Ему нужна трезвая и холодная голова – собственно, только такая у него и имелась в наличии! – но куча барахла на полу не давала ему покоя.
Запах кутузки приблизился, вполз в голову, занял там много места, освободившегося за три дня бездействия и бешенства, – пожалуй, теперь он точно знает, что именно испытывает дикий зверь, ни за что ни про что посаженный в клетку. Три шага вдоль, два шага поперек, стена, решетка, вонь.
Очки валялись сверху, он подцепил их и кинул в кресло, надевать не стал, а одежду сгреб в кучу – ботинок вывалился, и Арсений осторожно присел, чтобы поднять его. Той рукой, в которой был зажат ботинок, он открыл замок, ногой толкнул тяжелую дверь и вышел на лестничную площадку.
Площадка была чистой и просторной, напротив всего одна квартира, и он даже толком не знал, кто в ней живет. Хорошо бы никто не жил, ничего не видел, ни о чем не спрашивал!..
– Что ты делаешь?!
Голос грянул из пустоты, и он остановился посреди лестничного пролета. Куча барахла мешала ему, кроме того, он был без очков.
– Господи, Арсений, что ты делаешь?!
Ну, конечно. Картина Репина «Не ждали».
– Помоги мне.
Она секунду помедлила, потом подбежала, процокали ее каблучки, и сняла немного барахла сверху кучи. Сняла и оказалась с ним нос к носу.
– Что это такое? Куда ты это тащишь?!
– На весеннюю распродажу, – ответил он любезно. – Иди за мной.
Она послушно потащилась за ним. Она почему-то всегда его слушалась.
Троепольский дошел до первого этажа, до каморки консьержки, и свалил одежду на пол.
Консьержка вытаращила глаза.
– Что это вы, Арсений Михайлович? Никак переезжаете?
– Не дождетесь, – под нос себе пробормотал Арсений Михайлович. Полина расслышала, а консьержка нет.
– Эдита Карловна, это мои… старые вещи. Вы посмотрите, если вам что-то нужно для кого-нибудь, возьмите, а если нет, выбросьте. – И добавил: – Пожалуйста.
Он рос в хорошей семье и вырос вежливым мальчиком.
– Давай. Кидай. – Это уже к Полине.
Она опять секунду помедлила и не кинула.
– А ты карманы в этих… старых вещах проверил?
Про карманы он даже не вспомнил. Эдита Карловна смотрела на них, разинув рот, полный золотых и серебряных зубов. Переводила взгляд с них на барахло и обратно.
Полина стремительно присела – Гуччи в элегантном полосатом пальто завозился и занервничал у нее под мышкой – и стала решительно копаться в одежде Арсения, отыскивая карманы.
Консьержка неожиданно взвизгнула и подскочила так, что чайная ложка звякнула о подстаканник.
– Господи Иисусе, это что у вас?
– Где? А, это моя собака.
– А чего это она такая? Лишайная, что ли?
– Это такая редкая порода. Специальная.
– Без шерсти, что ли?
В одном кармане был бумажник, в другом ключи от машины. Полина достала бумажник и сунула Троепольскому. Он взял, и она продолжила шарить.
Ручка. Сложенный вчетверо листок бумаги. Десять копеек. Кажется, все.
– А телефон? Паспорт?
– Дома.
– Точно?
– Страсть какая-то, а не собака. И чего только не придумают, а? Собака на то и собака, чтобы в шерсти быть, хозяев охранять. А это? Разве ж это собака?
– Такая порода.
– Точно, не лишайная она?
Прямо у Полины перед носом были гранитные плиты пола и его ноги без носков, всунутые в старые кроссовки. Она отвела глаза и поднялась, сразу оказавшись одного с ним роста.
– Арсений Михайлович, так чего мне делать-то?
– Что хотите. Если вам ничего не нужно, выбросьте.
– Выбросьте, – пробормотала консьержка с презрением к богатым недоумкам, вроде Троепольского, которые время от времени начинают «чудить», – как бы не так! Такие вещи, да выбрасывать!..
– Пошли. Извините нас, Эдита Карловна. – За руку он потащил Полину к лестнице, и примерно на середине пути она выдернула руку.
– Ты что? С ума сошел?
– А что такое?
– Да ничего такого! Зачем ты все… выбросил?
