболели. Топор укатывается по дорожному гравию.

Не осознаю больше своих рук. Едва умудряюсь не потерять из виду, что они делают. В решающие моменты полагаюсь на свои конечности гораздо больше, чем на голову.

Я – один против большого. Маленький, с голыми руками… Малый, да удалый.

– Убью гада! – слышу голос. Не мой.

Руки движутся, ноги мелькают, призрачно мерцает листва деревьев. Рука хватает из пыли рукоятку… Моя рука.

Двигаюсь я, движется большая тень. Спина упирается в забор стройки. Клетка, клетка! Я заперт! Кисти сжимают инструмент, локоть ударяется о доски, размах не удается… Зато нога свое дело знает. Острым носком – прямо по яйцам. Я свободен!

Кто орал?

Я?

Он?

Оба?

Боль ужасна. Проклятая щиколотка! Счас завалюсь! Зубы сжимаются и прихватывают заодно и щеку. Руки истерично машут топором.

На те, на те, на!

Обух топора ударяется о голову.

Бах.

Скорее типа плях.

Это был не обух.

Большой на ковре дергается. Нога вяло царапает влажный дорожный гравий. А лицо…

Охватывает болезненный покой. Обвожу взглядом вокруг. Меньший лежит на боку. Там же, где упал. Не дернулся даже. Под ухом сероватая земля кажется почерневшей. Или всего лишь видение? Короткое замыкание в раскаленных нервах?

Спасенная эвридика вскарабкивается на ноги. До меня доходит, что все действо пролетело за считанные секунды.

Я не чувствую себя рэмбо… Чувствую последним лохом.

Летний ночной бриз жалит, как в лютую стужу. Спину покрывает гусиная кожа…

Все. Хана! Хочу домой. К чертям все! Кричите, бейте, потрошите друг друга – делайте тут, нахуй, что припрет! У меня здесь рядом дом… Домой хочу! Расхлебывайте сами свое говно, оставьте меня в покое!!!

Лицо. Широкая морда, растрепанные, соломенно-желтые волосы с полувершковыми темными корнями… Помятая одежда… Содранный подбородок, кровавый рот, отвисший мешок навалился на глаз… А другой глаз – открыт. Глаз стреляет. Глаз зигзагами измеряет мое лицо, мой стан, мое…

Пялюсь в глаз женщины. Почему ты здесь?! Почему ты еще не далеко, далеко отсюда?! Чего тебе надо от меня?! Mне плохо…

Иди, женщина! Иди своей дорогой! Сгинь с моей улицы! Туда – во тьму. И не приходи никогда больше…

Чо пялишься?!

Мои черты впитываются в чужое сознание. Как барельеф в скалу. Как черничный сок в скатерть.

Она поворачивается. Молча делает шаг. Другой. Шаги мелькают, ускоряются, все быстрее и быстрее… Развевается рвань юбки…

Она не бежит во тьму. Нет, она ковыляет обратно! Назад по улице! Как ночная бабочка – к свету…

Впереди – тусклое окно моей спальни. Дальше – освещенный номер коттеджа Петуховых. Еще полсотни шагов, и она уже будет там. На свету. Дом за домом, один за другим, как зубы в челюсти.

Ноги мелькают швейной машинкой.

Ее.

И мои.

Только не домa!

Подожди! Не надо кричать… Беги, только не кричи!

Чужие ноги путаются. Тело неловко падает. Я помог. Мне желтая карточка.

Крик. Оглушительный крик. Счас распахнутся все окна!

Не ори!

Не ори!

Не ори!

Никогда!!!

Больше…

* * *

Мчусь во тьму. Земля ударяется в разбухшую ногу словно лезвие. Но я даже не хромаю – как русалочка.

Хочу домой. Хочу в свою постельку, обратно, к Амадею… Но пока что бегу прочь.

Вот бы дождь пролил…

Утром придет Ленка… Врача вызовет. Обязательно наложит шину… Может, связка порвана… Да я же с постели ступить не могу! Меня на руках с поля уносили!

Завтра это буду уже не я. Никогда больше не буду…

Уже сейчас не был…

Далеко за спиной грозно белеют немые очертания домов… Они на страже ночного покоя… Черные, слепые проемы окон… Они все видят.

А ну-ка прочь, прочь – в безразличную, одинокую тьму.

Диета до смерти

Человек по природе всеяден. Человека невозможно и не нужно приучить к одной и той же еде. Да и не нужно. Чтобы человек мог выжить, пища его должна быть разнообразной. Человеку надо позволить тайком попробовать неизвестные блюда. Или даже в открытую, даже стусануться своим с чужими за общим столом. Ну и так далее. В нашем либеральном мире все чаще раздаются этакие подстрекательские голоса, которым, увы, очень внемливы наши мужчины. В то же время любая из нас отдает себе полный отчет в нелепости подобных призывов. Во всяком случае, по отношению лично к нам. И ко всей нашей христианской культуре, в которой так глубоко укоренились традиции моногамии или одноядия, что к проповедникам полигамии или все-что-попало-жорства даже не стoит прислушиваться. Пусть уж там так иль сяк сосна в своем бору, гриб в своем мху, кролик в своей клетке, лев в своем прайде, султан в своем гареме и другие простейшие организмы. Мы все-таки люди, а основой незыблемости христианской семьи является маниакальная монодиета. Доказано же, что крепче всего мужчина привязывается к женщине тогда, если ничего другого, кроме ее котлет с картошкой, не пробовал. Он, правда, много слыхал о черепаховом супе и ласточкиных гнездах, на телеэкранах перед его глазами постоянно мелькают изящные лягушачьи ляжки с трюфелем и округлые куропаткины грудки с брусникой. Но ему выдалось все это лишь безнадежно созерцать, похрустывая чипсами и прихлебывая колу с водкой. И он готов кинуться на первое же горячее блюдо, предложенное ему по эту сторону экрана, и хранить верность тому всю жизнь. И тут являешься ты, плавно покачивая своим рассыпчатым мучнистым картофелем и соблазнительно тряся своими душистыми котлетами в хрустящей панировке. И он ест и ест. Ненасытно. И начинает понимать, что все эти черепасточки, все эти лягушачьи бедра и куропаточьи бюсты – пустая тэвэ-дребедень, на самом деле же все едят свой карбонад с макаронами или гуляш с гречкой, карп с морковкой или серый горох со шпиком. И – каждый только свое! Впервые отведав твою рассыпчато-мучнистую картошку и хрустяще-душистые котлеты с золотисто-коричневой корочкой, он сразу же понимает, что ничего другого больше не желает никогда в жизни. И, конечно же, тем менее – делить это с другими.

Такое судьбоносное решение как единственно возможное нетленными звуками сформулировал Феликс Мендельсон, и оно следует через всю жизнь, пока нас не разлучит скорбный опус № 72 Шопена: наикривейше вдуваемое в медную трубу фортепианное произведение когда-либо.

А что, если кто-то наряду со своим добровольно обязательным основным блюдом полакомится то с одной, то второй, а то и вовсе уже другому сервированной тарелки? Нет уж, дудки! От цели приковать взгляд любимого пожизненно к нашим котлетам с картошкой не могут отвлечь никакие внешние обстоятельства. Мы же все-таки живем в нормальном, человеческом обществе, где, хотя никто еще не довольствовался всю жизнь напролет лишь одними котлетами с картошкой, этот же самый никто с пеной у рта будет клясться, что этот никем никогда не одоленный образ жизни – единственно правильный, а всякий с него влево ступивший – моральный урод.

Значит, твой возлюбленный еще до встречи с тобой уже попробовал фальшивого зайца с фасолью (лишь в сказках зайцы настоящие) и крабовый салат (из палочек, лишь в сказках крабы настоящие). Неужели сдаться и считать, что ему и впредь следует пожирать суррогаты со всякой левой тарелки? Ничего подобного! Именно тогда, когда мужчина уже пресытился креветками с кокосом, уже не отличает их от омара в чесночном соусе или фуагры с шоколадом, ты… не отказываешь ему в своей котлете с картошкой! Столь рассыпчато-мучнистой, столь золотисто-душистой, в столь хрустящей корочке… И он алчно погружается в твои прелести не только ртом, но по самые уши и, чего ж греха таить, по крайней мере, в первые годы уж следовало бы по пояс и ниже.

Но это не будет рассказ о том, как тем или иным способом впервые добиться, чтоб твой избранник наслаждался блазняще ароматичной вкуснотой только твоих котлет денно и ночно с утра до вечера и наоборот, а о том, как помочь ему не отступить от данной у алтаря клятвы вкушать только и единственно приготовленную тобой картошку и равнодушно отворачиваться от любых других деликатесов, пока смерть вас не разлучит. Ибо на какое-то время полностью погрузиться лишь в твое ежеминутно доступное котлетное наслаждение, даже не бросая взгляды на мелькающих вокруг устриц и перепелок, для него вполне естественно – и вся мировая литература, начиная уже с народных сказок, посвящает этому периоду отношений только солнечные страницы. Однако совсем иная картина складывается в последующий период, которого сказки ловко избегают, завершаясь фразами «так они долго и счастливо наслаждаются котлетами с картошкой по сей день, если не умерли». Авторское же писательство вносит в отношения проблемы различных соблазнов с чужих меню, пока мастерски не приведет читателя к заключению, что любые попытки закусить надоевшие котлеты другим гарниром пусть уж остаются на страницах литературных страстей, из которых в жизни надобно своевременно извлечь одноядную мораль. Дабы не развел вас вместо смерти развод.

