Идти ко мне Котик отказался, объяснив, что ему необходимо быть дома, отвечать на звонки друзей и родственников, но саму идею немедленно выпить воспринял с удовлетворением. Впрочем, я не помню, чтобы он когда-нибудь воспринимал ее иначе. Состояние легкого подпития, по выражению Прокопчика, было ему столь же присущим, как цыганкам беременность, не мешая, впрочем, ни жить, ни работать. А в такой трагический день и говорить было не о чем. Короче, уже через четверть часа, завершив все требуемые Шурпиным формальности, мы двинулись к нему.
Котик жил в Стеклянном доме. Стеклянным домом называют в нашей округе кооператив «Луч». Почему и зачем «Луч» — теперь уж никто вспомнить не может, хотя старик Гарахов как-то в разговоре высказал версию, что то была великая вольтерьянская вольность шестидесятых, когда собственно и закладывался сей зиккурат: кооператив строился для разнообразной творческой элиты, объединение которой под одной крышей символически воспринималось, как некий луч света в конце долгого туннеля. Объяснение не слишком убедительное, да и Гарахов соврет — не дорого возьмет. В любом случае, название не прижилось, а пристало другое — Стеклянный дом, которое объяснялось гораздо проще и нагляднее: для уменьшения расходов по строительству на первом этаже здесь был спланирован оборудованный громадными витринами магазин (который, впрочем, так и не был никогда использован по прямому назначению и отдан в аренду какому-то учреждению), а в довершение к этому въехавшие в элитный коооператив новоселы немедленно в массовом порядке застеклили все лоджии на фасаде, и дом засверкал, как огромная хрустальная ваза.
Уже вечерело, и на подходе к подъезду Шурпина нам открылось величественное зрелище: Стеклянный дом кровавым багрянцем пламенел в лучах заходящего солнца. Дежурная баба-яга за конторкой в парадном благосклонно кивнула Котику, одновременно одарив меня подозрительным оценивающим прищуром. Зеркальный лифт вознес нас на девятый этаж. Единственная на площадке нестальная дверь принадлежала, конечно, Шурпиным. Вслед за ним я вошел в их уютную небольшую двухкомнатную квартирку, как-то разом вдруг осознав, что она больше не «их», она теперь только «его», Кости Шурпина. Что никогда больше не вылетит мне навстречу, на ходу вытирая ладони кухонным фартуком, раскрасневшаяся от плиты Женька, никогда не чмокнет меня звонко в щеку, слегка для этого привстав на цыпочки, никогда...
Никогда.
— Ты ж, небось, жрать хочешь, — уже из кухни крикнул Котик, вернув меня к грубой реальности. — Сейчас сгоношим чего-нибудь.
Спустя десять минут на кухонном столе перед нами стояла готовая яичница с ветчиной, свежий салат из огурцов, открытая банка с кальмарами и запотевшая бутылка «Абсолюта», а Котик заканчивал резать хлеб. Я заметил, что он как бы одновременно пребывал в своем горе и при этом проявлял вполне адекватную деловитость: прижимая ухом к плечу трубку радиотелефона, говорил с агентом из похоронного бюро, сам куда-то звонил — и все это, не прерывая приготовления закуски. Усевшись за стол, мы, не чокаясь, выпили по первой за упокой Женькиной души, и Котик сразу налил по второй. Я было попытался намекнуть, что не стоит так сильно гнать коней, но он в ответ только посуровел лицом, всем своим видом давая понять, что сейчас не время и не место для торговли. За второй с курьерской скоростью последовала и третья. Я понял, что на сегодня обречен, и перестал считать. Кажется, то ли после пятой, то ли после шестой Шурпин принялся рассказывать, и сразу стало ясно, что подтверждаются мои худшие ожидания.