Арсений Троепольский не мог сказать Полине Светловой, что выбросил все потому, что в его доме от этих вещей невыносимо воняло тюрьмой, и, как выяснилось совсем недавно, он просто не в состоянии жить в этом запахе.
И он сказал:
– Какое тебе дело?
Собака Гуччи из-под ее локтя посмотрела на него укоризненно. Гуччи не понравился его тон.
– Да мне никакого дела до этого нет, но тебя три дня продержали в кутузке.
– И что? У меня теперь подмоченная репутация? Эдита Карловна не сможет подарить мои штаны своему сыну по идейным соображениям?
– А то, что приедут менты, и она им скажет, что от одежды, в которой ты был у Феди, ты моментально избавился. И что тогда?
Она была права, и от ее правоты он раздражался все сильнее.
– И что?
– Ничего. У тебя будут неприятности.
– У меня и так их полно. Заходи.
Он пропустил Полину в квартиру, захлопнул дверь, обошел ее и исчез. Гуччи затряс ушами и посмотрел на Полину с вопросительной укоризной. «Он просто хам и совсем не джентльмен, – вот что выражали выпученные Гуччины глазки. – Зря ты с ним связалась».
– Да я и не связывалась, – прошептала Полина и ссадила собаку на пол.
– Что? – Троепольский стоял в дверях, вид у него был крайне раздраженный.
– Тебя давно отпустили?
– Два часа назад.
– Почему ты никому не позвонил?
– Кому, например?
– Сизову. Или… мне.
– Почему я должен вам звонить?
– Ты не должен, – тихо ответила она, – но мог бы.
– Ну хочешь, – предложил он, – я тебе позвоню. Прямо сейчас.
Она ехала и мечтала утешать его, если он окажется дома. Адвокат, с которым она разговаривала накануне, уверял, что в ближайшее время Арсения непременно выпустят, ибо держать его дальше «под стражей нет никаких законных оснований», и она поехала на свой страх и риск, изо всех сил надеясь, что его уже выпустили.
Арсения выпустили, но о том, что его нельзя утешать – никому не позволено, – она забыла. Его никогда нельзя было утешать, он не давался.
– Ты на машине?
Полина посмотрела на него – бледный, смуглый, заросший, очень раздраженный.
– Конечно.
– Я сейчас оденусь, и ты меня отвезешь на работу. Кстати, тебе тоже неплохо бы на работу сходить.
– Мне нужно с тобой поговорить.
– О чем, черт возьми?!
– О Феде.
Тут он внезапно повернулся и ушел, а Гуччи, семеня тонкими лапами, подбежал и прижался к Полине, как актриса мелодраматического жанра. Полина подхватила песика и отправилась разыскивать шефа в недрах его собственного жилья.
В отличие от Феди Троепольский вовсе не считал, что должен опроститься и снизить потребности не просто до нуля, а прямо-таки до абсолютного нуля. У него была просторная и в меру уютная квартира, очень мужская и приспособленная только для одного человека. Полина всегда чувствовала себя в ней не то чтобы странно, а как-то… не на месте, что ли. Лишней как будто. Впрочем, она и была здесь лишней.
Троепольский в спальне ожесточенно рылся в шкафу и на Полину даже не взглянул. Она постояла-постояла в дверях, вошла и села на плетеную корзину, которая помещалась в ногах императорской кровати. Гуччи трясся у нее на руках, лохматые уши дрожали.
Троепольский мельком глянул на них и продолжал рыться.
– Зачем ты его сюда приволокла?
– Он все время со мной. Он один не может. – Здорово, – оценил он.
– Что ты ищешь?
– Очки, черт возьми!
– В кресле лежат какие-то очки.
– Они мне не подходят.
Не мог же он сказать ей, что это те самые, в которых он был в кутузке, и теперь вряд ли он сможет когда-нибудь их носить! Надо было выбросить их вместе со всем остальным барахлом, а он пожалел.
Полина смотрела ему в спину – длинная мужская спина с цепочкой позвонков.
– Арсений, поговори со мной, пожалуйста.
– Я говорю.
– Что случилось? Ты понимаешь, что случилось?
Он наконец нашел очки, нацепил их и посмотрел на нее – так, что она непроизвольно подвинулась на плетеной корзине. Гуччи тоненько заскулил.