Умная женщина всегда сумеет добиться, чтоб мужчина всю жизнь ел только ее котлеты с картошкой. И не надо успокаивать себя демагогическими рассуждениями, мол, каждый ради разнообразия может захотеть лосося на гриле под каперсовым соусом или телячьей лопатки с овощным соте. Подобное мнение – всего лишь попытка оправдать свое нежелание постараться испечь свои котлеты лакомее любой другой вкуснятины в мире, чтобы мужчина, находящийся вблизи, а так же вдали от тебя, даже не помыслил о другом меню. Если твой любимый все-таки клюнул на тушеную индейку с репой или парового тунца в морской капусте, то вину следует искать в своих же котлетах. Или лучка в них недоставало, или размоченного хлебушка перебор, или картошка сладко подмерзшая, или щепоть соли излишняя. Причина всегда скрывается в твоих котлетках с картохой: ведь любому понятно, что никогда никто даже не покусится на миногу или дичь, если котлеты приготовлены отменно. Притом ему должно быть и ясно, что с первым же кусочком воскресного судачка с чужого блюдца своих будничных котлеток ему уже в жизни не видать.

Так учитесь, женщины милые, варить смачную бульбу, да не пошатнет ваш семейный покой ни осетр в своей икре, ни кишка в своем соку. Не поддавайтесь лжи чревоугодников, мол, время от времени человеку надо отведать и другое. Во-первых, каждому уже из детства и Библии известно, что, будь картофель наш насущный всегда достаточно рассыпчат и мучнист и котлеты – золотисто-коричневы и душисты, если только панировка достаточно хрустяща, человек и помыслить не может ни о бараньем кебабе в баклажанах, ни свином пятачке в щах. Во-вторых, следует все же предупредить смелячек, готовых на опрометчивый шаг дабы лишний раз на практике доказать и так понятную всем вышеизложенную истину. В смысле, а вдруг что-нибудь все-таки попадает под зуб ему страстнее твоих котлет? Например, обнаруживается, что он, сам того не зная, любил ветчину с боровиками. Он раньше и не догадывался о такой еде, но, оказывается, охотно почередовал бы вас. Или, что еще круче, взаимно обогатил бы! Скажем, ты подаешь на стол свои котлеты, а он предлагает добавить к ним чужой грибной соус и пообедать втроем. А ты ж прекрасно понимаешь, что втихаря он так и норовит пустить зубы также и в чужеродный окорок!

Пока вы вдвоем, твоему картофельно-котлетному эксклюзиву ничто не грозит, ты можешь даже позволить себе слегка передохнуть, время от времени оставляя прожорливого супруга голодным: хватит, мол, нечего обжираться, потерпит, у тебя ж тоже свои права. Другое дело, когда вы попадаете в общество, пестрящее множеством тёлок и заек, и никак не предугадать, какое неотразимое блюдо за пазухой кто из них припасла навязать твоему мужу, или – того хуже! – даже не навязать, а у того, прохвоста, самого слюна течет. Например, у дамы слева от него из ажурно пологих мисочек вываливается млеко-белое филе палтуса в сугробе белоснежного риса. Тебя аж вырывает при мысли об этой бледно-безвкусной камбале, но мужу, кажется, не до рвоты. Или тому страшнее: и тебе самой ее рис кажется белым и упругим, филе – смачным и сочным… Небось, муж-то знает, что ничего нет вкусней твоих котлет, однако… Тем паче – если у него есть повод опасаться, что сегодня вечером они опять его минуют…

Разумеется, если картошка дома ему гарантирована – это уже весомый козырь под твоей юбкой. Но всё же умные и смелые женщины умеют разнообразить борьбу за беспроигрышность своих котлет всевозможными способами. Ты можешь шепнуть ему на ухо, что дома подашь их прямо на пороге. Тому хлеще – дать ему понять, что по пути домой котлеты могут неожиданно обнаружиться уже во дворе за гаражами или даже еще до этого – просто в попутных зарослях кустарника прямо на рояле: самцы клюют на сюрпризы и смену декораций! Хотя с этим надо быть осторожной: не все современные семьяне готовы к трапезе под открытым небом и при прочих некомфортных условиях. По крайней мере – не своими насущными котлетами…

Если ты та еще лихачка, доступны решения тому пуще. Например, ты просишь возлюбленного прокрасться с тобой в туалет, ибо молния на белье заела, выручать надо. Там ты защелкиваешься и… подаешь котлеты с картошкой прямо на раковине или! А если он такой же лихой как ты, можно и прямым текстом пригласить его в санузел. В любом случае, у этого подхода двойной эффект: не только то, что твои котлеты в чужой уборной могут обрести небывалый изюм, но и то, что потом хоть на время аппетит друга жизни окажется явно смягченным и он будет испытывать пугающую неуверенность в том, смог ли б, даже при желании и возможности, на предлагаемый соседкой по столу плоский палтус с обвисшим рисом наброситься с достаточно твердыми намерениями. По правде говоря, отсюда вытекает и некий универсальный принцип: никогда не следует выпускать мужчину из дома, предварительно не напихнув его до отказа своей рассыпчато-мучнистой (или хотя бы синевато-водянистой) картошкой и коричнево душистыми в хрустящей корочке (или хотя бы сухо обгорелыми) котлетами: в любом случае, набитый желудок – вялый аппетит. И, в отличие от твоих котлет, за которые он не против взяться и с погоняемым желанием, на чужое меню он решится только при полной уверенности в несгибаемости своего обжорства.

Существует еще множество способов, которые должна знать любая женщина. Подать котлеты ночью под цветущими яблонями. Или вдруг поместить котлеты слева от картофеля, а не справа, как в последние двадцать лет. Разумеется, делать подобное следует очень осторожно! Иной муж может испугаться и не воспринять такое блюдо своим. Другой же в своем мужском прагматизме сочтет такое просто ошибкой и повернет тарелку обратно: тогда следует развернуть ее назад очень тактично и осторожно, выманивая слюну, но заодно не обидев и не спугнув его. Порой можно идти даже наперекос всем нормам морали: подать котлеты с острым ножом, китайскими палочками и в таком духе. Однако такое чревато риском: наловчившись управляться несоответствующими инструментами, твой муж может тайком пощупать ими и соответствующий стейк или утку по-пекински. Хотя мы-то с тобой прекрасно знаем: смена блюда просто обман, на самом деле ведь у всех те же самые котлеты и ничего больше, только хуже твоих, любовно и старательно взлелеянных. Дабы не перестал мужик в это верить – на то и весь этот сказ! Ибо случается иногда, к сожалению, что недостаточно умело к котлетам удержанный муж гордо уходит к блинам с кавиаром, и лишь спустя время до него доходит, что ему всучили хлеб с салом. И тащится назад. Согласишься ли ты снова предложить ему свои котлеты? Может быть. Но… что, если ты уже предложила их другому?! И тот поклялся, что никогда прежде ничего вкуснее не ел, и если б только знал про твои котлеты, то ни за что б уже десять лет не набивал бы брюхо надоевшими кальмарами со спаржей или что уж еще там ему подсовывали.

А вдруг и без всяких промахов с мужьей стороны тебе стало любопытно, могут ли полюбиться твои котлеты кому-нибудь другому? Или вдруг тебе кажется, что они кому-то явно приглянулись уже? Или, боже упаси, тебе самой страх как хочется предложить их кому-то! Не стoит поддаваться подобному безумию: вернее всего, проходимец попробует твое блюдо и вернется к своему насущному плову в кухне жены. Зато муж твой узнает и – о-го-го… Кем-то заляпанными уже не захочет есть!

И тут уж мы докатились до того, что не только ему нельзя ни взглядом кинуть влево от наших котлет, но и нам нельзя свои котлеты раздавать направо и… то есть, налево. А если и вдруг нечаянно вывалились из семейной тарелки на чужую простынь, то – немедленно собрать без следа! Но это уже совсем другая басня. Правда, один к одному эта же самая. Так что еще раз писать ее не стану.

Женская рука

Женской руки не хватает в доме твоем, мама частенько поговаривала. Хм…

У меня был приличный оклад. Независимо от нагрузки. У меня было четкое рабочее время и люкс-пакет социальных гарантий. И продолжительные отпуска. Работа меня никогда не торопила. Мне не приходилось вкалывать и надрываться. Я никогда не оставался сверхурочно, не брал халтуры на дом, не подрабатывал у частников. Знаю, коллеги мне завидовали. Но я не уверен, поменялись ли б они со мною работой. И могли ли б.