Это была какая-то полуфантастическая история, где в соответствии с законами жанра фигурировали с одной стороны — богатый умирающий старик, обладатель несметных сокровищ, а с другой — множество претендентов на наследство, качественный состав которых отражал чуть ли не весь социальный спектр нашего, прямо скажем, не слишком однородного общества: от дамского цирюльника (чтоб тебе было понятнее — визажиста, пояснил Котик) до крупного банкира, наверняка связанного как с правительственными кругами, так и с криминальным миром.
Честно признаюсь, сперва я просто слушал, даже не давая себе особого труда вникнуть в описываемые Шурпиным сюжетные хитросплетения, но очень скоро был разоблачен в своей преступной невнимательности и вынужден извлечь из кармана блокнот и ручку. Впрочем, я и тут откровенно сачканул, делая по ходу его рассказа лишь отдельные пометки. В конце концов, он хотел от меня слишком многого: уже заканчивалась литровая бутылка, и сосредоточить внимание на подробностях было не очень-то легко. Когда она все-таки закончилась, и ей на смену появилась из холодильника ее сестра-близнец, он, наверное, тоже понял, что есть смысл отложить продолжение рассказа до завтра.
Дальнейшее помнится уже не так отчетливо. Кажется, Костя принес из комнаты гитару. И вроде бы мы хором слезливо пели любимые Женькины песни:
И скрипит осторожно плетень.
С оборванцем подрался матрос...
Плакал молоденький вор.
И, конечно, как водится, слегка поскандалили из-за последних строчек песни. Это когда в молоденьком воре, похоронившем маму, которая «жизни совсем не видала, отца-подлеца не нашла», уже после смертного приговора отец-прокурор узнает своего сыночка. Котик настаивал на том, что следует петь: «А над могилкой двойною плакал седой прокурор», я же требовал более жестокого, но справедливого варианта: «Повесился сам прокурор». В конце концов, он с неожиданно увлажнившимися глазами вспомнил, что жалостливой Женьке всегда больше нравилось «плакал», а не «повесился», и я безоговорочно капитулировал. После чего мы уже без всяких разногласий дружно исполнили дуэтом «В кейптаунском порту с какао на борту „Жаннета“ поправляла такелаж».
Потом...
Что же было потом? Ага, Котик надписывал мне свою новую книжку. Да, точно. Он спросил, дарил ли он мне свой последний роман, а я с пьяной прямотой не слишком тактично ответил, что какие-то свои романы он мне точно дарил, и даже не один, но мне неизвестно, какой среди них первый, а какой последний.
— И последние станут первыми! — торжественно, но, как мне показалось, немного невпопад, провозгласил Котик, после чего глубоко задумался, что-то вычисляя, и наконец нашел способ определения: спросил, когда мы с ним последний раз виделись? Я задумался еще глубже, и путем тяжких мыслительных операций исчислил, что виделись мы никак не меньше, чем два месяца назад. Установив этот факт, я пригорюнился, потому как выходило, что и Женьку перед смертью я не видел ровно столько же. Роман же, сообщил Котик, вышел всего три недели назад, из чего непреложно следовало, что я должен быть немедленно им одарен. Шурпин своим неудобочитаемым почерком исполнил на титуле какую-то закорючистую дарственную надпись и вручил книгу мне.
Я уставился на обложку. На ней была изображена обнаженная страдающая лицом блондинка, на манер древнегреческого Лаокоона вся обвитая какими-то чудовищными змеями. Поперек всего этого безобразия шли золотые с красными (надо полагать, кровавыми) подтеками тисненые буквы названия: «КТО БЕЗ ГРЕХА».
— Неужто на порнуху перешел? — ехидно поинтересовался я.
Но Котик не обиделся, а даже как-то не без удовлетворения хмыкнул и ответил складно, но непонятно:
— Ага, порнуха духа. Читай, читай, тебе интересно будет...