– Я понимаю, что случилось. Федьку убили.
– Зачем?! За что?!
– Вот этого, – сказал он любезно, – я как раз не понимаю.
– У него что-то украли?
– У него нечего красть. Компьютер на месте, а больше у него ничего нет.
– Ты… посмотрел?
– Нет. Я не смотрел. Но красть у него нечего.
– А с компьютером?.. Все в порядке?
Он дернул вторую полированную дверь, открылись полки от пола почти до потолка, и опять стал ожесточенно копаться. Очки взблескивали на носу.
– Полька, о чем ты меня спрашиваешь?
– О Федином компьютере.
Он перестал рыться, но не обернулся.
– Ты спрашиваешь, не влез ли я в Федькин компьютер сразу после того, как нашел его с проломленной башкой?..
Именно об этом она его и спрашивала, потому что это был очень важный вопрос. Самый важный вопрос. Полина знала это, а Троепольский не знал.
– Я не копался. Ты что? Идиотка? Я приехал к нему за печатью, открыл дверь и… и… – Теперь он смотрел на нее, не мигая, и от неловкости она еще подвинулась назад и нервным движением закинула за плечо прядь черных волос. И перехватила свою придурочную собаку, которая возилась у нее под мышкой.
– Если бы я не парился в пробке, если бы не ошибся подъездом, если бы лифт быстрее приехал, он был бы жив! Жив! А ты, твою мать, говоришь – «компьютер»! За каким хреном мне сдался его компьютер, когда я не успел! А мог успеть!..
– Ты ни в чем не виноват, – быстро сказала она, – жизнь не знает сослагательных наклонений.
Про эту жизнь, которая «не знает сослагательных наклонений», он был наслышан. Только что по всем телевизионным каналам отгремели поминки по тирану, почившему полвека назад, и во всех репортажах, зарисовках и «документальных детективах» то и дело употреблялось это самое «сослагательное наклонение», – а вот если бы телефон позвонил, охранник зашел, да еще почту привезли, может, он еще и очухался бы, тиран-то!..
Неизвестно почему вспомнив про телевизионные поминки, Троепольский пришел в бешенство.
Если бы не вспомнил, не пришел бы, но жизнь не знает сослагательных наклонений.
Лицо у него изменилось.
– Ты что? – испуганно спросила Полина. Гуччи заскулил еще тревожней и затрясся еще сильнее. Элегантное полосатое пальтецо его пошло складками.
– Ничего! Федьку прикончила какая-то сволочь, а ты – компьютер! Да при чем тут компьютер! Ему полголовы снесли до… до костей, до мозгов, ты понимаешь это или нет?! Дура! И они решили, что это сделал я, понимаешь?! Я! Что это я подошел к нему сзади, когда он за компьютером сидел, что я с собой топор принес или что там, что я… Федьку!
Он сорвал очки и швырнул их в сторону кровати. Полине показалось, что еще секунда, и он ее ударит, или начнет биться головой о стену, или заплачет – потому что глаза у него стали дикие, она никогда не видела у него таких глаз.
Лучше бы ударил.
– У него в двери даже замок… дерьмо, а не замок! Он же ни о чем никогда не думал! И какая-то сволочь его по голове… когда он не видел! Он спиной сидел! А они решили, что это я!..
Полина спихнула Гуччи на императорское покрывало – от ужаса уши у песика сложились, как крылья, – проворно поднялась и обняла Троепольского вместе с его слезами, гордостью, горем и желанием немедленно перегрызть горло хоть кому-нибудь, ей, к примеру.
Он выворачивался. Ругался. Он стискивал зубы и обзывал ее, и прятал лицо, и злобно и коротко дышал, но она пересилила его.
Он перестал вырываться, обнял ее за шею – он всегда так обнимал ее, как маленький, – и некоторое время они постояли молча. Ладони, державшие ее шею под волосами, были влажными и жесткими.
– Я найду того, кто его… ударил.
– Конечно.
– Я найду и убью его.
– Найдешь и убьешь.
– Сам. Потому что менты все равно никого и ничего не найдут!
Полина тоже была абсолютно убеждена, что никого и ничего не найти, именно поэтому ей так важно знать, трогал ли Троепольский Федин компьютер!