Дом у меня большой, крутой, уютный. С просторным двором. А про эту женскую руку – права, конечно, мама. Они приходили и проходили, нет проблем. Но не задерживались. Слишком много меня являлось работой. О которой не знала даже мама. Даже для нее я был по профессии тем, что по бумагам. Она никогда не знала, да и не узнает правды. Дискретность – часть моего тела. И сейчас я понимаю, что из-за работы у меня не могло быть близкого человека, с кем делить всю жизнь. Ибо мою работу не делят. Хотя никакой я не трудоголик.

Но в конце концов у меня есть все. И лучше позже, чем хуже. Женился я на пятом уже десятке.

Всю мою жизнь изменила Жанна. Без нее я, вероятно, вплоть до края могилы только и нес бы ответственность за края могил. Сейчас я ей благодарен, но тогда, когда это случилось, был готов голову ей оторвать. Что никак уже не представлялось возможным.

* * *

Ее не звали Жанной. Всего лишь ассоциации. Это имя у меня запечатлелось в памяти из книги, посвященной столетию криминалистики. Там была этакая Жанна, промышлявшая тем же, что она. Вот и назову ее так.

И меня не звали Хароном. Я сам себя называл хароном. Это не имя мое, а работа. Переправщик. По документам и блеску погон я был просто офицером охранной службы высокого ранга. Ни в одной официальной бумаге ни рваного слога о моей должностной специфике. Парадокс. Общество по своему же спросу наделяет меня особо ответственной обязанностью, которую само признает необходимой, но – утаивает. Востребованное неблагодарное ремесло, мало кому по плечу. И по душе. Может ли такое быть неуважаемым? Не знаю. Бытует мнение… Или не бытует? Никогда не проверял. Лучше не проверять.

Свою снасть я называл стиксом. Ибо имя гильотины нагоняет на людей мурашки. Нет, не в сочетании со мной: уже намекнул, что о таком речи не бывает. Просто имя именем – как таковое. Это было очередным парадоксом в моих отношениях с потребителем. Гильотина является одним из величайших шагов человечества в восхождении к гуманизму, предвестником анестезии. Мне отнюдь не хотелось бы сейчас погружаться в кровавые подробности античных и средневековых инструментов и процедур. Что были нежно вырублены моим стиксом. Замещены. И гений, который нашел бы способ гильотинировать всех убиваемых на наше благо зверьков, подлежал бы озолочению со стороны всемирного животнозащитничества. В смысле, посмертно, не в наказание.

Можно взглянуть и иначе: что снастью являлся я. Вместе со стиксом. Ибо мы были едины. Без меня тот не промышлял. А я, в свою очередь, никогда не приводил на нем в исполнение приговоры, вынесенные мною же. Я сам был инструментом. Справлял то, что народ желал справить, не желая справлять. Быть может. Ибо народ – это не едино. По крайней мере, на словах общество частенько еще как желает справлять мое дело собственноручно – и уж никак не гильотинной анестезией, нет: антично средневековыми искусами! На деле уж вряд ли так искушались бы. Но, благо, есть харон, дабы уцелели мы от ответа, как было бы, если б не было, как есть.

Своих клиентов я называл – клиентами. Не так, чтоб любил их больно: мне отнюдь не хотелось бы сейчас погружаться в кровавые подробности судимых судеб моих подопечных, но к любви те редко располагали. Я их уважал. Я оказывал услугу, они ею пользовались. Они на меня полагались, я их не подводил. Являлся ли я их выбором? Это вне моего ведома. Я и сам не выбирал ни их, ни оказываемую им услугу. Все задано извне, у каждого из нас своя роль, и в наших руках лишь воплощение. Мои клиенты всегда могли рассчитывать на высочайшее качество исполнения. И все.

Что является качеством исполнения, тоже не я определял. И это было задано извне. Мерой качества исполнения уже не упомянутых палачей, вероятно, являлось умножение обилия страданий на их продолжительность. Не знаю. Я был не палачом, а снастью точно противоположного назначения: качеством моего исполнения являлся раздел клиента по возможности мгновеннее и безболезненнее. На две неравные половины. Одну, что падает в корзину. Что принимала решения, из-за которых мой клиент стал таковым. В притче обо мне и обществе, та была бы обществом. И другую, которая ничего не решала, лишь претворяла определенное первою. Типа я.

За что бы ни был наказан клиент, я его получал уже очищенным и выпровождал, фигурально говоря, с богом. Фигурально потому, что я неверующий, как и мои клиенты. Но даже неверующие порой ищут пред лицом смерти утешение капеллана. Мои клиенты святоносцем не пользовались. Даже верующие. У них был я.

Этим я отличался. Этим был особ. Я проводил вместе с клиентом его последние дни, а не только лишь момент исполнения, как палач. Я был тем, кто клиента в завершающий отрезок его жизни, что заодно и казнь, непременно посетит, перемолвится, выслушает, утешит. Выяснит его последнее желание и обеспечит его выполнение. Клиенты, уходя, часто дарили мне всякое. Ничего особого смертник не имеет за душой. Кто – книжку, что последнюю в камере читал. Кто – обручальное кольцо. Один сумасброд себе золотой зуб выбил о решетку, мол, не возьмешь, другие ведь все равно беспомощную башку оберут, не кинут же золото в печь! Но по этой части я был непреклонен: я не принимал ничего. Исключено. Уж точно, не знал бы, куда подобное девать. Я пережил последние дни каждого моего клиента напролет, как свои, но падением ножа он был мне отрублен, в моей жизни его не оставалось. У меня нет никаких сувениров хреновых от моих трудовых побед.

Ошибок правосудия я не разделяю. Морально. Хотя однажды разделил физически. Как позже узнал. Жутко, конечно. Но я лишь смертонос, слепое оружие исполнения приговора. И в качестве такового был ему счастьем в несчастье. Прости, дружище: судьба бывает несправедлива, но собственно мною тебе повезло уж точно больше, чем столь же невинным жертвам пожара или бешенства.

Изредка у меня бывали клиентки. Крайне редко. Быть может, из-за этого еще труднее давалось то же вежливое уважение. Без ненависти и упрека. Без сострадания и жалости. Женщин мне все-таки было чуть жаль. Чуть больше. Одну даже очень. И свой долг над ними я всегда старался исполнить тем более тщательно. Нет, так нельзя говорить: я всех обслуживал с предельной тщательностью. Речь лишь о внутреннем отношении. А эта одна особая: той мне даже не пришлось привести в исполнение. Что считаю даром судьбы.

Жанна мне слегка претила. Чуть больше. Я ее ненавидел чуть больше других. В пределах тех узких рамок, в которых мое номинальное беспристрастие могло колебнуться вниз да вбок. Меня мало чем удивишь. Мне отнюдь не хотелось бы сейчас погружаться в кровавые подробности спектра вин моих клиентов. Не пойму, почему Жанна в меня попала… свежее. Стало быть, из-за непривычки: преступления моей мужской клиентуры я давно уже мог за них сочинять сам, и никакой новичок уже не раскрывал передо мной новую страницу в книге чертовой этой жизни. А может быть, из-за собственных воспоминаний детства о настоящей Жанне, овеянных тогда непритворным ужасом.

Так или сяк, но Жанна раскрыла. Новую страницу. В жизни, не в книге, прочтенной в детстве.

Ей было чуть за сорок. Медсестра, нянька. Больше половины своего века проведшая в системе здравоохранения и ухода за сиротами. Сменившая немало работ. Но и не навязчиво много. Нормально. В любом ее рабочем месте иной раз случалось некому ребенку умереть. И до нее, и при ней, и после. Всегда же кто-нибудь скончается от болезни, которую большинство переносит. Увы. Не всегда же в приюте до корней некой необъяснимой смерти копаются с придирчивостью родных родителей. Ведь и так не поднимешь. Притом это случалось не навязчиво часто. Нормально.

На раскрытие причинно-следственной связи общество потратило четверть века: трудовой стаж Жанны.

Она удушала маленьких детей. И младенцев. Сжатием грудной клетки. Не давая вдохнуть. Называется – механическая асфиксия. Но никаких следов на шее. Дети эти были нездоровыми, какое-то объяснение их смерти всегда находилось. Хотя бы синдром внезапной детской смерти…

Не знаю, сколько жертв у нее имелось и чего ради. Много. И бессмысленно. Без навара. Разумеется, она сперва сваливала на невменяемость. Но медкомиссия ее после краткого обследования – вменила.

Жанна питала глубокую жалость к себе. Без всякого иного сожаления. Она была сухой, тощей женщинкой. Не так, чтоб красива, но моложе своих лет. С овеянным печалью лицом. И у нее были красивые руки. Тонкие, изящные, длиннопалые, с овальными ногтями, бархатной кожей. Прекрасные. Таким определенно следовало бы выманивать душу из какого-нибудь божественного инструмента. Арфы. Или флейты. Но они лишь выдавливали ее из маленьких плотюшек, ничего больше.

Я так и не смог дойти до нужного уровня безразличия к ней. Особенно к ее красивым рукам. Что глупее всего. Ибо они – лишь невинная гильотина на службе ее головы.

Нет, не гильотина: в ее красивых руках анестезии не было.

