Итак, о Таскине: он-то первый и сказал мне песню о Байкале. Любопытный, занятный человек, с хитрецой; член Гос. Думы, кадет. Тогда был левой рукою Семенова (правою не без основания считался ген. Афанасьев). Ехал с ним в его вагоне.
Беседовали дорогою. Все, помню, ругал он омское правительство, умиравшее тогда в иркутском отеле "Модерн". Пепеляев вызывал его из атаманской Читы "для контакта" и даже предлагал ему какой-то из второсортных министерских портфелей. Ну, и поизносились же они все там к этому времени!
-- Я им, видите ли понадобился для затычки! Ну, нет, спасибо, не на таковского напали. Я ему, Виктору, прямо сказал, -- как бежать-то будешь, уж так и быть, милости прошу, комнатка найдется (они на "ты" еще с времен Думы, когда оба, сибирские депутаты, вместе жили). Тоже, подумаешь, ми-ни-и-стры!.. Бегают по Модерну из комнаты в комнату, флиртуют с эсерами, и воображают, что это и есть государственное дело!
Нет, у нас в Чите не то. Совсем не то...
Верил в свою Читу, в атамана, в броневики, а пуще всего, конечно, в японцев: "не беспокойтесь, в Чите большевиков не будет"... Трудно сказать, кто был наивнее и смешнее -- комнатные ли министры Модерна, или их критик, шустрый губернатор семеновского Забайкалья. Все хороши, все одинаковы!..
...Какой длинный тоннель! Напоминает дорогу по северо-западному берегу Италии: тоннели -- и яркая голубизна солнечной бирюзы... Разгуливается. Наверху голубеет, но над водою туман. Туман в оправе гор.
...Молочная пелена закрыла все озеро: словно халат из тумана. Виден лишь берег у поезда, камешки, одетые в зеленую тину, и пахнет водою. Небо на земле, небо в воде...
...Смотришь и думаешь, и бегут, как пейзажи, мысли, и летают сны. O, rus! О, Русь!..
Да, когда спросят в Харбине о впечатлениях Москвы и России, -что сказать? Единственно напомнить, -
Умом России не понять,
Аршином общим не измерить,
У ней особенная стать...
Как поразительно ново и свежо звучит этот старый стих в отношении к нынешней России, насквозь пронизанной иррациональной стихией, одержимой некими демонами, витающими между добром и злом. Порыв, elan vital в бергсоновском смысле. Чудо. Страна словно сразу сорвалась с исторической оси и обретает новое равновесие в каком-то новом историческом плане. Отсюда -- творческий тонус жизни, и впереди великая неизвестность, "великая судьба, или великое падение". Ведь сломаны старые мерки и, пока новые еще устанавливаются, -- звучит критический тезис диалектики Гераклита:
Путь вверх и путь вниз -- одно.
Лишь потом, когда завершится процесс переплавки старого в новое, можно будет произвести точный отбор "добра" и "зла" в этом процессе. Но теперь добро и зло так тесно в нем перемешаны, что, кажется, каждое его звено соткано из их своеобразного сплава. И мы можем больше чувствовать, предощущать, нежели знать, -- где добро и где зло.
Отсюда и безумие, коего много теперь повсюду на Руси. Есть много безумия, есть много и просто бессмыслицы: эти понятия надо различать. Верится ("можно только верить"), что это -- вещее безумие, "мудрость перед Господом".
Хочется себя одернуть: друг Аркадий, не говори красиво. Но, читатель, проезжай по Байкалу: я уверен, ты тоже "заговоришь красиво". Виноват Байкал, а не я и не ты. Виновата Россия. Прислушайтесь к ней -- и здесь, и в Москве. Но только глубже ухо, ухо к земле!.. Слюдянка (2 ч. дня).
...Синеет Байкал, синеют горы. У берегов вода зеленая -- от зеленого дна. Рассеялся туман...
-- и ясно видит око,
Как труден горный путь и как еще далеко,
Далеко все, что грезилося мне...
Ничего... "Конкретный идеализм"... Трудно -- да. Всем трудно... Но вот туман-то все-таки рассеялся!..
...Солнце, голубое небо, синий, похожий на море Байкал. Свежий воздух, полный воды и зелени. Как тут не "рявкнуть осанны", даже если и труден горный путь!.. Все прекрасное трудно...
...Одно ясно: из интернационалистской революции Россия выйдет национально выросшей, страной крепчайшего национального самосознания. Октябрь с каждым годом национализируется; нужно будет публицистически это выразить формулой: "национализация Октября".
