Гармони у них немецкие, в каждой деревне десяток велосипедов, в избе у братца две швейные машины были, по праздниками носил часы золотые, по будням серебряные. Нынешним годом все отобрали: могу только приветствовать. Дочка у меня геолог, - обратился он к Клешняку, - Нынче на практике, на Урале. А я и в гражданской войне участвовал на защите Ленинграда, тогда Петрограда, взяли одиннадцать танок, сняли попа с колокольни. С колокольни стрелял из пулемета.
- Помнишь, как казаки наших, - обратился Ловленков к Клешняку, - разденут до гола - ты моряк - ныряй в прорубь. А хорошо казаки ездили верхом, даже бабы! Удивительно, как не разорвутся. Ездят на лошади и учатся, лежачих саблями рубят. Помнишь, старина, гроза продолжалась. Дождь лил, как из ведра. Ручьями с пригорка к пруду бежала вода.
- Никогда не забуду, - вмешался Клешняк, - Я лежал на дороге раненый, вижу красные лица австрийцев, вокруг горят деревни, наши бегут, пулеметы бьют, высекают искры из гравия - вот эти-то искры я никогда не забуду, пустяк, а навсегда запомнились. Помню я еще такой же пустяк: у нас в окопах, конечно, было грязно и вдруг вырос над нами куст незабудок - окоп был из дерна, на краю окопа он вырос. Все мы смотрели на него и улыбались, - Клешняк задумался. Он вспомнил свою попытку бежать из плена и адский труд за это на итальянском фронте.
- Как ослу, мне приходилось таскать на себе снаряды и провиант снизу, где было тепло и шел дождь, в морозные горы. Одежда, ставшая мокрой от пота, там оледеневала. Так изо дня в день снизу вверх, сверху вниз, пока человек не падал. Тогда нас отправили в госпиталь с диагнозом - истощение и катар верхушек. После такой передряги мы в госпитале жили некоторое время, а потом загибались. Как начнем загибаться, камфары нам вспрыснут и устроят искусственное дыхание. Сад был перед госпиталем, росли маки, мы все пытались их скушать, точно не могли обеда дождаться. Более сильным больным нас из жалости отгонять приходилось.
Все это ерунда и выеденного яйца не стоит. Был и я в туберкулезном лагере в Богемии. Нас там было сто одна тысяча. Вокруг горы, сосновые леса, а мы ничего, жили. Правда, в сутки человек двести пятьдесят умирало. Были среди нас и черногорцы, и сербы, и итальянцы, нагляделся я тогда, а вот и сейчас жив.
- Чистота была такая, только шамать было совсем нечего. Лучше итальянских докторов нет на свете. Русский через полотенце тебя выслушивает, а итальянец не брезгает, своим чистым ухом к груди прикладывается. Потом я был обменен. Вынесли меня на носилках на границах, стал я в гражданской войне участвовать, поправился.
Справа за отдельными столиками:
- Старик беззубый, а курицу каждый день требуешь!
- В кушаньях должна быть смысль!
- Солененькое призывает выпить... хороша селедочка!
- Сейчас бы скушались парочка хорошеньких яблочек, лучше чем чай.
- Крадлив ты очень, вот тебя и выгнали.
- Да ты не бери единичные случаи!
- Что ж тебе брать всемирные?
За длинным столом:
- Быть инженером, иметь целый мир в голове, - сказал Клешняк.
- Был я на Кавказе - бродят там инженеры по горам, как серны.
- У меня плохой аппетит.
- Аппетит? У тебя и так корова пролетит!
Слева за отдельными столиками:
Престарелый муж раздраженно своей престарелой жене:
- У тебя, Таня, птичий ум, ты этого не замечаешь, это твое счастье.
Поднимаясь из-за столика, бородач:
- Живот не зеркало, чем набит, набил, ну и ладно.
Усач:
- Живот не зеркало, в него не смотреться.
1-я пожилая женщина:
- Питер-то наш приукрашается. Любая улица, возьмите, вся в цвету.