В следующем из доступных воспоминаний я вижу нас с Шурпиным почему-то уже на улице. Вероятно, свежий воздух оказал на мозги благотворное влияние, ибо кроме того, что я отчетливо помню, как мы стоим у Котикова подъезда в окружении довольно большой празднично одетой толпы, память сохранила даже причину такого небывалого скопления народа: где-то на седьмом этаже справлялось новоселье, и многочисленных гостей по очереди тянуло на природу — кого продышаться, а кого, наоборот, покурить. Среди гостей запомнилась также некая дама. Хотя «запомнилась дама», пожалуй, слишком сильное выражение — все, что от дамы запомнилось, было глубокое декольте и мое вялое одиночное поползновение вокруг этого декольте пофлиртовать, каковое (поползновение, разумеется, а не декольте) было решительно ликвидировано морально более стойким Котиком, увлекшим меня прочь в темноту.
И наконец, последнее, самое смутное. По всей видимости, мы нечувствительно продрейфовали через весь двор и стоим, качаясь, теперь уже у моего подъезда. Шурпин зябко горбится, плачет, трубно сморкается в сырой от слез платок, снова плачет и что-то сует мне в карман куртки, все время промахиваясь и несвязно бормоча:
— Сейф! Главное — ключи... В случае смерти... Некому, понимаешь, больше не-ко-му!?..
Не очень-то вдаваясь, в ответ я, кажется, пытался его прочувствованно обнять, прижать к себе, но он вяло отбивался, сопел, хлюпал и заплетающимся языком продолжал лепетать какую-то полную уже чушь:
— Ключи! Эх, Женечка, оставила ты... ключи... от смерти... деваться некуда...
Потом он махнул рукой, не взмахнул, а именно как бы устало махнул на все и исчез, растворился во тьме. Оставив меня тупо перемалывать в мозгах эти бессмысленные огрызки фраз.
Что-то там такое Женька оставила Котику, какие-то ключи. И некуда деваться от смерти.
Пьяный бред. При чем тут ключи! Котика Женька оставила, вот кого! Оставила одного, и некуда теперь ему, бедному, деваться. Все его несчастья от смерти, от Женькиной смерти.
А ключи? Какие ключи? К сейфу? Но сейф-то мой с цифровым замком! Так ли, этак крути, все выходит несущественная ерунда, пьяная несусветица. И нечего в ней разбираться, серое вещество, алкоголем затравленное, бередить.
Но возникло вдруг из всех этих пустых словесных плетений в хмельной моей голове такое, что может возникнуть только с сильного бодуна, в сознании мерцающем, трепещущем на грани полного выруба, как свечка на сквозняке. Возникло и зацепилось волоском в заусенице, да так крепко, что осталось в тот вечер последним, зелено-мутным осадком на дне памяти.
Ключи от смерти.
3. Мертвая натура
Вообще-то, как принято говорить, я не по этой части. Имеею в виду, принять на грудь, заложить за воротник, плеснуть под жабры, сыграть в литрбол, хлопнуть, дерябнуть, дербалызнуть, остаканиться и так далее, и тому подобное. Но с Котиком почему-то события у нас всегда развиваются по одному сценарию, и раз в несколько месяцев черт заносит меня в его широкие дружеские объятия, после чего я обязательно оказываюсь вдребодан нализавшимся со всеми вытекающими из этого состояния последствиями.
Помню, в детстве, по прочтении книжки «Легенды и мифы Древней Греции», я размышлял над особенно поразившей меня судьбой несчастного Тантала, который что-то там стибрил, сейчас уж не помню что, у богов во время ихних пиршеств. Кажется, злоупотребив доверием, он собрал на них в неформальной, так сказать, обстановке, чемодан компромата и за это был ими жесточайшим образом наказан неутолимой жаждой. Много позже, уже в процессе дружбы с Шурпиным, я эти свои знания додумал и уточнил: не вызывало сомнений, что Тантал вот так, за здорово живешь, попер на начальство исключительно по пьяной лавочке (перебрал на пирах), и выбор божественной кары был отнюдь не случайным, а вполне иезуитски продуманным, ибо вечная жажда по логике вещей наверняка настигла преступника в момент тяжкого похмелья.