– Я не понимаю, зачем? – вдруг с силой произнес он. – За что, я не понимаю?! Федька! Он безобидный, как… дождевой червяк, черт возьми! Он вообще никогда ни во что не вмешивался, он за дверь всегда выходил, когда я… на Марата орал или на Сашку!..
– Тише.
Даже сейчас, в горе, и неизвестности, и потрясении, ей трудно было обнимать его… просто так. Слишком давно и слишком всерьез он был «мужчиной ее жизни», чтобы она могла взять и «выключить» все свои мысли о нем, все тяжкие думы о том, что все могло быть совсем по-другому, только захоти он, чтобы так было. Его вирус, когда-то отравивший ей кровь, никуда не исчез, она-то это точно знала!
Лучше б ей не знать.
Она знала, как он спит, как целуется, какие у него зубы и волосы на груди. Она знала, как он ест, – все равно что, лишь бы быстро и запивать молоком. Почему-то он все запивал молоком, даже водку, это было очень смешно, и очень по-детски, и нравилось ей, потому что ей все в нем нравилось! Она знала, каково это – заснуть и проснуться рядом с ним, в его запахе, тепле, в его мыслях, – они все были о работе и только одна – о ней, Полине. Но ей и одной было достаточно, правда!
Как-то сразу, в самом разгаре их романа, он понял, что на этот раз все гораздо серьезней, чем обычно, а дальше станет еще серьезней, и осторожно и нежно свел все на нет, как будто создал оптический обман – вроде ничего не меняется, и каждый новый день повторяет предыдущий, а когда она очнулась, он был уже далеко. Не вернуть.
Впрочем, его нельзя было вернуть, если он сам не хотел возвращаться, а он не возвращался никогда. Только вперед! Всегда.
– Ты что? – Кажется, он вдруг уловил ее напряжение, потому что отодвинулся и глянул ей в лицо.
Полина улыбнулась принужденной фальшивой улыбкой, взяла его за запястья и осторожно развела руки.
Он посмотрел на нее серьезно, моментально догадавшись, в чем дело. Он всегда и обо всем сразу догадывался – по крайней мере, о том, что касалось Полины.
– Брось ты, – сказал он негромко.
– Нет.
– Что – нет?
Все нет. Нет. Один раз она уже это проходила. С нее хватит.
Слишком близко он опять оказался и слишком… не вовремя. Никогда и ничего между ними не было возможно, а сейчас стало невозможно вдвойне – из-за того, что она знала, а он не знал.
Из-за Фединого компьютера. Из-за врага, неизвестного и оттого еще более опасного.
Троепольский вдруг обо всем позабыл – о раскуроченной Фединой голове, о собственном малодушии, о сослагательном наклонении, поминках тирана, о страхе и бессилии, которого он никогда не испытывал раньше. И о запахе тюрьмы позабыл, и о том, что должен спешить.
Очень давно он был с ней наедине. Тысячу лет назад, а может, десять. «Чашка кофе в середине рабочего дня» не в счет, а именно это он практиковал в последнее время.
Кажется, зима была или вот как сейчас – зыбкая грань, безвременье, смутное перетекание из одного в другое, ни в том, ни в другом нет ничего хорошего. Арсений тогда уже принял решение, только она еще ничего не знала. Он занимался с ней любовью, словно прощался, а ей померещилось, что наконец-то он понял что-то такое, чего не понимал никогда, – поэтому все так ярко, и остро, и необыкновенно. Вдруг ему показалось страшно важным вспомнить то, что он уже позабыл, – какая она с ним, как она дышит, двигается, молчит, стискивает зубы и таращится на него. Почему-то она никогда не закрывала глаз, все время смотрела на него.
Зачем вспоминать, когда так хорошо, так безболезненно все забылось?
Нет, не забылось, а словно окаменело и покрылось льдом. Эта самая глыба льда, внутри которой была их кратковременная сумасшедшая страсть друг к другу, словно торчала прямо посреди его сознания, и он все время натыкался на нее, обходил, перескакивал, старательно соблюдая правила, – не приближаться слишком, не рассматривать, не вспоминать.
Опасность он чувствовал, как волк.
Опасность, неотвратимость, неизбежность – приговор отложили на неопределенный срок, и точной даты приведения в исполнение он не знает.