Последние дни я проводил с Жанной больше, чем обычно. Чем со средним клиентом. Ее присутсвие было мне неприятнее положенного. Я слегка хотел ее задушить. И не мог преодолеть чувство вины за это. А ей мое присутсвие было нужнее, чем среднему клиенту. И мое чувство вины ей таковое усиленно дарило.

Жанну интересовало, будет ли больно. Произойдет ли мгновенно, или голова еще продолжит чувствовать, мыслить, задыхаться… Особенно последнее: это ее пугало.

Она узнала все о моем стиксе – наигуманнейшей из всех прощальных снастей. Но без кровавых подробностей. Я знаю, что и сколько рассказывать. И не говорю, чего не знаю. Басни про улыбающиеся отрубленные головы точно не по мне. Как и легенды об обгрызанных изнутри корзинах. Голова ничего не могла бы изгрызть, даже при желании, по архимедовой причине: отсутствии точки опоры. Ей нечем повернуть себя к цели, и самопроизвольно она никогда ни во что не упирается зубами. А неопределенные гримасы на умирающем лице, выскальзывающий изо рта язык, тупо блуждающий взгляд ничего уже не видящих (как мне все-таки кажется) глаз – не отрицаю. При деле ли там еще сознание? Неужели отрубания туловища недостаточно для полностью вырубающего болевого шока? Нет, это уж точно не темы моих разговоров с клиентами. Бoльшую часть совместного времени мы всегда уделяли по-человечески сердечному философскому общению, не затрагивая грядущий момент, единственно ради которого вообще сблизились. Не мой удел их просвещать. Мое дело, чтоб в последний момент пред страшащим инструментом они воспринимали мое присутствие в качестве дружеского плеча. Даже Жанна.

При казнях всяко бывает. Клиенты не всегда смиренны. Но у меня редко случались эксцессы.

К Жанне приходила и ее мать. Похожая на нее тонкая, вредная, седая бабка, яга настоящая, вечно чем-нибудь недовольная. Я никогда не замечал в ней искреннего переживания за судьбу дочери. Она просто-напросто наслаждалась своими непрестанными претензиями – к ее одежде, еде, распорядку дня. И, само собой, негуманному приговору. Ни одного клиента родня доселе не писала жалобы на уровень сервиса в моей мастерской. А из-за Жанниной мамаши нам даже пришлось у прощального ее костюма, и так уже по спецзаказу сшитого на ее мелкий размер, пуговицы перешить – на женскую сторону!

Последним желанием Жанны было, чтоб ее шею не заковывали в колодки стикса. Она хотела, лежа на спине, свободно укласть голову в проем нижней колодки – открытой, без верхней. С таким капризом я столкнулся впервые. Нет, мне понятно, что может не нравиться лежать на брюхе с горлом в чурке. Но никогда прежде никому на ум не приходило своей последней волей управлять именно техническим исполнением обезглавливания. Излишне говорить, что такое являлось бы аж вопиющим нарушением процедуры, чего мне никак нельзя было допускать. Но Жанна твердила, что колодки на шее будут ее душить. Притом столь паническим тоном, что пахло эксцессом. Но самое главное: меня все еще мучила вина перед нею за то, что испытывал к ней отвращение, ненависть и жажду расправы. До такой степени, что попытку заковать ее в колодки я сам теперь мог бы воспринять своей личной местью.

И я – согласился. Я знал, что мне, харону, на владение ремеслом которого все полагались, никто не бросится наперекос из-за такого пустяка и потом не упрекнет. От силы, шеф потом взовьет к себе в кабинет и вынесет предупреждение, первое за мою безупречную биографию. Или именно это и является последним желанием Жанны? Так пусть этой суке достанется сладость последней мелкой пакости.

В день расставания Жанна выглядела хуже желаемого. Она не могла сама встать, говорить, и у двери эшафотной не сдержала. В таких случаях клиент имеет право вернуться и быть приведенным в порядок. И, хотя, быть может, считанные минуты в жестяной ванне в голобетонной нише на самом берегу Стикса возле уже поданной лодки не самый заманчивый куш, что сорвать у судьбы, клиенты хватались и за эту жалкую соломинку. Чем больше человек твердил, мол, скорее бы все кончилось, тем вероятнее у него вырвется неукладка и почти наверняка он вернется продлить свою казнь и прибавить мучений, заново повторяя раз уже пройденные голгофские полпути. Но в Жанне, видимо, сохранились лишь сугубо телесные реакции. Она в полной прострации уже вообще ничего не замечала. Завидная психофизиологическая самозащита! Какой, к сожалению, вряд ли были наделены ее жертвочки. И я дал знак продолжить, боясь, что любые отклонения от прямого курса чреваты непредсказуемыми осложнениями. Тем более потому, что за стеклом мать Жанны следила за каждым нашим движением.

Я уложил Жанну на спину, как в гробу, и тщательно вправил ее тощую шею в проем, который был велик для нее намного. Жаннин взор уставился в скошенное острие лезвия, и вдруг все вялое тело напряглось до того, что у меня уже мелькнула мысль нарушить слово и захлопнуть верхнюю колодку, прежде чем она попытается вырваться, если вдруг.

А она неожиданно заговорила, и я от своего замысла отказался, испытав искреннюю благодарность – ибо такое я себе после бы не простил.

Я повернусь набок, она сказала. Повернусь и положу себе руку под голову, как бы сладенько дремля. И повернулась. На левый бок. А левую руку под голову подложить никак не удавалось: затиснув предплечье в проем под шеей, ладонь высунулась где-то за затылком и голова в нее не попадала. Тогда я взял ее правую руку, перекрестил через грудь и засунул кисть под левое ухо, к которому она тут же прижала ладонь. Шея и рука – все настолько тонкое, что для такой позы в проеме места хватало, аж уютно, прямо ухом в ладонь. Да, я не хочу это слышать, зажми мне и другое ухо, она шепнула, закрыв глаза. Эта мысль мне вдруг показалась крайне разумной, ибо нож падает со скрипом без малого секунду, и незакованный человек… Я уже протянул руку сквозь штатив стикса, едва не заткнув ее ухо с туловищной стороны, – ведь над ее шеей не было колодки, и я на мгновение потерял ориентацию. Все же до меня вовремя дошло, миг спустя я уже оказался на головной стороне лезвия и прижал ладонь к ее уху – которое тут же и провалилось в корзину вместе с головой. Наказание Жанны было отбыто, и я испытал огромное облегчение.

Как только иссяк фонтан, я нагнулся привычным движением положить крышку на корзину и… Ну, разумеется: наряду с головой, в ней находилась и – рука!

Так, вот, для Жанны все кончилось. Столь гладко и счастливо, как она пожелала. А Жаннина мамуля… То ли еще было!

Она разыграла сцену уже прямо на месте, за экраном. Но, ввиду того, что объясняться в экзекуционной не предусмотрено, ее вежливо, но настоятельно выпроводили прочь.

Первую жалобу она накатала сразу, там же – у шефа в кабинете.

У ее дочери вместе с головой отрубили и руку! Ну, ладно, извините, почтенная, маленькая техническая неувязочка, работнику сделано замечание – таков был официальный ответ шефа. Думали, дело с концом. Не тут-то было!

Следующее заявление пришло сразу после возврата матери обезглавленного тела. И вот какое: ее дочь перед смертью подвергалась пытке! Ибо, глянь, она лежала на левом боку, а отрублена правая рука. Значит – рука была над головой! Значит, перед смертью – отрубанием головы – приведена в исполнение пытка: отрубили руку у живого человека. Не пойму, осознанно ли лгала мать Жанны или впрямь что-то там не разглядела, пока мы с Жанной совместно примеряли то над, то под ее шеей то одну, то другую ее руку, то еще и мою – так и едва не потерянную. Но, к счастью, все экзекуции снимаются на пленку, так что последовательность пропаж разных частей тела была легко доказуема, однако ж к несчастью… Как уже упоминалось, я заблаговременно готовился нарушить процедуру. И пусть это остается моим маленьким секретом, как, но… В общем, этот раз в порядке исключения не был запечатлен.

Что делать?

Судебным экспертам совместно с биологическим институтом и техническим университетом пришлось сложить целый отчет исследования. Они измеряли, вычисляли – и доказали, что прямой спуск с момента первого касания предплечья, прижатого сверху к шее, до полного раздела мозгового кабеля, нож гильотины, не взирая на тормозящее сопротивление пересекаемых тканей, преодолевает быстрее, чем нервный импульс с того же первого касания предплечья совершает длинный объезд через локоть и плечо до шеи, где его уже поджидает тупик еще до места назначения – болевой зоны головного мозга. Другими словами, если даже рука над шеей и отрубается еще живьем, то боль этого голову уже дома не застает. Матери Жанны предложили и следственный эксперимент, опираясь на сходство физических параметров обеих женщин, но от этого она отказалась. В ответ она…

Писала третью жалобу: что вместо казни одного вида исполнена совершенно другая. Вместо обезглавливания ее дочь – расчленена! И, хотя и одним махом, это совершенно дикий, в современном мире уже немыслимый способ казни.