2-я пожилая женщина:
- Ленинград мне апатичен. Какая-то в нем укоризненная чистота.
Бывший солдат царской армии, прямой как палка, спускаясь по лестнице:
- Рабочий класс должен погибнуть, как швед под Полтавой.
Прекрасная луна появилась. Облака плыли под ней и над ней.
Изредка они ее заслоняли.
В парке под первым деревом:
Первый пошляк: - не говорите о температуре, все равно, вы темпераментной не будете.
Второй пошляк: - Зачем я поеду в Перу, когда у меня есть перочинный нож?
Под вторым деревом.
Молодой человек служит в Эрмитаже, говорит медленно:
- Я долго думал о японских гравюрах... По-моему... они бывают трех родов... хорошие... средние... и плохие...
Под третьем деревом:
- Мой приятель получил массу денег, он не знал, куда их деть, он решил приготовить крюшон!
На первой скамейке. Вдова говорит своей подруге:
- Сердце у меня весеннее, тело осеннее.. .
- Иди ты, - раздался голос, - горячим ситным Александровскую колонну обтирать!
По лестнице пошатываясь и ругаясь, поднимались две фигуры. Одна вела другую.
- Не веди меня, я сам дойду! - вырываясь, произнесла одна из них и растянулась.
На дорожке у пруда:
- Нет, врешь, отошла твоя святая Русь, одетая в черную рясу спереди, а мундир сзади.
Прямая, как палка, фигура оскорбленно уходит.
На дорожке у позолоченной статуи вспыхивает спичка, освещает бородатое лицо.
- В Тифлисе на горе, над Курой в Метехском замке при меньшевиках была тюрьма. Мы ее называли раем! Из всех стен ключи били!
В беседке в китайском стиле сидят вузовцы: Один из них:
- Вхожу я в каюту. Вижу, сидят три грека. Стоит на столе хурма. Греки в преферанс играют. Стали они меня спрашивать, почему в Германии революцию рабочие не устраивают. Принялись хвалить советскую власть. Это значит, стали меня испытывать. Я молчу. Только утром встал я, чтоб пройти к умывальной, чувствую, пустой, взял другой, тоже пустой. Удивился. Взял третий - тоже не тяжелый. Понял я, что это контрабандисты из Ялты в Сухум за табаком едут.
- Вот они вернулись и с ними четвертый. Сели за столом, стали закусывать и пить, смирнские ягоды вспоминать, о своих знакомых рассказывать. Я лежу на койке, точно книжку читаю. Пили, пили. Вот один и говорит.
- Был у меня компаньон, Костя Терзопуло. Потом я узнал, он известный фармазон. Я думал, он честный человек. Я тогда гастрономический торговля держал, хорошо торговал, сам Юсупов у меня вино брал. Ялта тогда совсем другой город был. Приходит весной ко мне Костя, говорит: Твой капитал, моя работа, давай деньга, ресторан откроем. Большой деньга получим. Открыли. Торгует, торгует Костя, а деньга нет. Прихожу, вижу, всех знакомых красивым жирным куском угощает. Я говорю ему: - Что ж ты, Костя, людей задарма кормишь. А он смеется и возражает - Надо чтоб нас любили. Ты не беспокойся - нужных людей кормлю, потом деньга будет.
- Жулик, а красив, Мускулы, честное слово, французские булки. Большой несчастье случилось. Жена его шашлык многа покушал. Полный женщина такой, красивый. Жил Костя прямо князь Юсупов. Квартира, зеркала, кровать мягкий. Любил свой жена очень. Позвал доктора знаменитый. Тот подходит, жена осматривает. - Ничего, говорит, - не беспокойся, слабительный нужно.
- А жена через несколько часов помер.
- Достал Костя наган, клялся.
- Жив не буду, убью шарлатана.
- Ходил по Ялте, ходил и раздумал. Пришел на кладбище.
- Ты, - говорит звонарю, - в три часа выстрел услышишь, во все колокола звони, чтобы все слышали. Деньга тому человеку дал.
Пришел домой, сел за стол, пишет и пишет, написал всем нам записке, в час дня приходи ко мне в гости.