Она происходит независимо от того, в какие экономические формы выльется хозяйство страны; независимо также и от того, в какой степени разовьется наш федерализм. Отрадны теперешние успехи государственной промышленности. Быть-может, и удастся задержаться на гибридных, государственно-капиталистических позициях. Если удастся, тем самым будет обеспечен прекрасный фермент государственного централизма, великий национализирующий стимул. Равным образом, мощная, индивидуализированная государственность, конечно, вполне мыслима и в правовой рамке федерации (сводящейся, главным образом, к так-называемой "культурной автономии"). А нынешняя обособленность Советского Союза от остального мира есть, несомненно, в свою очередь, исключительной силы национализирующий фактор. До времени он чрезвычайно ценен, его действие будет глубоко плодотворно. Как это уже явственно чувствуется в теперешней Москве, в беседах со спецами, с партийными хозяйственниками!.. Вместе с тем, чем интернационалистичнее тенденции советского правительства, тем они специфически национальнее и тем обособленнее положение Союза в мире. "Федора-странница -- всему миру печальница": но это характеризует лишь ее самое, выделяя ее среди остальных.
Поймем же себя! Будем же собой!..
(3 часа. Отрываюсь от бумаги).
...Уже скоро семь часов, а Байкал все еще перед глазами, тихий, величественный, в голубоватой дымке. Проехали Мысовую. Ясное вечернее солнце, сверкающей дорогой отражающееся в воде. Горы противоположного берега -- в мягкой, лиловатой вуали. Тихо. Удачно, что пришлось увидеть Байкал и в облаках пасмурным, и в ясный, солнечный вечер.
Последние дни в России. Жалко расставаться с нею, и еще, и еще раз всем существом ощущается пустота жизни без нее и вне ее. Лучше от всего отречься -- от свободы, от "политики", от науки, -- но только не порывать с родною землей, которую не унесешь с собой на подошве башмака... Да, это так, это для меня психологически аксиома, иным я быть не могу и не буду. Есть такие аксиомы души, которые "даны" до всяких этических оценок, -
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне!..
8-го августа.
Яблоновый хребет. Сегодня среди дня уже Чита, пересадка. Надо торопиться. Многое бы хотелось еще записать.
Приближаясь к Москве, признаюсь, я испытывал волнение: как-то встречусь с "оставшейся" интеллигенцией, с друзьями, коллегами, знакомыми, пережившими эти годы в столь иных, отличных условиях? Поймем ли друг-друга?
Отрадно признаться: никакой "пропасти" между ними и собой я совершенно не почувствовал. Те же вопросы, те же печали, те же пути мысли, те же, в сущности, варианты решений. Легко было с первых слов установить взаимопонимание: мы говорили, даже подчас и споря, на общем языке. Впрочем, это отчасти понятно: разве сам я не советский спец и разве Харбин не входит вот уже скоро год в зону прямого советского влияния?
И в то же время должен отметить другую черту: глубочайшую отчужденность настроений интеллигентско-спецовских московских кругов от собственно эмигрантских течений всех сортов -- "монархических", "демократических", "социалистических". В Москве понимают, что положение гораздо более своеобразно и сложно, чем оно обычно изображается зарубежными газетами. Меньше всего панацея -- в "антибольшевизме". Насчет "панацеи" вообще слабо. Всякого рода этикетки, схемы, рецепты настолько примелькались за революцию, что мало-мальски наблюдательные люди прочно приучились не ставить их положительно ни в грош.
Признаюсь, меня даже несколько удивило постоянно подчеркивавшееся в разговорах отмежевывание от эмиграции, а нередко и явное раздражение против нее. Совсем не по-советски настроенные интеллигенты -- и те считают обязательным отгородиться от "вашей эмиграции, которая, кроме глупостей, ничего не делает и не говорит". Бывали случаи, что некоторые слишком уж огульные характеристики мне самому приходилось пытаться смягчить. Но нельзя отрицать: эмигрантская пресса сделала все от нее зависящее, чтобы оттолкнуть от себя население современной России без различия классов, положений и направлений.
В беседах часто затрагивали "текущий момент". Все единодушно констатируют хозяйственный подъем. Страна оправляется. "Выкарабкиваемся из беды" -- это преобладающее настроение, господствующая уверенность. Разумеется, никому в голову не приходит печалиться по поводу экономического возрождения или пытаться его тормозить. Поэтому, между прочим, единодушно осуждается позиция П. Н. Милюкова в вопросе о признании Советской России и отношениях ее с иностранными государствами.