В то муторное утро жажда начала терзать меня еще до пробуждения. В моем предрассветном сне она, жажда, имела форму, цвет и даже звук. Жаждой было большое жестяное ведро, почерневшее на кострах, мятое, облупленное. Из такого на лесных заимках, у косарей, у охотников, случалось мне пить прозрачную, как воздух, ледяную до ломоты в зубах родниковую влагу. Но сегодня во сне я раз за разом опрокидывал ведро над собой, и из него в мой пересохший рот с легким шуршанием текла струя, не приносящая ни малейшего облегчения моему крайне обезвоженному организму. Потому что струя была из песка. Песок скрипел на зубах, драл мне глотку, забивался в ноздри. Я пытался вытолкнуть его изо рта языком, но язык страшно распух и мне не подчинялся. В отчаянии я хотел закричать, позвать на помощь, но с полным песка ртом сумел издать лишь сиплый жалобный стон. И проснулся.
Первой после пробуждения мыслью было: за что, о, боги, я так наказан? Вторая мысль: никогда больше не буду пить! Третья мысль, вернее, соображение, состояло в том, что первые две носят риторический характер и не имеют практического значения. Практическое значение имела необходимость встать и попытаться привести себя в порядок. Это, конечно, потребовало некоторых усилий: все необходимые водные процедуры, включающие, в первую очередь, десятиминутный контрастный душ и последовавшая вслед за ним пусть символическая, но все-таки физзарядка. В результате кожа моя горела, в ушах гудело, перед глазами плясали красные пятна, но зато мне было, чем гордиться. Повесть о настоящем человеке.
К завтраку уже можно было констатировать, что тело в целом готово функционировать. Но отдельно взятая голова моя, конечно, варила еще неважно. И хотя при свете дня, за чашкой кофе вчерашние Котиковы сопли и бредни уже не пугали меня своими мистическими аллюзиями, но его засевшее в подкорке бормотание про сейф, какие-то ключи и смерть, от которой некуда деваться, в общем, вся эта белиберда раздражала своей неразъясненностью и требовала комментариев. Я набрал его номер, прослушал девять длинных гудков и на десятом положил трубку. По опыту мне было известно, что загулявшего с вечера Шурпина такой дробинкой, как телефонное треньканье, с утра не возьмешь. Следовало смириться с мыслью, что у них, писателей, впереди вечность, им торопиться некуда, а у нас, частных предпринимателей, впереди рабочий день, поэтому надо вставать и идти предпринимать.
В надежде хотя бы внешне компенсировать внутренний раздрай я вместо вчерашней полевой формы, состоящей из куртки и джинсов, облачился в отутюженные брюки, твидовый пиджак и даже напрыскался одеколоном. Но все равно, когда, наконец, доплелся до нашей конторы, Прокопчик с весьма выразительным видом высунул нос из своей комнаты и вдумчиво захлюпал им. Он уверяет, что у него хронический вазомоторный ренит. Я проверял по энциклопедии — это что-то вроде сенной лихорадки, аллергия на цветочки, но у меня мало знакомых, обладающих более чутким обонянием, особенно, когда дело касается жратвы или выпивки. Понюхав воздух, Тима окинул меня оценивающим взглядом и проницательно поинтересовался:
— С-сообразили вчера з-за троих, да?
Не удостоив этот выпад ответом, я с достоинством проследовал к себе в кабинет. Меньше всего мне сейчас хотелось работать, но едва я успел сесть за свой стол и пригладить волосы, как начались звонки, а потом появились посетители, и пригладить мысли уже не осталось времени. Надо было вопреки неприятным внутренним ощущениям немедленно стать уверенным в себе, любезным, внимательным и готовым на любые подвиги частным детективом. Потому что неуверенным и не готовым к подвигам частным детективам денег не платят.
Первым позвонил низкий, явно пропущенный через шарф или платок женский голос, который развязно, будто спрашивал на базаре, почем огурчики, поинтересовался:
— Сколько в вашей фирме стоит убить человека?
— От восьми до двадцати, — любезно ответил я, и на том конце провода немедленно положили трубку.