Над этим нашим юристам пришлось серьезненько попотеть, и объяснение было таким: казнь Жанны по духу своему полностью достигла поставленной перед оной телеологической цели, однако относительно исполнения ее выявлены отступления от буквы, ввиду чего процедура подлежит повторению. Этим суматоху и заглушили, ибо туловище Жанны было уже достойно погребено, а среди допустимых обоснований для разрешения на эксгумацию повтора смертной казни не оказалось.

А головы мы родственникам не отдаем. Дискретно кремируем и высыпаем на ветру. Так исторически повелось: чтоб места погребения казненных авторитетов – раньше политических, нынче криминальных – не скапливали поклонников. Труп без головы никого не скапливает. Так что – вот и ловите голову на ветру!

Процедурой предусмотрено, что при раскрытии корзины перед кремацией присутсвует и харон: подписывается в протоколе, что это действительно та же самая голова, которую он отрубил и над которой закрыл крышку корзины. Тогда голову взвешивают и сдают на кремацию. По весу. Наверное, чтоб не пропадали золотые зубы. Или ради экономии топлива. Так вот, когда по истечении всего этого бардака, пережданного головой Жанны в морозилке, перед моими глазами поднялась крыша корзины, в ней была… Вот именно.

У крематора возникла пара обоснованных вопросов.

Каким ты мне сейчас предложишь вес этой головы? Или куда мне сунуть эту руку? Такая у меня не предусмотрена ни в папке, ни в печке!

Что мне было делать? Его тон мне уже напоминал мать Жанны – до чего довели! Так вот, я чуть переложил в уме и…

Какую руку?! Тут нет никакой руки!

И впрямь – никакой руки там не было.

Крематора это решение устраивало, и инцидент был исчерпан. Для него. Но все еще – не для меня.

Я подробно владел проблемами моих клиентов. Куда бы ни упрятать часть человеческого тела, на нее непременно кто-нибудь наткнется. И тогда уже не уймутся. По меньшей мере, зря потратят следовательский ресурс. В худшем случае – на кого-нибудь еще повесят вину. А ошибок правосудия я не разделяю. Одну уже разделил – хватит.

Истопить в камине? Ну, знаете, как-то… Притом – сколько этих трупов ни жги, сколько кислотами ни трави, все равно кости остаются, все равно всегда какой-нибудь помойщик раскопает.

Скормить собакам?

Во-первых, не съедят же. Современные псы только и знают, как гранулами хрустеть. Положишь такому рядом кус мягкого мяса, не разрежешь на ломтики – с голоду подохнет. Уж кости ну никак не проглотит. Опять эти кости… Чем так, тем эдак.

Во-вторых, все эти мифы, мол, животное, раз человека отведавшее, становится людоедом. Не знаю, правда ли. Хотя я и закоренелый харон, мне и на ум не приходит брать свой стикс и прохожих зарубать. Однако, пес его знает, как оно там у этих псов. Ошибок благосодержания хищников я не разделяю. Одну уже разделил – вот и вожусь с ней…

* * *

Немного воды утекло с тех пор. А я уже счастливо женился. И развелся. Нет, наоборот.

Сперва я развелся. Со стиксом. Им сейчас орудует другой. Моя квалификация, право, была в такой цене, что меня не попросили уйти, лишь такие-сякие дисциплинарные взыскания, и я мог остаться. Но я ушел сам. Достало. Видимо, слишком много во мне было харона и недостаточно – палача. Так, вот, собственно хароном я и остался. В обеспалаченном исполнении. Мой вклад в последний путь клиентов был и остается востребованным. Мои титулы и погоны продолжают вскарабкиваться по карьерной лестнице, но смертники меня нынче знают уже капелланом. Я, право, не крещен. И у меня нет религиозного образования, если его так можно назвать. Но клиентам никаких причитаний не надо, им нужен – харон. Который их квалифицированно подготовит и тепло выпроводит в последний путь до самого стикса.

А, разгильотинившись, я и женился наконец. У меня страстная молодая супруга. Которая меня понимает и поддерживает. И все обо мне знает. И я – про нее. И ничего лишнего о нас не знает никто другой, даже мама. Дискретность – часть нашего тела.

Мы познакомились на работе. Давным-давно.

Она была моей клиенткой. По ревности.

Преднамеренное двойное убийство при отягчающих обстоятельствах. Прямо на восемнадцатилетие. Едва после полуночи. Ее содом с чужой гоморрой, в парилке охваченной пламенем бани. Точно по библейскому предписанию.

Нет, не точно. И наказание ее постигло именно за отступления от христианских инструкций. Она не сообразила предать грешников адским огням живьем, как положено, а сперва всадила в них пули спертого у папы легко опознаваемого ствола. А потом еще и безбожно не убила невинную свидетельницу.

Я, было, уже смирил ее со стиксом. Добился непритворного сожаления о содеянном и благодарности за столь же гуманное отпущение, что ей принесу я. Но ее все-таки помиловали, заменили на пожизненное. И мы оба были рады расстаться.

Потом в деле раскрылись новые обстоятельства: баня все-таки стлела еще до полуночи. И пожизненное заменили червонцем.

Она пришла ко мне с цветами. Бывшие клиенты редко заглядывают ко мне поблагодарить за работу: она была первой.

Теперь у нас семья – просто фантастика. Жена даже утверждает, что больше не ревнивица и мне позволяется аж налево махнуть. Дабы старый холостяк не помер от резкой перемены. Но я пас. Сам я лишь приводил в исполнение, а ей бывал по плечу и вынос.

Мой дом полностью преобразился. Мама в восторге, лелеет запоздалого внучка. И порой повторяет: я же всегда говорила, что женской руки не хватало в доме твоем. Сам чуешь разницу?

Я чую. Не только дома. Хоть и казенный оклад снизился, благополучие моей семьи растет. Ибо я недавно открыл в нашей казнильне харонову частную практику. По схеме, подсмотренной в родильне: частный платный уход с бесплатным завершением в казенной операционной. И спрос большой, так же, как на платные роды. Клиенты, вот, мне нередко говорят, мол, какая разница, каким способом они прикончили своих жертв. Да и присяжные то и дело трупы считают, но, мол, каждый умирает один раз, так не все ли равно, как… Однако ж самим, оказывается, даже очень не все равно. А супругу я пристроил в социальную службу – по реабилитации освобожденных. У них прекрасное взаимопонимание. И она приглашает меня выездным лектором. Я рекламирую рецидивистам свою услугу. И у нас хорошие успехи: ни один ее клиент пока что ко мне не обращался.

Нет, нехватки женской руки в моей жизни больше не наблюдается. Наоборот – даже излишек. Так и сохнет до сих пор на сквозняке чердака, как серая воронья нога.

Сувенир хренов.

Песнь на двух языках

Метель ерошит мою белосолнечную шевелюру. Ты достаешь из машины багаж. Расцеловав, отдаю укутанную Лапочку в твою правую руку. В левой – чемодан. Ты предо мной безоружный. Быстро опушивающаяся снежинками вишневая рубашка раскрывает черные кудри. Я впускаю в них пальцы и льну к твоему плечу.

– Брысь! – ты говоришь.

– Мм, – я хнычу, – тааак не хочется оставить тебя на два дня…

– …другим! – ты дразнишься. – Смотри, сама не споткнись!

– На таких не падают, – я под распахнутым пальто напрягаю свои, как ты дразнишься, точеные из слоновой кости ноги в трико безупречных очертаний.

– Наоборот, именно на белых падкие, аж жуть: вся смуглая живность – испанцы, итальянцы, францы…

Я запираю твой рот, алчно вдыхаю из него все ехидности, что могли б еще следовать, хватаю сумку и брусь в родной аэропорт.

Скоро приходит сообщение. Всмех отзваниваю:

– Да я ж тебя еще больше!

* * *

Громадный аэропорт. Меня встречают и доставляют в гостиницу. В вестибюле здороваюсь с некоторыми участницами возле бара и направляюсь в свою комнату.

Все живут в уютных двухместных номерках. У меня отменная сокомнатница: хохотливая пожилая россиянка. Притом не очень в ладах с английским и рада переводчице с прибалтийским акцентом.

* * *

Вводная сессия начинается в пять. Сразу замечаю его. Помимо седого хозяина семинара – единственный мужчина. Смуглый, кудрявый, с проседью на висках. Прилегающая рубашка обтягивает рельефные плечи. Обнаженные улыбкой перламутровые зубы слишком ослепительны, чтоб быть естественными.

Мое место у круглого стола – прямо напротив него. Сажусь, скрещиваю ноги, подтягиваю вперед мини-юбку и устраиваюсь наискось, чтоб не пялиться на него все время.

Поочередно представляемся. Он грек. Важный, из международного комитета. «Любите и лелейте его!» – хозяин подшучивает.

* * *

Ужин в ресторане. Являюсь с опозданием. Все оборачиваются на меня. Он – в изящном костюме, сударыни – кто еще в спортивных штанах и свитере, как на семинаре, кто нарядилась в джинсы и футболку. Я так не умею. Мое аскетично замкнутое коктейльное платьишко обнажает, как ты дразнишься, чульи швы со стройных каблучьев по самый скандал.