Пришел мы, стучал, стучал, не отпирает. Глядим в дверной дырочка - видим Костя за столом сидит, лицо у него белый, наган у виска держит.
Стали мы дверь колотить, кричать:
- Не кончай жизнь самоубийством.
А он тоже кричит:
- Не ломайте, сначала вас убью, а потом себя.
Выбежали мы на улице, народ собирать, спасать Костя. Взглянули вверх, видим, Костя стоит во весь фигура на окне, в рука наган держит. Сбежался народ прямо тысячи, а он опустил наган и начал покойница хвалить.
Притащил мы пожарный лестница, сам комендант базара по ней взобрался, уговорить хотел мой компаньон, но Костя угрожать наганом стал.
Долго речь к народу держал, бабы реветь стали. Вдруг бросил народу свой часы золотой, чтобы могильный памятник ему и жене поставили, взял дуло наган в рот и выстрелил.
Вот бим-бам-бом зазвонили все колокола.
Мы даже испугались.
Да, любил он свой жена.
Всю ночь контрабандисты беседовали, прямо спать не давали, а затем песни стали петь и совсем откровенничать.
- Ну, это мелочь, какие это контрабандисты, крупных мы-то повывели.
- И эту мелочь выведем. Клешняк, останавливаясь на мосту:
- Вот был какой случай. Девочка киргизка ночью приехала верхом в ГПУ. Двенадцати лет отец ее продал шестидесятидвухлетнему старику, как жену. Старик издевался над ней, изнурял тяжелой работой, пытался изнасиловать. Старика осудили на 10 лет со строгой изоляцией. А он на суде:
- Если не я, то мой род убьет тебя...
Девочку суд отдал в детдом, решил считать без отца, без матери.
В беседке в турецком стиле, за шахматами:
- Я тебя, как Чемберлена, поставлю в тупик. В глубине парка. На полуострове.
Первый хулиган, послюнив карандаш, тщательно выводит на колонне:
Зачем же спереди и с тыла
Ты хочешь вызвать то, что было.
Второй хулиган, сидя на дорожке, напевает:
Ах, эти рыжие глаза
В китайском стиле,
Один сюда, другой туда,
Меня сгубили.
Отрывает.
Первый хулиган, кончив писать, отходя от колонны:
- Где Вшивая Горка?
Второй хулиган, сидя:
- Он пошел проводить бабу.
Первый хулиган:
- Колотушки с собой?
Второй хулиган, поднимаясь:
- С собой.
Уходят.
Появляется Анфертьев с женщиной.
У искусственных развалин парень с девушкой. Парень декламирует:
Свободу я благословляю,
Но как-то грустно мне порой
Господский дом в деревне видеть
Уж запустелый, не жилой.
Закрыты ставни, заколочен...
Безносый лев на воротах
Нам говорят красноречиво,
Что с носом был при господах.
Час был поздний.
Павильон для танцев был освещен. Из открытых дверей неслась музыка.
За столом сидел шумовой оркестр, ноты лежали на столе, музыканты сидели на зеленых садовых скамейках. На старинном полукруглом диване, с резными ручками в виде лебедей, сидели зрители.
Восемь пар танцевали танго.
Павильон был расписан в помпейском стиле. У потолка на стенах неслись колесницы, пели птицы, висели гирлянды, змеились арабески.
Мировой с незнакомой девушкой танцевали танго. О, этот когда-то бешено модный танец.
- Знаете, - сказал он:
Не знал ни страха, ни позора,
И перед смертью у забора
Пропел последнее танго.
Вшивая Горка и Ванька Шоффер сидели на диване. Когда Мировой и незнакомая девушка кончили танец, зрители зааплодировали.
- Нечего в ладоши хлопать, - сказал Мировой, подводя девушку к дивану, - в молодости мы еще не так отплясывали.
В это время в павильон входили Ловленков и Клешняк.
Вот плац для танцев, пойдем, посмотрим на семизарядное танго-кадриль, сказал Ловленков, - я на эту гадость - танцы жаден.