За все время пребывания в России мне довелось встретиться всего лишь с одним закоренелым пессимистом (обывательские причитания не в счет) насчет нашего будущего. Известный, опытный литератор, он воплощал свои мысли в ударные, эффектные формы. Он красочно каркал о ждущих Россию ужасах.
-- Помяните мое слово, -- восклицал он, -- мы стоим у второго раздела России (первый был в Бресте). Война на носу. Мы проиграем ее и потеряем Украину, еще несколько кусочков по западной границе, может быть, кстати и Ленинград, последнюю форточку в Европу... Но этим дело не кончится. Пройдет еще несколько лет, мы не уймемся по части мирового пожара, -- и будет третий раздел России, когда от нас отнимут Кавказ, Туркестан, когда отложится Сибирь, -- и вот когда мы дойдем до границ Калиты, тогда-то, наконец, и догадаемся, что такое наша великая революция!..
Ему возражали со всех сторон, вскрывали эфемерность его кассандровых прорицаний. Указывали на общеизвестные европейские затруднения, на усиление Советского Союза, ссылались на историю и эволюцию советской дипломатии, на ее "козыри", на исторические примеры и т. д.
Но даже и отступая, он отстреливался по-парфянски:
-- Не спорю, идет большая игра. Да, в Кремле не дураки, но ведь и Чемберлэн не дурак. Да, у нас три туза, но у них-то ведь четыре короля! Нет, их шапками не закидаешь!..
К чему приведет столкновение России с Европой и каковы его подлинные основы? -- Этой проблемой обозначался более глубокий, далеко за грани "текущего момента" уходящий водораздел между спорящими за вечерними чашками чаю. Недаром вспомнились сороковые годы. Приглядевшись, я убежден, что основной идейный водораздел современного интеллигентского сознания по-прежнему может быть выражен в категориях "славянофильства" и "западничества".
Да, и теперь еще живы споры, описанные в "Былом и думах". Модернизованные, обросшие тысячами новых аргументов, усложнившиеся, утончившиеся, -- но в существе, пожалуй, все те же.
Как это у Герцена? -- "У нас была одна любовь, но не одинаковая, и мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно".
Конечно, многое теперь стало другим. "Славянофилы" не станут ныне отрицать Петра, государство, право теми словами, которые звучали в кружке Хомякова и Аксаковых. "Западники", в свою очередь, утратили многое от прежнего пафоса, от романтизма "аннибаловых клятв" и упоения первыми вокзалами. Но что-то основное, главное, определяющее -осталось, сохранилось и у тех, и у других доселе.
"Закат Запада" -- вот оселок, рубеж, "дом паромщика". У одних -интуиция "русского периода европейской истории". У других -уверенность в жизнеспособности, прочности старой, доброй, великой Европы. "Славянофилы" наших дней совсем не пекутся о славянстве, но особенно настаивают на своеобразии исторических путей и национальной миссии России, во многом являющейся наследницей европейского мира. "Западники" же, напротив, по-прежнему призывают русских учиться у Европы, и теперь доказавшей неизменное свое превосходство перед нами.
-- Помилуйте! -- каркала наша неистовая Кассандра. -- Отбросив фразеологию, скажите, кто реально пока в выигрыше: мы или Европа?.. Наше золото -- у них. Наши земли -- у них. Наши ценности, включая сюда и вывернутые шубы, -- все ушло туда. Мы говорили, они делали. Мы уже года два тщетно целимся в "довоенную норму", -- а они шагают себе семимильными сапожищами по "чудесам техники". А мы тут еще чего-то пищим о конце Запада!..
Другие "западники" защищали ту же точку зрения менее экспансивно, более академично. Они доказывали, что ни материально, ни духовно Европа отнюдь не истощается. "Болезнь Европы" -- наше воображение или наше самоутешение. Шпенглер -- истерический рефлекс германской военной катастрофы, не более. Демократия переживает кризис, но это кризис форм ее, а не существа. Страшные раны войны постепенно заживают. Жив европейский здравый смысл. Живо общеевропейское культурное сознание. Жива европейская культура. По-прежнему мы отстали от Европы. Нам нужно брать с нее пример, а не отворачиваться от нее и тем более не трактовать ее свысока. "Найти себя" мы сможем лишь приобщившись к Европе, лишь осознав себя европейцами. Россия может сказать "свое слово", но для этого ей вовсе не надо ополчаться на Запад, -- ей нужно опереться на него, ей нужно исходить из европейской культуры.