Он понимал, что рано или поздно нужно будет избавляться от глыбы, потому что она постоянно угрожала ему, и знал, что вместе с ней придется выворотить изрядный кусок собственной души. До появления в его жизни Полины Светловой он вообще не подозревал, что эта самая душа у него есть.
А теперь она страшно ему мешала.
Все его инстинкты вопили, что сейчас самое время сделать шаг назад, перевести дыхание, осмотреться, обрести независимость и равновесие, насколько вообще возможно обрести равновесие после того фортеля, что выкинул с ним Федя! Он злился на Федю потому, что тот так непоправимо и глупо взял и оставил его одного – не должен был.
Все инстинкты вопили, и только один, самый распоследний, запасной, шептал вкрадчиво – ничего, ничего, не спеши. Она твоя, и ты всегда знал, что твоя. Она была и осталась твоей – с той самой минуты, как пришла к тебе в контору на собеседование, несколько лет назад.
Тогда все было не то – жизнь не та, и контора не та, и столы, и стулья, и двери, только она была такой же, как сейчас, – очень высокой, с очень черными волосами и непонятными глазами. Они просто покоя ему не давали, эти глаза, может, потому, что за очками их было не рассмотреть, и он только и делал, что пытался заглянуть в них – все пятнадцать минут разговора. Это потом он узнал, как она умна, насмешлива, как неуверенно заправляет за ухо волосы, когда волнуется, как постукивает карандашом по зубам, когда думает, как помешивает кофе в большой голубой кружке со сложной двойной ручкой, когда выслушивает его руководящие указания. Троепольский сам придумал для конторы эти кружки и ручки и очень ими гордился.
С тех пор прошло десять тысяч лет.
– Ты… собирайся, – из глубины этих тысяч лет сказала она почти ему в ухо. – Нам ехать надо. И машину я поставила… кое-как.
– Да, – согласился он. Уху было тепло от ее дыхания.
– В этом вашем Центре машину поставить целая проблема!
– Да, – опять согласился он.
Она зачем-то оглянулась на свое ушастое чудовище, которое тряслось посреди кровати. Волосы, мазнувшие его нос, пахли духами, свежими и легкими, как она сама.
Он потер нос и поморщился. Она мешала ему, раздражала его, особенно когда была так близко.
– Ты бы… оделся, – настойчиво повторила она, и от этой ее настойчивости, означавшей, что она все понимает и дает ему шанс отступить достойно и красиво, он разозлился.
Не нужно ему никакого понимания и такта. Он сам может проявить сколько угодно понимания и такта! Зачем она приехала, черт бы ее побрал? Жалеть и раздражать его?!
От раздражения, воспоминаний, от того, что чужие равнодушные люди посмели думать, будто он, Арсений Троепольский, виновен в смерти своего заместителя, от запаха тюрьмы, который изнутри грыз его, ему показалось, что во всем виновата она.
Ну, конечно, она. Не он же, в самом-то деле!
Чтобы наказать ее – и себя! – за то, что она вечно лезет не в свое дело, за то, что смущает его, и он послушно смущается, Арсений решительно взял ее за подбородок и поцеловал. От злости, а не от нежности.
Подбородок был хрупкий и узкий, и совсем рядом – беззащитное и открытое детское горло, в котором что-то пискнуло, когда он приналег посильнее.
Ему требовалось выместить раздражение, и ни о чем другом он не думал, когда начинал, но он все забыл, оказывается. Все-таки забыл, несмотря на глыбу, торчавшую в сознании.
Он забыл, что с ней у него никогда не получалось так, как со всеми. Не получалось, и все тут. Всем на свете он всегда управлял сам – эмоциями, своими и чужими, выбором времени и места, любовным пылом, когда таковой время от времени настигал его.
Нет, не так. Пыл его настигал, только когда он сам разрешал себя настичь. Никто не мог им манипулировать, и позиция у него была совершенно неуязвимая, как у мальтийского рыцаря, защищающего родной остров.
Если хотите, вы можете меня получить, но только на тех условиях, которые ставлю я сам. Не раньше и не позже, не больше и не меньше, и за последствия я не отвечаю, потому что мне наплевать. И всегда было наплевать, и всегда будет. Если вам это не подходит – я никого и ни к чему не принуждаю. Путь свободен, дверь открыта – «этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли», или как-то в этом духе.