Потом звонили люди, желающие найти пропавшего родственника, который в результате более пристрастных расспросов оказался скрывающимся должником. Затем безутешная владелица потерявшегося сеттера, по-моему, девочка лет десяти. Следом еще кто-то... Одних я отшивал сразу, другим вежливо отказывал, третьих переправлял к Прокопчику договариваться о времени приема.
Посетителей же было двое. Сначала в дверях появилась небанальных пропорций женщина, своей конфигурацией похожая на известную картину Пикассо «Девочка на шаре»: у нее была маленькая головка на узеньких плечиках, постепенно переходящих во все расширяющийся торс, и совсем уж необъятных размеров таз. Во втором ряду за этим мощным укрытием маялся тощий облезлый мужчина с большими залысинами на тыквообразной голове и грустными глазами домашнего животного. Их беда состояла в известной комиссии, на которую Создатель частенько обрекает родителей взрослых дочерей. С поправкой на эпоху, разумеется. В данном случае с современной Софьей (которую, впрочем, звали Алисой) у старшего поколения были отнюдь не матримониальные проблемы. С недавних пор в доме начали пропадать деньги, а в последнюю неделю девочка дважды являлась домой навеселе, причем в третий раз тоже, вроде бы, пьяная, во всяком случае, точно не в себе. Но без запаха алкоголя.
Сообщая мне последний факт, мамаша понизила голос почти до трагического шепота и воззрилась на меня так, будто делилась со мной, по меньшей мере, сверхсекретной оперативной информацией о тайных операциях колумбийского наркокартеля. Я, как мог, постарался соответствовать, всем своим видом давая понять: да, мадам, случай серьезный, как раз для такого профи, как я. Мадам понравился мой подход к делу, и мне были сформулированы одна общая задача — по изучению контактов девчонки и одна более узкая — по исследованию вопроса, откуда берутся наркотики и куда деваются деньги.
Лично я не сомневался, что деньги деваются как раз туда, откуда берутся наркотики, но, поскольку этот вывод вполне мог стать основным результатом нашей кропотливой работы, пока счел за благо промолчать и лишь уточнил:
— Только сбор информации?
— Пока да. И два условия...
— Полная конфиденциальность и никакой милиции, — опередил я ее.
Мамаша с явным облегчением улыбнулась. Похоже, я нравился ей все больше. Чтобы я понравился окончательно, оставалось согласовать последний вопрос, и она его задала:
— Сколько это будет стоить?
Дело было обыкновенное, можно сказать, рутинное, обычно я беру в таких случаях от тысячи до двух. Определение конечной суммы зависит от объема работы, ну и, а некоторой степени, от доходов клиента. Кинув взгляд на визитку папаши, я узнал, что тот трудится заместителем префекта административного округа по капитальному строительству. Внутренне присвистнув, я решил, что это как раз тот случай, когда Господь велел делиться, и решительно сказал:
— Две тысячи долларов.
Судя по благосклонной реакции посетителей, мы с Господом попали в точку. Уже через полчаса был подписан договор, мы обговорили технические детали, я получил пятьдесят процентов в виде аванса, проводил гостей и, намереваясь немедленно приступить к работе, кликнул Прокопчика.
Разумеется, он тут же попытался навязать мне свое мнение, которое у него имеется по каждому вопросу.
— Этот к-контингент мне известен. Когда я работал в д-детском приемнике...
Но я решительно прервал очередную историю из Тиминой многоопытной биографии, тем более что мне было доподлинно известно: в детприемнике он трудился истопником, причем недолго. После чего единолично наметил по данному делу план первичных мероприятий и распределил задачи. Осталось лишь приступить к их реализации. Но тут зазвонил телефон, и размеренное течение дел прервалось самым грубым и неожиданным образом:
— Привет, Северин, это Харин, — услышал я в трубке бодро-вздернутый влажный баритончик. — Есть пара минут поболтать?