"Славянофилы" воспринимают всю нашу эпоху под несоизмеримо иным углом зрения. Они подчеркивают ее глубочайшую "катастрофичность". Они убеждены, что война была не эпизодом, а рубежом, завершением какой-то большой полосы европейской истории. За относительным внешним благополучием современной европейской жизни они вскрывают духовную опустошенность, исчерпанность, бессилие преодолеть старыми средствами растущие неуклонно тенденции разрушения и распада. И в русской революции они приветствуют явственный сигнал некоей радикально, принципиально новой эры в истории человечества.
Культурные традиции "славянофилов" известны. Но попадаются и некоторые индивидуальные симпатии. Один особенно упоен Достоевским, другой исходит от Вл. Соловьева, третий увлекается "евразийскими" перспективами, четвертый опирается на Н. Ф. Федорова. Оригинальное учение последнего, насколько я успел заметить, довольно часто упоминается в задушевных разговорах. В свете этого учения, современная эпоха представляется началом некоего универсального перерождения и возрождения человеческого рода.
В ряде утверждений "славянофильски" настроенных своих собеседников я встречал много родственного своим собственным думам и переживаниям. Только формулы москвичей сплошь и рядом звучали резче, фанатичнее. Оно и понятно: ведь их авторы заряжены мыслью, не получающей внешнего разряда.
Нередко слышишь беседы и на темы религиозные. Москва, по моим впечатлениям, живет довольно оживленной религиозной жизнью. Насколько она глубока и самодовлеюща, судить не берусь: отзывы на этот счет очень разнообразны и субъективны. Имея государство против себя, нынешняя церковь, разумеется, очень мало похожа на прежнюю. Впрочем, среди священников, как известно, тоже появились коммуноиды: обновленцы, "живоцерковники". В отношениях с активно атеистической властью, судя по общим отзывам, они не сумели соблюсти меры, не ограничились надлежащей лояльностью, а торопливо впали в сугубое коленопреклонение, отдающее фальшью и лицемерием. Они не пользуются авторитетом ни в каких сферах, хотя церковное управление в их руках. Внутри их самих, кажется, идет расслоение. Пишу с чужих слов, ибо лично встретиться ни с одним из представителей обновленческой церкви мне так и не довелось. Зайдя днем в обновленческий Храм Спасителя (20 коп. за вход), узнал из слов почтенной, пожилой привратницы в черном платочке, что службы не собирают молящихся, несмотря на то, что "мы такие же православные, мы обновленцы, а совсем не живая церковь, мы и догматы признаем, и никакой разницы"...
Подчас приспособление приводит к любопытным компромиссам: так, на одной из московских улиц процветает "кооперативная церковь Красный Звон". Знакомый литератор, религиозный человек, говорил мне, что очень любит эту церковь. Вероятно, не всегда и не всякое приспособление одиозно.
Верующие -- духовенство и миряне -- в огромном большинстве, оставаясь собою, вполне лояльны по отношению к государству. Таковы были и заветы патриарха, ими безгранично чтимого. Они часто повторяют евангельский текст "кесарево кесарю, а божие Богу". Этим они выгодно отличаются и от "красных" священников, и от заграничных политиканов в рясах. Мне несколько раз приходило в голову, что некоторая ревизия церковной политики советской власти могла бы принести государству и самой власти много реальной пользы. Пережитки плакатного, вульгарного "антирелигиозного" натиска (ср. "Безбожник"), конечно, ничуть не укрепляют атеизма, никого не убеждают и лишь искусственно отталкивают от правительства известные слои населения, оскорбляя религиозное
чувство одних и раздражая элементарное культурное сознание других. Власть уже отказалась от "комсомольских рождеств" и других, им подобных, методов хирургии духа, поняв, что они приводят к обратным результатам. Еще несколько разумных шагов в том направлении были бы очень нелишни и принесли бы, думается, благотворные плоды. Это ныне одна из злоб интеллигентского дня. Ну, а в большом историческом и культурно-философском масштабе нужно и тут постичь высший смысл нашего страшного кризиса. Для русского духовного и культурно-национального сознания он -- творческое испытание огнем.
Часто слышал в Москве о большом развитии в деревнях сектантства. В некоторых районах укрепляется старообрядчество.