А с ней – нет, не получалось. В этой игре их всегда было двое, от начала до конца. Он как будто каждый раз попадался, а инстинкты вопили – берегись, берегись!.. И только тот самый, запасной, шептал вкрадчиво – попробуй.
Ты только попробуй, и сразу все поймешь. То, что там, «с гетерами», не имеет никакого отношения ни к чему, правда. Ты попробуй вот это, когда ты ничего не контролируешь, когда зависишь от нее, боишься ее и побеждаешь ее. Ты только попробуй, и больше тебе не захочется ничего другого, потому что с самого начала всей пикантной затеи с появлением рода человеческого предполагалось, что в этом деле должны участвовать двое, именно двое, а не один, пусть даже такой сильный, как ты!
Губы раскрылись, дыхание стало глубоким и горячим, и руки обожгли его кожу.
Он не был к этому готов. Он все забыл.
В голове ничего не осталось – это происходило с ним всегда, когда она трогала его. Сердце остановилось. Мысли остановились. Потом сердце ударило, как электрическим разрядом, и оно рванулось аллюром, или галопом, или вскачь, или еще быстрее. А мысли так и не догнали его, остались позади, в оцепенении и безмолвии.
Волосы ее были черными, как у цыганки из песни, что день и ночь неслась теперь из всех машин и пивных палаток, черт знает, он забыл, как ее звали, ту цыганку. Очки с этой он снял – очень медленно, потому что ему страшно нравилось снимать с нее очки. Что-то необыкновенно сексуальное было в этом, запредельное, странное. Он снял и, пошарив рукой, пристроил их позади себя, и взял ее за шею, и придвинул к себе близко-близко, и стал рассматривать ее глаза, и белую кожу, и висок с длинной прядью. И она медленно покраснела – она всегда краснела, когда он ее рассматривал, и это он тоже забыл.
– Обними меня, – приказал он. Именно приказал, а не попросил, потому что он всегда ей приказывал, а она слушалась – или делала вид, что слушается? Впрочем, сейчас ему некогда было вникать в такие тонкости. Она посмотрела на него со странным, будто укоризненным, изумлением. Он не обратил на это внимания. Заставил себя не обратить.
– Обними меня.
– Мы должны… ехать.
– Сейчас поедем. Обними меня.
– Там… все тебя заждались.
– Где?
– На работе.
– Подождут.
– Мы… правда должны ехать.
– Я знаю. Обними меня.
– Я… не могу.
– Почему?..
Он почти не отрывал губ от прохладной, бархатной, твердой щеки, которая словно отодвигалась, когда он прижимался к ней, и его это злило. И еще она так ни разу и не посмотрела ему в глаза, а ему неожиданно этого захотелось.
– Посмотри на меня.
Она взглянула и отвернулась.
– Что?..
– Арсений, нам… правда, надо в контору.
– Пока еще там начальник я. Когда захочу, тогда и приеду.
– Не… надо. Нам нельзя.
– Что ты заладила! – крикнул он. – «Нельзя, нельзя!..» Ты что, мусульманская жена, что тебе ничего нельзя?!
– Я не могу! – тоже крикнула она и даже топнула ногой.
– Зато я могу.
Он сжал руками ее голову и поцеловал по-настоящему, как не целовал уже тысячу лет. Или десять тысяч. И почувствовал движение нежного горла, и еще как она переступила ногами, чтобы прижаться к нему. Раскрытой ладонью она провела по его руке, от запястья до плеча, потом по шее, опять по плечам, а потом длинные пальцы оказались у него на груди. Он посмотрел на них.
В детстве ее учили музыке, он знал.
– Полька.
– М-м?..
– Ты…
– Что?..
– Ты меня… боишься?
Конечно, она его боялась, еще бы! Она нервничала в его присутствии, даже когда они были так называемыми любовниками и регулярно спали в одной постели.
Кроме того – и это всегда было понятно, – для него она оставалась просто еще одним эпизодом его бурной мужской биографии. А он для нее – «мужчиной жизни». Эта разница в их положении всегда заставляла ее нервничать.
– Я не хочу, чтобы ты меня боялась.
– Я постараюсь.
– Черт возьми, можно подумать, что мы в первый раз!..