Мировой, Вшивая Горка и Ванька-Шоффер удалились.
Утром сторож сокрушенно у памятника Екатерины:
- Эх, гады! Безбородку с задом оторвали и унесли...
ГЛАВА 12 ПОД ЗВЕЗДНЫМ НЕБОМ
Незаметно для себя Анфертьев дошел до Васильевского Острова. - Вот что, сказал Анфертьев, - я написал песенку. Гуляка запел:
Где живет старый хлам,
Бродят привидения,
И вздыхают по балам,
По прошедшим вечерам
И о нововведениях.
Жулонбин работал. Он занят был классификацией свадебных букетов.
В руке он держал засохший подвенечный букет из белых цветов и миртовых веток.
Перед ним лежали букеты с серебрянными и золотыми цифрами "25" и "50".
- Для меня, - сказал он, - старый хлам не живет, я его только систематизирую, для меня вещи не имеют никакого наполнения, я занят только систематизацией. Вам не удастся меня смутить.
И Жулонбин снова погрузился в систематизацию.
Разговор не вязался.
А Анфертьеву, как он выпил, необходим был собеседник. Локонов жил далеко, в Выборгском районе.
Анфертьев успел по дороге забежать в пять или шесть пивных и побеседовать с завсегдатаями. Беседы не были вразумительны.
Один ему рассказал, как у него из кармана непонятным образом исчезло 20 рублей.
Другой, прося взглянуть на проходимца, уверял что это аферист, потому что тот когда-то пытался выпить на счет сообщающего.
Третий рассказал о каком-то телеграфисте, прохвосте, который в пивных торгует водкой и закусочкой в виде кусочков селедки.
Слушание этой невнятицы отняло у Анфертьева часа четыре.
От пивной к пивной путешествовал Анфертьев, подбадривая себя понравившейся ему песенкой.
Где живет старый хлам,
Бродят привидения, и т.д.
Он даже решил было исполнить эту песенку под окном у Локонова, спеть ее в виде серенады, взять знакомого гитариста. Он даже уже было забежал к знакомому инвалиду на культяпках рыночному музыканту, но потом вспомнил, что тот наверняка в этот час пьян, как стелька.
Наконец, побежал Анфертьев прямо к Локонову.
- Все мы разбрелись по сжатому полю, - размышлял Локонов, - и собираем забытые колосья, думая, что делаем дело, и в то же время новые сеятели вышли на свежую ниву, приготовляя новую жатву и торжество нового принципа. Пуншевич, по-видимому, надеется, что из мелочей и подробностей построится довольно полная характеристика века и периода.
Локонову показалось, что во дворе ветер засвистел флейтой, затем как бы зашелестел травой и повеял шопотом листвы затем завыл и сквозь вой ветра Локонов услышал:
Где живет старый хлам,
Бродят привидения,
И вздыхают по балам,
По прошедшим вечерам
И о нововведеньях.
Затем он увидел, что к окну прильнула чья-то рожа.
Локонов подошел к окну.
Рожа не пропала, напротив, она принялась радостно улыбаться.
"- Как мне отделаться от этого пьяницы? - подумал он. - Ни за что не отопру. Погашу свет, пусть думает, что я сплю". Локонов повернул выключатель и лег на постель.
Но Анфертьев не уходил.
Он принялся барабанить по стеклу, чтобы обратить на себя внимание.
Локонов повернулся к стенке и попытался думать о чем-то постороннем, не относящемся к появлению Анфертьева, он стал думать о Нат Пинкертоне, Ник Картере, Шерлок Холмсе, книгах, прочитанных им за день. Убийства из-за наследства, кражи со взломом в фешенебельных особняках, нотариусы, японские шпионы похищающие документы, обладание огромными богатствами, исчисление богатства по количеству рабочей силы, занятой на предприятии - все это кончилось.
- Ушел или не ушел? - прервал Локонов свои мысли. Он повернулся лицом к окну.
Анфертьев по-прежнему стоял у окна и смотрел в комнату. Пусть стоит, рассердился Локонов.