Я и в мирной-то жизни не большой любитель с ним лясы точить, а с похмелья подавно. Поэтому ответил резковато:
— Болтать времени нет. Говори, чего надо.
— Не больно ты любезен, — хмыкнул он, причем по тону было заметно, что моя нелюбезность его мало задела. — Знаешь анекдот: послали мужика сказать женщине, что у нее муж умер. Только, говорят, не глуши сразу, придумай что-нибудь поделикатней, начни с намеков. Вот он звонит в дверь и с порога ее спрашивает: «Вы вдова Рабиновича?» Ха-ха-ха!
Дождавшись, пока Харин отсмеется собственной шутке, я сумрачно спросил:
— Ты мне зачем позвонил, анекдоты травить?
— Господи, — вздохнул он, — ну ты и чурка непробиваемая. Я тебе позвонил спросить, у тебя был такой клиент... Константин Викторович... — мне было слышно, как он на том конце провода шелестит бумажками, — Шурпин?
Был. Шурпин — был. Сердце мое подпрыгнуло и упало куда-то на дно живота.
— Что с ним? — выдавил я из себя.
— Зажмурился твой клиент, — сообщил Харин и деловито пояснил: — Газом траванулся. Мы тут протокол составляем, а я гляжу, у него на столе твой контрактик. Ты хоть ава-нец-то с него успел содрать? А то...
Не дослушав, я швырнул трубку и несколько минут спустя уже был в шурпинском подъезде. Он был распахнут настежь, место лифтера пустовало. Здесь стоял характерный кислый запах газа, на который немедленно среагировал мой и без того подвергшийся давеча немилосердной интоксикации организм: закружилась голова, а в желудке начались угрожающие волнения. Вывалившись из лифта, я тут же на площадке столкнулся с замом по розыску из нашего райотдела Мнишиным. Всегда мешковатый и неуклюжий, сегодня он особенно смахивал на ходячий соломенный тюфяк, который смеха ради кое-как обрядили в потертый костюм и мятую рубашку, в верхней части перетянутую скрученным галстуком. Но мне было известно, что, когда доходит до дела, соображать он умеет, и в цепкости ему не откажешь. Поэтому я решил обойтись без предисловий и с ходу задал вопрос прямо в лоб:
— Вы уверены, что это самоубийство?
Набитая слежавшейся соломой линялая материя имеет немного возможностей для выражения своих чувств, но мне показалось, что по бесстрастному лицу Мнишина пробежала тень изумления.
— А с чего ты взял, что нет? — поинтересовался он, уставившись блеклыми глазами куда-то в пространство за моей спиной.
Я открыл было рот, но тут же и запнулся. Действительно, с чего это я взял? Судорожно прокручивая в голове обрывки вчерашних хмельных разговоров, я с отчаянием понимал, что уж если Котику не удалось меня серьезно в чем-то убедить, то мне с Мнишиным это теперь и подавно не удастся. Но зам по розыску имел дотошную привычку не оставлять в своем тылу неразъясненных моментов и сейчас же мне это продемонстрировал, сделав приглашающий жест в квартиру.
— Следов повреждения замка нет, — проскрипел он нудным лекторским голосом, словно читал давно заученную наизусть опостылевшую самому автору лекцию. — При этом квартира была заперта.