Она посмотрела на него, и он моментально прикусил язык. Вовсе она не была пай-девочкой, Белоснежкой, Золушкой, послушной, нежной и благовоспитанной. С ней надо держать ухо востро – ошибок она не прощала. Он был уверен, что и в постели она его оценивает, и до смерти боялся на чем-нибудь проколоться. Об этом он тоже позабыл, а вот теперь вспомнил и перепугался. Да еще ее невозможная собака таращилась на них с покрывала – уши в разные стороны, в выкаченных карих глазах скорбь и отчаяние.
Троепольский, изо всех сил стараясь быть на высоте, стянул с Полины тонкий свитерок, прицелился и поцеловал ее в изгиб длинной шеи, а потом пониже, над самой грудью, и, решив, что все сделано уже достаточно правильно, потянул ее на диван. Ждать ему было некогда.
И дернул его черт в эту самую секунду посмотреть на нее!
Да не черт. Тот самый запасной инстинкт все шептал – посмотри да посмотри. Он посмотрел.
У нее было насмешливое лицо – вот-вот расхохочется, даже губы сложились эдаким бантиком, и подбородок выпятился.
– Ты что?!
Она помолчала секунду, а потом ответила жалобно:
– Ты очень смешной, – и все-таки засмеялась осторожно.
– Почему смешной?!
– Не знаю. Ужасно смешной. И что тебе в голову взбрело ни с того ни с сего, что мы должны прямо сейчас?..
Ничего они не были «должны», наоборот, они как раз были «не должны», но она засмеялась, черт ее побери!
Женщины никогда не смеялись над ним. Особенно в постели.
Он резко притянул ее к себе, так что локтем она стукнула ему в грудь, и заставил перестать смеяться, и разметал в стороны все ее связные мысли, и принудил смотреть себе прямо в глаза, и захватил ее в плен, и поработил ее волю, и подчинил себе ее разум. Он умел это делать.
Очень быстро он пошвырял на пол ее одежду, и его джинсы тоже куда-то делись, и они оказались вдвоем на императорской кровати. Китайская хохлатая собака Гуччи тявкнула то ли вопросительно, то ли жалобно.
Он все забыл. Он забыл, каково это – попробовать на вкус ее ключицы, или лодыжки, или сгиб локтя, или местечко на шее, под самыми волосами, и теперь вспоминал все, и оказалось, что ничего лучшего с ним не было последнюю тысячу лет. Или десять тысяч, он точно не помнил.
Почему-то в ту же секунду, когда они упали на императорскую кровать и собака Гуччи подалась от них в сторону, перестало иметь значение то, что они «не должны» и нужно спешить на работу, забылись запах тюрьмы и Федина смерть, и еще то, что никто не смел над ним смеяться, а она засмеялась, и теперь он «должен» вылезти из кожи вон, чтобы доказать ей… чтобы показать ей… чтобы заставить ее… чтобы… чтобы…
Она глубоко и коротко дышала и таращилась на него, и от ее взгляда в голове у него будто что-то взрывалось, и осколки осыпались со стеклянным шорохом. Сквозь этот шорох в ушах он слышал, как ревет кровь, и не понимал, чья это, его, или ее, или их общая – может, у них общее кровообращение?.. Все его инстинкты, основные и запасные, заткнулись и трусливо порскнули по углам, оставив его наедине с этим. Оно настигало его, и он уже понимал, что немного ему осталось, долго он не протянет, а почему-то казалось, что надо долго, чтобы она в другой раз не смела… или не могла… или не решилась… или… или…
Стало темно. Наверное, кончился день. Наверное, началась ночь. Или это что-то другое кончилось и началось?..
Вдвоем. И только вперед.
Однажды он видел волну – в Австралии, кажется, а может, в Малайзии. Океан был лохматый и страшный, взъерошенный трехдневным шквальным ветром. Пальмы стонали и почти ложились на песок, и ничего живого не было на берегу на многие десятки миль вокруг. Волна пришла издалека. Где-то там серое тяжелое мрачное небо навалилось на океан, взметнуло волну. Она шла, неотвратимая, огромная, стремительная, и было понятно, что, когда она рухнет на берег, настанет конец всему. Наверное, именно так выглядел Вселенский потоп, который видел перепуганный Ной в узкой щели своего ковчега.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.