"- Без глубины эта книга, без глубины, - подумал он о соннике Артемидора, - а ведь прошла сквозь века, может быть также пройдет Нат Пинкертон. Какая чушь в голову лезет! А мать моя бывший ангел превращается в сову, она становится бессмысленной старушкой. Сидит и бегает и ничего не понимает, только и делает, что в очередях разговоры слушает. Может быть, это и есть то, что называется общими интересами. Узнает, что у старика кошелек вытащили, или что женщина нечаянно палец отрубила и не нашла."
За окном Анфертьев рыночным голосом запел:
Вас хочет потешить
Большим представленьем
Слуга ваш покорный
С нижайшим почтеньем!
опера "Паяцы", ария Канио (1-е действие). И опять забарабанил в окно.
- Пожалуй, разобьет стекло, - встревожился Локонов, - выйду, скажу, чтоб не приставал.
Локонов зажег свет, надел пальто и вышел. Стояла прекрасная ночь. Луна светила, снег блестел.
Локонов не застал Анфертьева у окна.
Гость, подняв воротник, сидел на скамейке под березой.
Анфертьев поднялся, протянул руку и сказал:
- Вот вы вышли, идемте погулять.
- Ну что ж, идемте гулять.. . - согласился Локонов.
- Куда же мы пойдем? - добавил он.
- Да вот, пойдемте в сторону города, - ответил Анфертьев. Мимо этих, вновь выстроенных поблескивающих домов, фабрик, и заводов. Небось не приглядывались к новой архитектуре при свете луны. До сих пор ведь вы жили в центре среди этаких ампирных зданий, дворцов в стиле барокко, соборов, правительственных зданий и доходных домов времен империи. Посмотрите при лунном свете на другие дома, как они выглядят ночью, горят ли в них огни, несется ли музыка. Обойдемте Дома Культуры.
- Я согласен, - ответил Локонов, - попытаемся предвосхитить будущее.
- Итак, - начал Анфертьев, - вот за мостками и березками новый завод. Что вы знаете о нем?
Локонов не ответил.
- А ведь живете вы рядом. Почему же вы не поинтересовались, что представляет собой этот завод? Нехорошо, молодой человек, - хихикнул Анфертьев, - ведь завод окончил пятилетку в три года и теперь его изображение появилось на конфектных бумажках, мне инженер Торопуло показывал, а вы и этого не знаете.
- Скоро, скоро, - воскликнул гуляка, - перед этим ударным заводом будет разбит сад, прорыты канавы, через них будут перекинуты изящные мостики, кое-где появятся клумбы, чтобы трудящиеся идя на предприятие, шли бы по зелени, чтобы труд превратился в букет, бутон, наслаждение.
- Пошляк, - подумал Локонов.
Откуда-то выбежала собака и залаяла на Локонова и Анфертьева.
- Поди прочь, песик, - сказал Анфертьев, - Не мешай нам любоваться городом. Вы сильны в астрономии? - спросил он. - Мне хотелось бы вспомнить, в каком зодиаке созвездие "Пса" помещается.
Но тут Анфертьев споткнулся.
- Жаль, - сказал Анфертьев, - что я не захватил с собою винца. В такую ночь выпить хорошо и тогда, знаете, как архитектуру начинаешь понимать. Бррр... Здание звучит для тебя, как симфония. Люблю я в пьяном виде дома рассматривать. Другое здание такой увертюрой распахнется, что даже пальчики оближешь. А другой домишко затренькает, как балалайка. Хотите узнать музыку новых домов. Только шалишь, без водочки ее не узнаешь. В водочке восторг, милый друг, заключен, восторг. Вот бы выпить сейчас при лунном свете.
Звезды сияли над Локоновым и Анфертьевым.
Лай дворняги уже слышался где-то вдали.
Анфертьев и Локонов шли мимо огромных многоэтажных зданий из стекла, железа и бетона.
За этими зданиями, на некотором расстоянии виднелись другие такие же здания, за ними еще и еще.
Эти здания не образовывали улиц.