Выискиваю свободное место. Одно рядом с ним. Перламутрово-зубастая улыбка слишком сердечна, чтоб быть естественной. Не решаюсь направиться туда, но он встает и отодвигает стул.

Треплемся с окружающими дамами. Избегаю нечаянного обращения к нему. Но ловлю себя на том, что говорю для него. Я очень остроумна.

Он крайне остроумен.

Приходит сообщение. Улыбаюсь и отвечаю.

* * *

После ужина все рассасываются по номерам. Мы с русской – в староград. Заснеженная средневековая постройка за месяц до Рождества уже сказочно высвечена, и я чувствую себя вне реальности.

Неподалеку встречаем хозяина с ним. Продолжаем путь вчетвером.

– Что это за памятник? – я спрашиваю хозяина.

Чувствую легкое прикосновение к плечу:

– Я тебе расскажу!

Минуточку серьезно слушаю. Потом уже несерьезно. Он ничего не знает о памятнике.

Всю остальную прогулку до полуночи хохочу. Он все рассказывает, рассказывает – обо всем, что видим. И все это неправда. Он несет, как ты: полную чушь, остроумно, мило и изящно.

Он открывает дверь даме, подает руку – не мне одной. Приятно, но не мелочь.

«Доброй ночи» дружески сдержанно. Сердечно-перламутровая улыбка – естественна.

* * *

Следующий день – практика в манежной пыли. Эластичные джинсы натягиваю не только ради удобства: моим ногам на пользу неусовершенствование их очертаний.

В деле я дока. Лучше евротряпочниц. Он видит это. Я хочу, чтоб он меня видел все время.

Он очень видит меня. Все время.

* * *

Ужин в ресторане. Являюсь с опозданием. На меня оборачиваются все. Я в пурпуре, разрезанном до чульего кружева. Мои беломраморные плечи к концу осени загорели, как ты дразнишься, до черна слоновой кости.

Джинсов и футболок сегодня меньше: и другие участницы переоделись в женщин.

Выискиваю место. Одно находится искоса напротив отворотов его смокинга. Я отодвигаю стул. Он встает и склоняет голову. Перламутровая улыбка слишком естественна, чтоб быть просто сердечной.

Беседуем с окружающими дамами. Говорю без нужды громко. И его слышу хорошо.

Мы предельно остроумны.

* * *

– Позволите пригласить ваши шпильки потоптать заметенный староград?

– Единственный способ узнать: пригласить!

* * *

После недолгой прогулки вьюга заметает нас в теплую кофейню. Греемся горячим вином. Он говорит все время.

Ненавязчиво играет рояль.

Вдруг его пальцы ненавязчиво играют на моем белосолнечном запястье. Это не мешает беседе. Я хохочу все время напролет.

– Можно мне закурить? – он обращается за разрешением, как всегда.

– А мне?

Он закручивает и мне косячок своего ладана. Вообще-то, я не курю. Однако ж его дым превкусён.

Сердечная естественно-перламутровая улыбка вдруг превкуснa. Это на миг прерывает беседу.

Приходит сообщение. Улыбаюсь. Отвечу позже.

* * *

– Не замерзла? – он спрашивает в лобби, осторожно стряхивая с меня снег.

– Не-а, – я лгу.

– Позволишь мне показать свой номер?

– Могу показать и наш – у всех же одинаковые!

– Не у всех, свой я утром сменил. На люкс, – он лукаво смотрит мне в глаза.

– Не хватало крутизны?

– Жду гостей…

– В столь поздний час лютым зимним вечером?

– Северяне. Тьмы и стужи не боятся.

– А мы успеем разведать твой люкс до гостей?

– Наш.

* * *

Будуар королевский.

Звучит сиртаки: мило штамповый сувенирчик мне, мало знающей о его родине, от него, ничего не знающего о моей.

На столе – ваза красных роз. Тринадцать!

– Гостям, – он поясняет и зажигает свечи.

Возле постели за тумбочкой шторка. Тяну за шнурок: раскрывается стеклянная стенка душа.

– Тоже гостям? – я заигрываю. – Минуточку! – и проскальзываю туда, закрывая занавес.

Течет вода. Я пишу весточку.

* * *

Беззащитная спина изгибается и дрожит под едва терпимо щекотными ласками – то увиливая, то влачась. Он обвивает мои руки вокруг своей шеи и играет на них кларнетом. Он пьет мои губы, уши, шею, плечи, межключичную ямочку, срывает красный занавес вниз и жгучей магмой над тундробелосолнечными сопками взвергает в алоснежные вершины. Потом легкой ватой поднимает меня и тяжелым золотом проливает по одеялу.

В накаленных губах тает черный капрон. Блудные пальцы лихорадочно собирают пурпурно прекрасные волны всё выше. Мой сувенир: искомой завесы нет, лишь беспощадно алосеверное сияние в солнцеплюшевой оправе – просветление взору, утомленному южнознойным бордо в ночетёмном бархате.

Меж чёрными кружевами безупречных очертаний под светотени свечей безудержно сыплется слепящий перламутр. В троне из слоновой кости по влажным от жажды губам льется песнь страсти чужим языком – сладко, горяще, пьяняще…

* * *

– Зайду в душ, – говорит он.

– Это такой греческий обряд после блуда? – я дразнюсь.

– После? Нет, между! – он аккуратно поправляет мне платье обратно на грудь. – Ты тем временем посмотри, что хочешь, – он включает телевизор, – но не вольна раздеться: не женский это труд!

Переключаю телепрограммы. Приходит весточка. Я улыбаюсь и тихонько отзваниваю. Потом выключаю телевизор и… отрываю занавес!

Плачущее стекло. Смеющий – темный, мускулистый, в мыльных кудрях с груди до упора, красив в своем немом расплохе.

– ?!

– Смотрю, что хочу!

* * *

Аэропорт. Толкучка. Еще слепым от скупых минут сна в кресле, взор нащупывает тебя…

Вот! Среди толпы шуб и фуфаек – яркопурпурная рубашка с черными кудрями меж свободных пуговиц.

Красные розы. Опять тринадцать! Вместе – словно на грядущий день рождения.

Поцелуй долог, горяч и алчен.

– Kак я ждал тебя! – ты шепчешь.

– Хочу тебя! – шепчу в ответ.

– Я доступен.

– А Лапочка?

– С мамой.

– Я умру, пока она заснет.

– Смотри, сама скорее не засни! – дразнишься ты.

Едем. Я выкладываю. Тебе все интересно. Как улетела, как приняли, как разместили, как семинар, как…

– Куда это? – я вдруг не пойму – и сразу же доходит. – Mы не домой?!

* * *

Будуар королевский. С джакузи посреди зала.

– Минуточку! – я выскальзываю в санузел.

Течет вода. Обмываясь, я с улыбкой киваю себе в зеркало:

«До? Нет, между!»

* * *

Щекотные ласки под блузкой – едва терпимы. Tы обвиваешь мои руки вокруг своей шеи и играешь на них гобоем. Пьешь мои губы, уши, шею, плечи, межключичную ямочку, поднимаешь занавес над тундобелоснежными сопками с еще не остывшей алой магмой на вершинах хрупких кратеров…

Приходит весточка. Ты улыбаешься:

– Oго! Теперь он – нас?

Mне не дразнится, я немо балдею.

– И как он делал дальше?

* * *

В душисто лепестковом бутоне в глуби гречески мраморной долины вьется песнь любви родным языком – нежно, щемяще, пленяще…

Сибилла

И всё. Никогда раньше, да и ни позже, не приходилось перемолвиться с Сибиллой. Помню, что… Да. Последние слова были «никогда в жизни». Помню именно потому, что не имею привычки пользоваться столь торжественными словесами.

Потом, право, было трудновато отогнать навязчивые мысли о Сибилле. Что-то невысказываемое, неприятное… Призрачное лицо, трупобелая кожа… Как у этакой обморочницы в кринолине. И глаза – как бы впалые, как затенённые…

Невысказываемое. Право, после случая с Беловым… Высказать можно. Попробовать. Но – нужно ли?

Персонал его якобы считал чудаком. Нет, не Белова же. Того странного из лаборатории. Не удивительно. Маньяк, проводящий ночи в больничных палатах…

Той ночью Белов на интенсивной терапии тихонько скончался. Смерть, как говорится, клиническая. Житейское дело. Воскресили мoлодца как эдакую спящую красавицу. Сам он, естественно, ничего не помнил. Известной мурой о белом коридоре и потусторонней лазури не распространялся. Даже не особо плохо себя чувствовал. Весь вечер, правда, мучился, но ночью боль внезапно унялась, и он спокойненько задремал.

Пока возились с Беловым, на завлаба никто внимания не обращал. Мало ли что – дремлет себе чувак. Весьма привычное дело ночью. Право, нормальный человек от такой тусовки мог бы и соизволить себе проснуться, но, видимо, его не вменяли. Хотя в своей тарелке якобы тонкий был профи.