А в интеллигентских кружках там и сям загораются болотные огоньки рафинированной мистики. Говорят об антропософах, теософах, разных формах сомнительного оккультизма. Но все это текуче, гибко, скрытно... Все это за семью замками и печатями... И тонко, очень тонко, и часто рвется... И вновь течет, и вновь огоньки...
Однако, пора кончать. Скоро Чита. Уже появились характерные сопки, покрытые лесом и плешинами... Завтра рано утром граница. "Путешествие из Москвы в Харбин" -- на исходе.
9-го августа.
КВжд. Можно сказать, "дома". В окнах знакомая равнина, монгольская степь, -- скоро, должно-быть, Хайлар. Отдельное купе, проводник в коричневой нарядной форме почтительно именует: "господин начальник". Какая перемена!
Один провинциальный адвокат рассказывал мне, горько жалуясь на судьбу, что оговорка "господа судьи" стоила ему громкого скандала и недвусмысленного предупреждения. Нет господ в свободной советской стране... Давно нет и "начальников"...
А тут все по иному. Почувствовал это сразу же, с первого шага. В Маньчжурии на вокзале произошло характерное qui pro quo.
Китайская таможня. Раскрываем багаж. Китаец, быстро двигаясь, обращает внимание только на книги. Отбирает все и откладывает тут же на прилавок. Непосредственно за ним следует другой чиновник, франтоватый, даже хлыщеватый молодой человек, русский, очевидно, из белых офицеров. Его дело конфисковывать крамольные книги. Вижу, служит службу за совесть.
Подходит. Начинает перебирать книги. Гляжу, отбирает одну за другой. Беда. Отнимает даже "Версальский договор" в переводе Ключникова, перевод западных конституций Дурденевского, книжку С. А. Котляревского. Еще, еще. Большевистская пропаганда.
-- Помилуйте, за что же Версаль? Если это и пропаганда, то отнюдь не большевистская!
-- Ну, это же большевицкий перевод. У большевиков нет книг без пропаганды. Мало ли что написано "Версаль": а перевод еврейско-большевицкий. В сущности, все книги должны быть конфискованы.
На мой недоумевающий взгляд -- стереотипное:
-- Можете жаловаться.
И не без яда:
-- Только поскорее. А то через три дня их сожгут.
На этом беседа закончилась. Было обидно, и в душе с особой интенсивностью горел заносчивый советский патриотизм. Эта встреча "заграницы" сразу заставляла спокойнее относиться ко всем изъянам русской жизни и цепче ухватываться за родину, как она есть.
Впрочем, инцидент, благодаря случайному вмешательству некоего доброго влияния, вопреки ожиданию, завершился благополучно, и книги через некоторое время окольным путем вернулись ко мне...
...Подъезжаем к станции. Направо -- знакомый темный лесок, так странно выступающий в степи: монгольская священная роща. Хайлар.
(День).
Итак, итоги? -- Жаль, что езды всего восемь дней: многого не успел досказать. А вот уже и итоги...
Что же, в общем, и ожидал увидеть Россию такою, какой увидел. Напрасно кое-кто из друзей попрекал меня в письмах "оторванностью" от нее. Оторванности не было, -- говорю это совершенно искренно: мне не так трудно было бы признаться в обратном.
Оторванности не было. Побывав в Москве, я, признаться, не вижу оснований в чем-либо существенном, в основном менять свои оценки последних пяти лет. Так же, как я, думают очень многие в России, но, конечно, там никто не говорит всего того, что за границей выпало сказать на мою долю. Некоторые дружески советовали в интересах дела замолчать и мне. Это, кажется, самый серьезный совет и наиболее серьезное возражение по моему адресу...
Далее. Русскими впечатлениями полностью оправдывается самый безрадостный взгляд на нашу политическую эмиграцию. Она целиком -- от кирилловцев до меньшевиков -- по ту сторону жизненных реальностей. И не только их самих, но даже и их понимания. Она не унесла родины на подошве сапогов. Не проходит безнаказанно дышащее гордынею "nunquam revertar..."
Из этого не следует, однако, что в России вовсе нет "внутренней эмиграции". Она есть... но тоже по ту сторону понимания жизненных реальностей. И совсем по ту сторону жизненной значимости.
Внутренний эмигрант водится теперь лишь среди обиженных, разоренных революцией людей, среди "недорезанных буржуев", если воспользоваться этим грубым и бессердечным, но характерным для жестокой нашей эпохи термином. Среди же служилой интеллигенции, не говоря уже о "новой буржуазии" и крестьянстве, он радикально перевелся.