- Не угодно ли вам узнать, как звучат эти дома? - спросил Анфертьев.
Локонов закурил.
- Подумать только, - сказал Анфертьев, - что центр города почти не изменился с семидесятых годов. Если б приехала в Ленинград какая-нибудь старушенция, не бывавшая в нем с семидесятых годов, то она почти бы и не заметила, что произошли великие перемены в мире. Она бы снова пошла по Невскому проспекту, обратила бы свое внимание на несколько новых зданий. Это были бы, преимущественно, банки. Она пошла бы по Надеждинской, по Вознесенскому, по Кирочной, по Шпалерной, по Жуковской, по переулкам - все по ее мнению осталось бы, как прежде. В дни нашей с вами молодости город любил изящные и дешевые миниатюрки, город был наполнен ими. Ум и юмор служили средством к приманиванию покупателей. Например, вот в этом магазине, насколько вы помните - были такие безделушки: камердинер держит свечу и служит таким образом подсвечником, или пеликан, клювом отрезающий конец сигары.
Луна освещала Анфертьева и Локонова.
Локонов молчал.
Анфертьев замолчал тоже.
- В каких же сновидениях эта местность могла бы нуждаться, - подумал он иронически. Многие сновидения вышли из моды, например, рождественские сновидения: посеребренные ветви и шишки, елки, усыпанные несгораемой ватой. А у меня, между тем, порядочно такого товару. А в общем вся моя беда в том, что я торговлю презираю. А то бы я нашел сновидения, нужные для данного времени и данной местности".
- Не кажется ли вам, - спросил он Локонова, - что торговля сновидениями, это, пожалуй, самый гнусный вид торговли. Вы нуждаетесь в определенной мечте, и я, ловкий торгаш, поставляю ее вам. Но не всегда я был таким, не всегда я промышлял торговлей. Хотели бы вы молодости? - спросил Анфертьев. - Иногда я задыхаюсь от жажды вернуть уверенность, что я на что-нибудь способен, увидеть прекрасным и достойным всевозможных усилий мир.
Локонов молчал.
- Иногда мне хочется уехать в Италию, не в политическую Италию и не в географическую, а в некую умопостигаемую Италию, под ясное не физическое небо и под чудное, одновременно физическое и не физическое солнце.
Локонов давно уже сидел на ступеньках и делал вид, что дремлет. Ему мучительно было слышать слова Анфертьева. Ведь то, что называл Италией Анфертьев, была его страна сновидений.
- И женщины в моей Италии, - продолжал Анфертьев, - совсем другие, вернее, там нет множества женщин, они все сливаются в один образ той, которую мы ищем в юности.
Локонов стал слегка похрапывать, свистеть носом, но Анфертьев продолжал:
- И вот, собственно говоря, что же остается, когда мы достигаем сорокалетнего возраста, или может быть тридцатипятилетнего возраста, от этой женщины и от этой прекрасной страны Италии. Они превращаются в сновидение, и мы начинаем предполагать, что мир вокруг зол и пошл, и прекрасное пение соловья превращается для нас в темпераментную песенку.
"- Мы двойники, - подумал Локонов, - совсем двойники и должно быть детство и юность были в своем существе совершенно одинаковы".
Наступал рассвет.
Анфертьев, думая, что Локонов спит и вспоминая, что сырость для спящего опасна, решил разбудить своего спутника. Анфертьев смотрел на свесившуюся голову, на полуоткрытый рот, на бледное лицо тридцатипятилетнего человека. Затем гуляка подошел к парфюмерному магазину и стал рассматривать свое отражение в зеркале. Пожилой, бородатый оборванец с красным носом стоял в магазине.
- Да, - сказал Анфертьев, - и стал будить Локонова.
- А, - произнес Локонов, делая вид, что просыпается.
Затем он, как бы бессмысленно, посмотрел на будившего. Но постепенно глаза Локонова стали приобретать осмысленное выражение. Затем он поднялся.
- Где мы, - спросил Локонов.
- Уже утро, - вместо ответа сказал Анфертьев, - Идемте, опохмелитесь. Одна старушка недалеко здесь шинкарствует.