Утром его нашли мёртвым. Уже прохладным.

Быть может, это было… Совпадение, в конце концов. Мне просто не хочется, поймите же, не охота ничего выводить.

Могу только рассказать о Сибилле. Хотя и грозился так не делать…

Стoит ли? Гм… Не знаю. А вдруг это не ново для вас… А вдруг и у вас в ушах звенят слова Сибиллы: «От меня не уйдёшь!»

* * *

– Литератор – это человек, пишущий другим пишущим о том, как он пишет.

Полагаю, он эту бессмысленную фразу никогда не слышал. Вернее всего. Боюсь, что я тоже. Знай мы все прописные истины, жизнь нам слишком наскучила бы. Быть может, настолько же, как мы наскучили бы жизни, их зная. Но сейчас меня не тянет к подобной переварке. Я только что вернулся в себя.

Приступ боли прошёл невероятно быстро. Однако свиреп был до упаду. Доселе терять сознание не доводилось.

Полосатые пижамы возле столиков, похоже, не заметили, как я нагнулся над тарелкой с супом. Я браво держался. И длилось ведь это лишь считанные секунды. Невероятно кратко. Так скоро ещё ни разу не отпускало.

Словно в тумане помню, как он сюда присел… Спокойный, сдержанный, хмурый. Как я возненавидел его! Пропади ты пропадом! Неужели другого места не нашлось?!

В сомкнутых губах пришельца играет едва заметная улыбка. За эту ухмылку я мог бы жарить его на медленном огне.

– Но что-то же вы пишете, – он членонераздельно – выдавливает якобы с усилием. Взгляд сияет; это странно противоречит ломанному, словно измученному голосу. Только сейчас я вспоминаю, как он ко мне привязался. Мгновенье назад, прежде чем я отключился.

«Напишите рассказ обо мне!» – чужой вдруг обратился. Эта фраза… Странное чувство… Как давно это было? Как бы всё-таки немало времечка утекло. Минута, что ли. Или даже десять. Что-то якобы выпало. Я ответил только сейчас. Типа так: «Я байки не пишу». «Неправда. Вы – литератор!» – чужак возразил. Его голос звучал не так, как вначале. Подавленно, шипяще… Вызывал сочувствие. Я не мог его просто высмеять. Проглотил слюну и отрубил: «Литератор – это человек, пишущий…» Ах, да, с этого я уже начал.

Теперь ещё добавляю:

– У меня до сих пор хватало более связных тем.

– Вот видите: вы пишете! Вы – писатель.

Голос пришельца звучит уже чётче. Как будто и он резко оправляется от приступа боли. Кожа лица возобретает оттенок живого человека. На верхушке лба, которая когда-то, вероятно, ещё не была лбом, а вскоре уже не будет верхушкой, выбивается мелкая капля пота.

– Ну вот: вы потеете, – я едко замечаю (он проводит ладонь по лицу и смиренно машет головой). – Вы – потетель.

Может, он обидится и уйдёт? Ан нет! Продолжает, как не слышавши моей насмешки.

– Я читал. По-моему, вам было бы интересно написать обо мне.

– Ах вот оно как?

Гм… Читал, мол… По роже знает… Уже жалко грубо прогнать, но не особо тянет и терпеть.

– Я пишу порнуху. Ваши черты не смогут меня вдохновить.

– Порнуху? Кто-то такое сказал? – чужой не поддаётся провокациям. Его лицо покрывает вежливая улыбка. – Вы пишете о смерти. Разумеется, учитывая ваше состояние…

Сволочь! Падла! В истории болезни копался, что ли? Я молчу.

– Можно это называть и порнографией. В широчайшем смысле этого слова: как выставление интимных, даже физиологичных деталей на показ.

Ишь ты! Не вплеснуть ли тебе компот в глаза?

– Не надо, – чужак отвечает. Вдруг доходит, что это – ответ на мой невысказанный вопрос. – Не надо насилия. Вы же пацифист.

Тому хуже. Но интереснее. Я действительно такой. Никогда не относил к себе это слово, но по сути… Но – откуда он это знает?

– У меня просто такие способности, – пришелец опять отвечает, будто слышавши. Это уже становится скучно. Бессмысленно удивляться дважды одному и тому же.

– Я чувствую, чтo другие чувствуют, – он продолжает. – Больше физически, но порой угадываю и мысли. Это зависит от естественности человека. Ваши мысли легко угадать. Вы мыслите очень физически.

Я молчу. Хлебаю суп и жду. Продолжит или уберётся?

– Лет десять назад вы служили на Украине.

– В Беларуси, – я поправляю, сам не знаю, отчего.

– Допустим. Я чувствую только существенное. Вы соприкасались с тем.

До такого может додуматься всякий слабоумный пророк. Мой возраст, специфика отделения, приступ боли… Интересно, а ты можешь сказать и что-нибудь конкретное?

– Могу и уточнить.

Ишь какой – можешь. Ну, давай, спросим что-нибудь.

– Скажите, что я делал 22 мая 1986 года?

Чужой глубоко вглядывается мне в глаза.

– Вы работали там. На четвёртом блоке.

Мимо! Но я молчу. И не собираюсь душу выворачивать. Коль уж всё знаешь, так уж знай без слов! Я просто пялюсь.

– Вы мыли технику, – он пробует ещё. – Оттуда

– Приходилось. И много. Но не в тот день! – я искренне рад его неудаче. История болезни легко допускает логические заключения о подобных датах моей жизни, но на этот разок логикой до разгадки не докопаешься!

Чужой смотрит. Ему нечего сказать. Быть может, пора его отшить?

– Вы не можете это чувствовать, физ… – я обрываюсь. Не физик же! – Физист! Пацифисты стреляют слишком духовно. Или же пацифизм слишком неестественен?

– Вы стреляли в человека? – он соображает весьма быстро.

Не отвечаю. И вообще – убого, что я заговорил об этом. Похоже, это меня всё ещё грызёт. Ну, зачем так часто вырывается что-то, что грызёт! И именно в разговоре с чужаком!

– Вы есть пацифист. От вас очень остро излучается этот… Это самочувствие. Если такое и случилось, это было наперекос вам самому. Я чувствую только существенное.

Хитрец! А вдруг он и впрямь прав? Вдруг именно поэтому я заговорил об этом? Именно – чтоб услышать, что это был не я?

Нас, молочных поросей, ночью вырвали из коек, выдали оружие, гнали по-пластунски через лес, выстроили полукругом перед каким-то деревянным сарайчиком… Сказали держать стволы наготове – в наших дрожащих лапках. Тогда папа кричал дезертирам сдаваться. Раздался выстрел. Без предупреждения. Ещё. Пули просвистели над нашими головами. Или может, мне только показалось… Ведь кто же не знает, что после выстрела должна просвистеть пуля… Но приятно не было.

«Пли!» – прозвучала команда. И мы плили. На всю. Без перебою несколько секунд. Пока магазины не опустели. Будка скосилась.

После оказалось, что их там было только двое. Судя по массе. Ничто не изменилось бы, если б собственно моей пули в той каше не было бы.

Да и не была, полагаю. Я не умел стрелять.

Другие тоже не умели…

Сейчас можно было бы вежливо прекратить этот бестолковый разговор, но что-то не даёт это сделать. Я даже не спрашиваю, как его зовут. И не говорю, как меня – это он, видимо, знает. Мне всё равно. Даже трудно сказать, что же меня всё-таки интересует.

– Вы боитесь смерти, – чужак заявляет. Умник! Ей-богу, я не настолько духовен, чтоб за эту прописную истину обидеться. Как бы бестактно не звучали слова чужака – в моём-то положении.

– Вы стали писать лет пять спустя. Про секс, про боль, про смерть. Это – ваши темы. О том, что не суждено, и том, что неизбежно.

– В свинстве с вами не посоревнуешься, – я восвояси обращаюсь к супу. Пофиг! Смерть неизбежна, так же как общение с мелкими людишками. Если с первым мы миримся, то уж с последним подавно.

– Но вы ещё ни разу не писали о ком-нибудь, кто что-нибудь решил, – он не останавливается. – Поэтому и говорю: напишите обо мне!

– Решил? – Весьма неожиданное слово в данном контексте. – И что же вы решили, если не секрет? Обуздали свою импотенцию?

– Нет. Скорее уж то, остальное, – навязчивый тип мило улыбается. – Я натравил боль на смерть. Пусть дерутся! – он самодовольно булькает. – А я тем временем втихаря наслаждаюсь жизнью. Уж послушайте, вам может пригодиться!

* * *

Однажды в юности мне пришлось лежать в больнице. После операции носовой перегородки.

Мой нос уже не сильно заявлял о себе, я днём даже тайком покидал больницу, но ночью был вынужден возвращаться в эту камеру мучений.

Слева от меня лежал самоубийца, по пьяни не сумевший выбрать правильную высоту опоры для оружия. Мужик поставил карабин на стул, вжал ствол в подбородок и… Поза оказалась неправильной, голова слишком откинута… Пуля сорвала часть языка и через переносицу между глаз вырвалась наружу. Так вот этот человек там лежал, и у меня до сих пор нет представления о том, каково же на самом деле было его лицо. Ночами он тяжело стонал. Днями – меньше. Кажется, днём ему иногда удавалось уснуть.