"Бывшие люди". Жалкое, грустное впечатление производят они, несчастные тени прошлого. А ведь среди них -- столько хороших, благородных душ, нежных сердец, столько прекрасного воспитания, теперь никуда не нужного, столько впечатлений "другого мира"...
Там еще надеются, верят, что все это не всерьез, там еще мечтают: ведь мечтать так сладко!..
-- Чем же нам жить, если не надеждой?.. -- с горечью говорил мне один из этих тихих призраков в ответ на мои разочаровывающие замечания.
Когда посмотришь на жизнь этих разбитых жизнью, все потерявших стариков, -- действительно поймешь их, -- такие они жалкие, жалкие...
Они цепляются за любые соломинки, ловят пустейшие слухи, застенчиво жуют малейший намек на надежду. Очередная убогая иллюзия нынешнего лета -- вера в англичан, в Чемберлэна. Чемберлэн -- любимец, герой, jeune premier этого потонувшего мира.
Собираются старушки и старички, пьют чай с хлебцем и сахарком -и начинается поэма, симфония мечтаний и самоутешений, сладенькая, как сахарок, и вываренная, как вчерашний чаек, завариваемый из экономии вновь и сегодня...
Не скрою, мне очень больно это писать, и никогда не брошу я камня в этот бедный призрачный мирок, доживающий дни свои. Но нельзя же не видеть его подлинного облика, нельзя же не учитывать его удельного веса.
...Так в чем же, так где же, однако, -- действительные жизненные реальности? Где же реальный центр?
Конечно, он в новой, из революции выходящей России. Нужно это понять, осознать и осмыслить.
Своеобразие советской диктатуры в том, что она коренится в планомерной и мастерской организации городских масс. Сложной системой госорганов, парторганов и профорганов окутываются, берутся в оборот достаточно широкие слои населения. Куда не достигает один рычаг, достигнет другой. Хуже в деревне: но если деревнею не командуют, то ее несравненно больше, чем прежде, слушают. А она органически разбужена революционным громом.
"Народ", бесспорно, стал гораздо активнее, чем был до революции. Вместе с тем, власть, несмотря на свой централистский и милитаристский характер, как-то приблизилась к массам. И сами пороки ее -- неизбежный результат, непосредственное отражение недостатков нашего народа. Словно изживается историческая пропасть между народом и властью. Изживается, правда, ценою временного регресса, временного понижения культурного уровня власти, -- но, право же, это сходная цена: ею оплачивается оздоровление государственного организма, излечение его от длительной, хронической хвори, сведшей в могилу петербургский период нашей истории, так много обещавший и -- не будем отрицать -- так много осуществивший.
Теперь весь народ как бы шагает в уровень с властью, влияя на нее, но и подчиняясь ее руководству. Много нитей связывают нынешнюю власть с массами. Связи эти реальны, не только декоративны. Именно тем, что они реальны, обусловлена трансформация облика революции за протекшие годы. Россия теперь движется вперед всею своей громадой. Ее поступь подчас неуклюжа, но зато, нужно думать, верна. В ней чувствуется здоровье, надежная сила, растущее самосознание. Таково неотразимое общее впечатление современной русской действительности. Это можно констатировать, даже и чувствуя в себе частицу "Лаврецкого", даже и понимая и ценя все хорошее, все привлекательное, что было в потонувшем навсегда старом русском мире.
Нечто подобное наблюдалось, по-видимому, и во Франции к завершению революционного периода. Даже Тэн должен был это признать. "В 1794, -- читаем у него, -- наше внутреннее серьезное чувство заключалось в одной идее: быть полезным родине... Когда в нации дух так силен, она спасена, каковы бы ни были безумия и преступления ее правителей: своим мужеством она искупает их пороки, своими подвигами прикрывает их преступления". Тэн при этом странным образом упускает из виду, что "безумия и преступления" людей революции исторически сами явились одним из основных факторов того "внутреннего серьезного чувства", о котором он столь метко говорит...
Так и в России теперь. Страну охватывает дух восстановления, ренессанса. Страна работает. Страна преисполнена глубокого и серьезного патриотизма, закаленного испытаниями и осознанного предметно в реальности общего дела.
Это основное впечатление. Оно окрашивает собою все пролетевшие так скоро недели радостного свидания с Москвой и Россией.
(Ночь. Завтра утром -- Харбин).