- Из любопытства что ли пойти, - подумал Локонов. Возвращаться домой ему не хотелось.
- В трактире выпить, конечно, веселее, там знаете, как-то все ироничнее воспринимаешь. Например, пиджак кто-нибудь за четыре кружки продает и вообще все окружено какой-то дьявольский атмосферой. Ну что ж, выпьем у шинкарки, а потом и в пивную пойдем, а после на рынок отправимся, послушаем уличное пение, увидим плачущих слушателей, а потом пойдем покатаемся на каруселях, покачаемся на качелях под разбитую музыку и поглядим сверху на народ, толпящийся вокруг.
Локонов согласился с этим планом.
Анфертьев и Локонов сидели верхом на лошадках, неслись по воздуху под украшенным бисером балдахином. Изнутри неслась музыка, впереди неслась нежно обнявшаяся парочка.
Торгаш и покупатель опьянели, музыка, несшаяся изнутри карусели, казалась им народной и почти прекрасной.
Торгашу и покупателю хотелось нестись и нестись, вылетать на какой-то простор и лететь, лететь ради самого полета.
- Музыка смолкла. Карусель остановилась.
- Куда же мы теперь пойдем, - спросил Локонов, слезая с коня.
На следующее утро, проснувшись, Локонов вспоминал, что он вчера вместе с Анфертьевым попал к девицам, что было там очень много выпито, что девицы пели какие-то дикие романсы, что Анфертьев аккомпанируя себе на гитаре, украшенной ленточками, пел какую-то итальянскую арию из какой-то забытой оперы, что потом пошла какая-то дикая возня.
Как он попал в свою комнату, Локонов вспомнить никак не мог. Локонов, пошатываясь, встал, открыл окно и обернулся. Неожиданно для себя он увидел Анфертьева. Анфертьев спал голый на полу у дверей. По-видимому в пьяном бреду он совершенно разделся. Локонову захотелось пить. Стараясь не будить Анфертьева, он поставил кипяток и сел на окно.
Вода вскипела, а Анфертьев все продолжал свистеть носом.
Локонов заварил чай, подошел к спящему, наклонился и хотел разбудить его, но полосы на теле распластавшегося человека привлекли его внимание.
Локонов поднялся и в немом удивлении смотрел на Анфертьева.
- Выпоротый человек, - подумал хозяин.
Локонов вспомнил рассказ о некоем реалисте Пушкинове, которого во время гражданской войны, выпороли свои же гимназисты, ставшие добровольцами, за то, что он снимал иконы в школах, как порка разбила его жизнь и превратила в циника.
Локонов всматривался в собутыльника. Перед ним, несомненно, лежал один из таких людей.
- Надо, чтобы он не знал, что мне известна его тайна.
Локонов прикрыл спящего одеждой. Прикрыв гостя, Локонов отошел к окну.
Воробьи клевали булку. Вдали виднелась скользкая от дождя береза, под которой еще так недавно сидел циник Анфертьев, подняв свой воротник.
Не оборачиваясь, Локонов просидел до сумерок.
Поезд прошел по железнодорожному мосту.
В огромном доме напротив зажглись огни.
Какой угодно пакт и с кем угодно готов был заключить увядающий человек, чтобы вернуть, хотя бы ненадолго, себе молодость, чтобы отделаться от мучающего еще ощущения пустоты мира.
В комнате постепенно светлело. Мучимый бессоницей, встал и подошел к окну. Солнце освещало двор, под окном - следы ног, наполненные водой.
Анфертьев встал страшный, опухший. Глаза у Анфертьева бегали. Стук в виске начал превращаться во что-то членораздельное. Анфертьев прислушался.
Голос в виске стал произносить слова вполне отчетливо.
ГЛАВА 13 КРАЖИ
- Вот солнце - богиня, основательница Японии, мать первого императора. Ее обидел младший брат, бросил шкурку нечистого животного в ее спальную!