Сосед справа выпил кислоты. Он спокойно разлёживался, приоткрыв черные, гнойные губы посреди рыжей щетины и порой трясся в приступах мокрого кашля. Харки выстреливались вверх из пластмассовой трубки на шее – его единственного дыхательного отверстия. Он никогда не стонал. Дырка в горле находилась ниже голосовых связок.

Без толку валяясь в постели, я поймал себя на совершенно необоснованном чувстве вины. Мои сопалатники были совершенно одни в своем несчастье. Мне казалось, кто-нибудь должен был бы днями и ночами хотя бы сидеть с ними, что-то говорить, как-то развлекать. Но никто к ним не приходил. Я даже толком не знал, на каких языках они говорили. Если говорили бы… Персонал их регулярно прибирал как этаких комнатных растений.

Помочь я не мог. Им. И тогда я принялся за полную чушь. Старался помочь себе. Кажется абсурд, но иначе это не назовёшь: человек, отличающийся от других, всегда обзаводится комплексами.

Я попытался вообразить себя в их роли. Испытать их страдания.

Начал с кислотоглотателя. В его роль было легче вжиться. Переднюю сторону его головы хотя бы можно было назвать лицом: в ней были глаза, выражение…

Весь день напролёт я следил за поведением соседа. Как только он каким-нибудь движением или кашлем напомнил о себе, я точно воспроизводил положение его тела, расслаблял глазные линзы, позволяя картине свободно расплыться, и сосредотачивал всю свою волю на нём. Повторял про себя: «Отдай мне свою боль! Отдай! Отдай мне…»

И представьте – удалось! Днём попытки не увенчались, но уже первой ночью под утро – зачёт. Меня разбудил особо свирепый приступ кашля в соседней постели. После недолгого, удачного сосредотачивания мне стало не хватать воздуха, я покраснел, пялил глаза и неопределённо шевелил руками. Рот был набит чёрным налетом; боль была не острой, но особо отвратительной: тупое нытьё наряду с почёсыванием в языке и внутри щёк. Что-то очень застоявшееся, что нужно было бы пошевелить или почесать, но никак не добраться. Грудь мучительно разрывал кашель, не приносящий ни малейшего облегчения, ибо раздражение рождалось в горле, докуда дыхание вообще не доходило. В ноздри замывало мерзкую вонь – как бы гнилью, как бы трупом, как бы нечищенными зубами… Я говорю «замывало», потому что так это ощущал. Не было бы правильно сказать, чтоб, например, ударило в нос. Я же не мог вдыхать носом: воздух по трубочке прорывался непосредственно в горло, создавая в трахее неприятное, острое ощущение холода. В нос же воздух вмывало лишь то или иное резкое движение.

Не знаю, сколько я терпел эти мучения. Постепенно кашель унялся, глотка сама по себе достигла какого-то облегчающего компромисса, и ощущения кислотоглота отступили от меня.

Я вспрыгнул в кровати и оглянулся на окружающих. Никто моих конвульсий не заметил. И сосед, кажется, спал, как ни в чём не бывало.

Потом мне не так скоро опять удалось вжиться в кислотоглота. В перерывах между неудачными попытками я осмысливал, что же объективно представляет собой это явление, которое субъективно я ощущал сяк. Что-то и понял. Во-первых, ясно, что моё тело не кашляет и мои несуществующие раны не сочатся. С другой стороны, при утренней поверке врач выяснил, что для пациента эта ночь прошла легко. Ну ни фига себе! Я б так не сказал. Меня стало осенивать, но с выводами я ещё не торопился.

Перешёл к карабинеру. Уловил момент, когда он тяжело стонал, и провёл все необходимые телесные и ментальные действия, дабы перекачать его боль в себя. Удачно. Моя голова взбухла и стала болезненно пульсировать. Мучительнее всего ныл пень языка, так плотно заполнивший глубины горла, что порой вызывал рвотный рефлекс. Притом любое пошевеление этого остатка делало тупое пульсирование жищно режущим.

И переносица меня не баловала. Веки, брови – всё настолько затёкшее, что казалось – глазные яблоки счас превратятся в груши и тонким концом врежутся в мозг. Признаться, карабинеру следовало завидовать ещё меньше, чем кислотоглоту. Он был и значительно свежее. В смысле, травмирован недавно. Он даже на миг притушил во мне желание… Да…

Вы ведь тоже знаете это самочувствие: поскорее бы пришёл тот момент – миг спустя, день спустя, а настоящий, в свою очередь, прошел. Эту мысль можно осознанно выразить словами или ощутить только подсознанием, но она имеет место. Выкинуть маленький кусок из непрерывной нитки своей жизни. Отпустить эту нитку, чтоб перехватить чуть дальше. Вы вообще знаете, что такое жизнь?

* * *

Чужой уставился в меня горящим взглядом.

– Понятия не имею! – я настолько же горячо отзываюсь. Терпеть ненавижу всяких толкователей смысла жизни.

– Жизнь – это то, что мы ощущаем. В твоём восприятии твоя жизнь – совсем другое, нежели, скажем, в моём восприятии твоя жизнь. Вижу, ты намного младше меня. Но я не думаю, что ты прожил жизнь, короче моей. Редко кто живёт столь короткую жизнь, как я. Да… – он испытывает на вкус свою мысль и пламенно продолжает. Слова сыпятся как из оперного либретто; похоже, даже застанным на очке хлопец смог бы их успешно озвучить. – Жизнь состоит из стоящих житья моментов – тех происшествий, что не занимают место на прямой времени, ибо измеряются другими дименсиями. И отрезков между ними – существования, самого по себе не представляющего никакой ценности, единственная задача которого – связать вместе те моменты житья, и единственная дименсия – время. Скука. Чем больше ты жил, тем короче пройденный жизненный путь. Чем больше скучал, тем дольше. Как это вам?

– Я в восторге.

– Вот видите, – мой сарказм в него не попадает. – Чем меньше у человека, что вспоминать, тем давнее кажется каждое событие, от которого его отделяет тёмное течение времени. Чем наполненнее время, тем проще по последовательным событиям, как по лестнице, добраться до раннейшего детства, до дальнейшего будущего. Заметь: тот, у кого…

– У вас много чего вспоминать?

– Нехватки нет.

– Ваша жизнь была очень богатой?

– Безусловно. И не потому, что было больше чего жить, чем у остальных. Жизнь богата у того, у кого она такова, невзирая на то, каковой она кажется другим. У того, кто живёт все те моменты, через которые растяпа перескальзывает, не рубая, что всё это стoит житья. То, насколько длинна твоя жизнь, зависит от тебя, не от жизни. Чем больше ты живёшь, тем короче прошлое и будущее. Оба – короткие и толстые. А настоящее – огромное, круглое…

– …и страшное, – я перебиваю, но чужак этого якобы не замечает.

– У бедняка настоящее – одна точка, скользящая по бесконечно длинной и тёмной прямой жизни. У меня настоящее – огромный водоворот, всасывающий в себя оба конца. Прошлое, настоящее – всё под рукой. Кто последовательно проживает отдельные моменты, живёт долго и скучно, пока тот, кто живёт выше времени…

– …проживает всё одним ярким моментом, зато рот на эту тему сушит долго и занудно.

– Занудно? – чужой не совсем доволен. – Вам не нравится? Я так и знал. Вы недовольны, что не придумали это сами.

Блеск! Наконец-то мне суждено и узнать, чем я недоволен. А чужак только прёт:

– В тот раз, в той больничной палате, я впервые додумался до того, что есть люди, которые выкидывают свою жизнь на помойку. По крайней мере, частично. Жизнь, что могли бы жить, какова есть, просто перетерпливают. А почему, скажите – почему мне её не забрать? Проживая чужие страдания, моя жизнь стоит на месте. А порой я в середине дня выигрываю два часа. Ещё столько же – ночью. И сколько можно прожить за четыре часа! Четыре подаренных жизни часа. Чисто физиологически ведь боль вызывает увечия их плоти. У меня, как ты понимаешь, – загоревшись, он перешел на «ты», – всё в порядке. Я проживаю время, от которого они отказываются. Даю отдых своему телу, чуть пребывая в чужих. Они тем временем бесчувственно отдыхают в моём и возвращаются в себя уже в другое время. Я, наоборот, возвращаюсь в своё тело того же возраста, в котором его оставил. Можно же мне чуточку, так сказать, – он довольно покашливает, – чуточку попаразитировать на вас. И вам хорошо: я действую как некий сенсибилизатор.

Лицо чужака серьёзно. Он мне больше не кажется просто бытовым идиотом. А вдруг всё-таки конкретный диагноз? И этот сенсибилизатор… Ну и мимо! Не помню, что это значило, но уж точно – и не в ту сторону. Какое-то усиливание ощущений… Все наоборот. Сенсибельный… Сенсибилиот… Сибилла, вот кто ты!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4