Выламывая, дверь сняли с петель, и теперь она стояла, прислоненная к стене, как крышка гроба. Мнишин шагнул в пустой проем, вялым взмахом руки приглашая меня последовать за ним. Ведомый им, я сделал несколько шагов, и мы оказались в кухне. Несмотря на то, что окно было широко открыто, вонь от прогоркшего уже пропана-бутана стояла адова. Все четыре конфорки газовой плиты были открыты, но газ, естественно, больше не шел: вероятно, перекрыли кран на стояке. Сама плита и особенно пластмассовые ручки конфорок были обильно усыпаны черной металлической пудрой — свидетельство того, что здесь поработал криминалист. Остальное, по-видимому, эксперта не заинтересовало, и оставшийся нетронутым со вчерашнего вечера натюрморт на кухонном столе сейчас, как нельзя более, отвечал буквальному переводу: мертвая натура. Хлеб окаменел, огурцы мумифицировались, а остатки кальмаров на тарелках смотрелись, как дохлые фиолетовые черви. Небось, будь чистюля Женька жива, она бы ни за что не допустила, чтоб мы после себя оставили все это безобразие. При этой мысли какое-то смутное то ли воспоминание, то ли мелькнувшее в голове обстоятельство обеспокоило мой, как роща в сентябрь, усыпанный алкоголем мозг. Но тут взгляд упал на недопитую литровку «Абсолюта», и все ощущения и соображения заменились одним, весьма прискорбным: я с обреченностью понял, что сейчас со мной случится самое худшее. Однако посредством героических усилий спазм в желудке удалось побороть, и сквозь шум в ушах я даже разобрал последние слова своего гида:
— ...на всех ручках газовой плиты только его отпечатки.
Завершив экскурсию по кухне, Мнишин отправился в комнаты, и я с несказанным физическим облегчением последовал его примеру, хотя и знал, какое тягостное зрелище мне предстоит. Мой друг Костя Шурпин лежал на спине посреди двуспальной кровати, огромный и неподвижный, как выбросившийся на сушу кашалот. Лицо его покрывал характерный для отравления синюшный налет, бессильно раскинутые руки были испачканы черной дактилоскопической краской.
— Никаких следов ограбления или характерного для подобных случаев обыска в комнатах не имеется, — нудил на одной ноте Мнишин. — Видео, телевизор, два компьютера, шуба, дубленка и даже золотые вещи в шкатулке, лежащей на видном месте, не тронуты.
Шкатулка действительно лежала, где всегда, на Женькином туалетном столике, за которым в данный момент, бесцеремонно сдвинув в сторону груду флаконов и коробочек с косметикой, устроился со своими протоколами Харин. При виде меня он изобразил на своей сальной морде широкую улыбку, но возникший в ответ рвотный позыв на этот раз удалось побороть гораздо легче.
— Психологический мотив налицо, — продолжал бубнить тем временем Мнишин. — У человека накануне погибла жена, он в депрессии, принял большую дозу спиртного...
— Вместе со мной, — вставил я, и Мнишин равнодушно кивнул:
— Мы в курсе, опросили уже вахтершу из вчерашней смены. Вы с ним вышли из подъезда около десяти минут первого, после чего он вернулся один где-то в районе часа ночи. А в два часа жильцы почувствовали сильный запах газа и вызвали аварийку. Пока стояк перекрыли, пока определили источник, дверь сломали, то да се... К утру мы уже были здесь. Доктор определил время смерти — между часом и двумя, эксперт исследовал отпечатки. По-моему, чистый отказной материал, а ты спрашиваешь, точно ли самоубийство. Почему?
Он пристально уставился мне в область правого плеча. Действительно, почему? Я вспомнил вчерашние слезы и сопли Котика, его пьяное бормотанье про смерть, от которой деваться некуда... Что уж такого удивительного, что разбитый, сломленный несчастьем человек, напившись, с горя решил отравиться? Он был здорово вчера в лоскутах, мой друг Котик, нес околесицу про какие-то ключи от смерти, мало ли что ему могло прийти в голову часом позже, когда беднягу совсем развезло... Стоп! Ключи, ключи...
Что-то такое именно про ключи вертелось у меня в башке, это «что-то» я тогда потерял, а теперь вновь нащупал и пытался не упустить, вел его осторожно, как рыбак, трепеща, чтоб не сорвалась, подводит зацепившую крючок крупную рыбину к берегу, к сачку. И едва-едва хвостик прячущейся в глубине мысли мелькнул на поверхности, я ухватил за него и вытащил улов: ключи!
— У женщины, которую зарезали там, под аркой, в сумке были ключи от квартиры?
Пожав недоуменно плечами, Мнишин повернулся к Харину:
— Были там ключи?