Пуншевич закурил и продолжал:
- Богиня в это время ткала. Она рассердилась и скрылась за скалой. Наступила вечная ночь. Боги - ее вассалы - собирались и принялись думать, как поступить, чтобы вызвать ее из-за скалы, чтобы снова появилось Солнце. Устроил пир перед скалой. Долго пели они там и танцевали. Среди них была молодая красавица-богиня. Она принялась танцевать так смешно, что даже обнажалась, появились груди. Боги рассмеялись. Богиня-Солнце не выдержала, ей захотелось узнать, что рассмешило так богов. Она слегка раздвинула скалы. Тогда самые сильные боги бросились и совсем раздвинула скалы и ее заставили выйти. И опять на свете появилось солнце. Она была последней представительницей царствовавшей богиней!
- Что, - спросил он у Жулонбина, - неплохо?
- Очень даже плохо, - мрачно ответил Жулонбин. - Если мы каждому предмету будем посвящать столько времени и от каждого предмета уноситься куда-то вдаль.. .
- Позвольте, - возразил Пуншевич, - я погружаюсь в предмет, а не отвлекаюсь от него.
- Нет уж позвольте, - резко перебил Жулонбин, - что есть этот предмет? Спичечный коробок. Так давайте, рассмотримте его, как спичечный коробок. А вы что делаете? Вы уноситесь в мифологию. Что общего, скажите, между спичечным коробком и тем, что вы мне порассказали? Мы должны классифицировать предметы, изучать предметы, так сказать имманентно. Какое нам дело до всех этих картинок? Ведь мы не дети, которых привлекает пестрота красок и образов. Вот что, дайте мне вашу коллекцию на один вечер.
- Позвольте, - ответил Пуншевич, - вы и так поступаете не совсем корректно. Мы все вносим в общую сокровищницу, а вы даже не внесли и самого пустяшного предмета. Вы все обещаете завтра, завтра принесу, и никогда ничего не приносите.
Руки у Жулонбина дрожали.
Дайте хоть на одну ночь эту коллекцию, - сменил он резкий тон на умоляющий. От волнения он встал. Его лицо носило следы великой горести.
- Не вернет, - подумал Пуншевич, - никак нельзя ему дать. Он жуткий человек, для которого самый процесс накопления является наслаждением. Так, для игрока в карты сперва карты являются лишь средством. Так игрока сперва волнуют доступные в будущем картины и жизнь представляется удивительной. А затем остается только "выиграю или проиграю". Так и писатель, должно быть, сперва пишет, чтобы раскрыть особый мир. Но нет, писатель, пожалуй, сюда не относится.
Умоляя, Жулонбин стоял и горестно перелистывал тетрадку.
- Если вы мне дадите на одну ночь, - сказал Жулонбин, сжимая тетрадку, видно было, что его руки сами хотят спрятать ее в карман, - то тогда завтра я принесу...
Но тут Жулонбин запнулся. Нет, ни за что он не расстанется с брючными пуговицами, с поломанными жучками, с огрызками карандашей, с этикетками от баклажанов, визитными карточками. Жулонбин чувствовал, что он ничего, решительно ничего не принесет завтра и знал, что если эта тетрадка попадет в его комнату, то уж больше никто ее не увидит, что несмотря ни на какие обидные слова, ее у него не выманить.
- Хотя вы и относитесь к вещам совершенно иначе, совсем не так, как мы, но все же я рискну и дам вам на одну ночь эту тетрадку. Но только, чтоб к двенадцати часам она была у меня.
- Спасибо, - сказал Жулонбин радостно, - я честный человек.
Ссутлившись, стараясь не смотреть по сторонам, вернулся Жулонбин в свою комнату и лег в постель.
Вбежала Ираида, укрыла его плечи одеялом.
- Отстань, не мешай, я не люблю.
Ираида захлопала в ладоши и стала приставать:
- Расскажи, как ты любишь? Расскажи, как ты любишь, нет, ты расскажи, как ты любишь.
- Не топай, иди к маме, - сказал Жулонбин.
- А я видела во сне волка, - воскликнула радостно Ираида. - Он меня обнимал, целовал.