Лицо Харина приобрело неопределенное выражение.
— Черт его знает, может, и не было, — протянул он и кивнул подбородком в сторону кровати: — Мы ведь мужу-то ейному, покойнику новопреставленному, показывали опись, спрашивали, не пропало ли что ценное. Сказал, вроде, ничего.
Вроде, ничего. А теперь уже и спрашивать больше некого. Но Шурпин в том состоянии, в каком он был наутро после Женькиной гибели, мог такую мелочь, как отсутствие ключей, и не заметить. И значит, если кто-то завладел ими, он имел возможность во вчерашней толкотне посторонних вокруг подъезда войти незамеченным, проникнуть, ничего не взламывая, в квартиру, убедиться, что Котик беспробудно пьян, надеть перчатки и включить газ, после чего таким же незамеченным в толпе расходящихся с новоселья гостей удалиться.
Все это я лихорадочно и от этого слегка сбивчиво изложил Мнишину. В ответ он упер взгляд мне в подбородок и, уже не скрывая раздражения, проворчал:
— Теория стройная, но я практик, а практический вывод пока один: ты хочешь повесить нам на шею очередной труп. Какие у этих убийств мотивы?
Мотивы... Если верить Котику, мотивов имеется до черта, и подозреваемых может быть целая толпа. Во второй раз за последние полчаса я раскрыл рот, чтобы все-таки хотя бы предпринять попытку пересказать все, что услышал от Шурпина, но снова потерпел неудачу.
— А ведь у него контракт с покойником, — опередил меня Харин, и выражение лица у него сделалось рыщущее, как у ищейки, тревожно нюхающей воздух в поисках еще не учуянного следа. — Пал Палыч, он и вправду может чего-то знать.
Мнишин сосредоточился взглядом на моем левом ухе, после чего вяло бросил:
— Выкладывай.
И мне тут же выкладывать расхотелось.
Наверное, здесь намешалось все: нетвердость моих знаний по существу предмета, взыгравшее вдруг нежелание отчитываться перед наглым Хариным, характерная для похмельного состояния общая неуверенность в себе и сопутствующая ей раздражительность. Короче, выкладывать расхотелось, но при этом я отдавал себе отчет, что выкладывать хоть что-нибудь придется. Сам напросился.
— Шурпин считал, что его жену могли убить из-за наследства, — нехотя выдавил я из себя. — Какой-то там у нее есть дядюшка, он пообещал завещать ей часть своего наследства, и другие наследники были заинтересованы... Ну, в общем, понятно.
— Нет, непонятно, — резко встрял из своего угла Харин. — Как это: есть дядюшка? Он что, еще жив?
— Похоже, да, — подтвердил я.
До меня тоже стала доходить определенная нелепость ситуации, а Харин тем временем не унимался:
— Насколько я припоминаю гражданское право, племянница не может быть наследницей по закону, автоматически ей ничего не полагается. Значит, она указана в завещании. Много ли смысла убивать наследника, если наследодатель еще жив и может завещание переписать?
Мнишин при этих словах согласно кивал головой, мне даже казалось, что я слышу, как шуршит, уминаясь, внутри него пересушенная солома. Потом и он подключился:
— Жену убили, потому что она племянница и наследница. Предположим. А мужа за что? На мужа, если наследодатель жив, наследственные права жены автоматически не переходят, так?
Все это напоминало форменный перекрестный допрос. И снова вступил Харин:
— Для чего он тебя нанял? — спросил он строго, потрясая в воздухе листками контракта. — Тут сказано «выполнение услуг», а каких, не сказано.
— Ну... он хотел с моей помощью... навести кое-какие справки, — промямлил я, чувствуя, однако, что нащупываю почву под ногами. — Боялся, что сейчас ему никто не поверит, в смысле, не примут всерьез как версию, и просил разузнать поподробнее насчет этого наследства, кому что завещано — и так далее. Собрать, так сказать, досье на всех возможных наследников, чтоб было потом, с чем в прокуратуру идти.