Одновременно с этим я пришёл к заключению, что какое бы название ни носила школа - оккультная, эзотерическая или школа йоги, - она должна находиться на обычном физическом плане, как и всякая иная школа, будь то школа живописи, танцев или медицины. Я понял, что мысль о школах на "ином плане" есть просто признак слабости, свидетельство того, что место подлинных исканий заняли мечты. И я понял тогда, что такие мечты - одно из главных препятствий на нашем пути к чудесному.
По дороге в Индию я строил планы дальнейших путешествий. На сей раз я хотел начать с мусульманского Востока, главным образом, с русской Средней Азии и Персии. Но ничему этому не суждено было свершиться.
Из Лондона через Норвегию, Швецию и Финляндию я прибыл в Петербург, уже переименованный в Петроград и полный спекуляции и патриотизма. Вскоре я уехал в Москву и начал редакторскую работу в газете, для которой писал статьи из Индии. Я пробыл там около полутора месяцев, и к этому времени относится небольшой эпизод, связанный со многим, что произошло впоследствии.
Однажды, подготавливая в редакции очередной номер, я обнаружил заметку (кажется, в "Голосе Москвы"), где упоминалось о сценарии балета "Борьба магов", который, как утверждала газета, принадлежал некоему "индийцу". Действие балета должно происходить в Индии и дать полную картину восточной магии, включая чудеса факиров, священные пляски и тому подобное. Мне не понравился излишне самоуверенный тон заметки, но, поскольку индийские авторы балетных сценариев были для Москвы редкостью, я вырезал её и поместил в своей газете, дополнив словами, что в балете будет всё, чего нельзя найти в настоящей Индии, но что путешественники жаждут там увидеть.
Вскоре после этого, в силу различных обстоятельств, я оставил работу в газете и уехал в Петербург.
Там, в феврале и марте 1915 года, я прочел публичные лекции о своих путешествиях по Индии под названием "В поисках чудесного" и "Проблема смерти". Лекции должны были послужить введением в книгу, которую я собирался написать о своих путешествиях; я говорил в них, что в Индии "чудесное" ищут не там, где нужно, что все обычные пути здесь бесполезны, что Индия охраняет свои сокровища гораздо лучше, чем мы это предполагаем. Однако "чудесное" там действительно существует, на что указывают многие вещи, мимо которых люди проходят, не понимая их скрытого смысла, не зная, как к ним подойти. Здесь я опять-таки имел в виду "школы".
Несмотря на войну, мои лекции вызвали значительный интерес. На каждой из них в Александровском зале Петербургской городской думы собиралось более тысячи человек. Я получил много писем, со мной приходили повидаться люди, и я почувствовал, что на основе "поисков чудесного" можно объединить немало людей, неспособных более разделять общепринятые формы лжи и жить во лжи.
После Пасхи я отправился в Москву, чтобы и там прочесть свои лекции. Среди людей, которых я встретил на чтениях, оказалось двое, музыкант и скульптор, которые вскоре сообщили мне, что в Москве есть группа, где занимаются различными "оккультными" исследованиями и экспериментами под руководством некоего Гурджиева, кавказского грека; как я понял, это был тот самый "индиец", что написал сценарий балета, упоминавшийся в газете, которая попала мне в руки три-четыре месяца назад. Должен признаться, что все рассказы этих двух людей о группе и о том, что там происходит, - все виды самовнушённых чудес, - меня почти не заинтересовали. Такие рассказы я уже слышал много раз, так что по отношению к ним у меня сформировалось вполне определённое мнение.
Так, какие-то женщины видят вдруг в комнате чьи-то "глаза", которые парят в воздухе и очаровывают их; женщины следуют за ними с улицы на улицу, пока наконец не приходят к дому "восточного человека", которому и принадлежат глаза. Или другие люди в присутствии этого же "восточного человека" внезапно ощущают, что он смотрит сквозь них, видит все их чувства, мысли и желания; они испытывают необычное ощущение в ногах и не способны двинуться, а затем подпадают под его влияние до такой степени, что он может заставить их делать всё, что захочет, даже на расстоянии. Эти и многие другие подобные истории всегда казались мне просто скверными выдумками. Люди сочиняют себе на потребу чудеса - и в точности такие же, каких ожидают сами. Это какая-то смесь суеверия, самовнушения и недоразвитого мышления; согласно моим наблюдениям, такие истории никогда не возникают без определённого содействия со стороны лиц, к которым они относятся.
Так что, имея в виду свой прошлый опыт, я согласился встретиться и поговорить с Гурджиевым лишь после настойчивых усилий некоего М., одного из моих новых знакомых.
Первая встреча с Гурджиевым совершенно перевернула моё мнение о нём и о том, чего я мог бы от него ожидать.
Прекрасно помню эту встречу. Мы вошли в небольшое кафе на шумной, хотя и не центральной улице. Я увидел человека восточного типа, уже немолодого, с чёрными усами и пронзительными глазами; более всего он удивил меня тем, что производил впечатление переодетого человека, совершенно не соответствующего этому месту и его атмосфере. Я всё ещё был полон впечатлений Востока; и этот человек с лицом индийского раджи или арабского шейха, которого я сразу же представил себе в белом бурнусе или в тюрбане с золотым шитьём, сидел здесь, в этом крохотном кафе, где встречались мелкие дельцы и агенты-комиссионеры. В своём чёрном пальто с бархатным воротником и чёрном котелке, он производил странное, неожиданное и почти пугающее впечатление плохо переодетого человека, вид которого смущает вас, потому что вы понимаете, что он - не тот, за кого себя выдаёт, а между тем вам приходится общаться с ним и вести себя так, как если бы вы этого не замечали. По-русски он говорил неправильно, с сильным кавказским акцентом; и самый этот акцент, с которым мы привыкли связывать всё, что угодно, кроме философских идей, ещё более усиливал необычность и неожиданность впечатления.
Не помню, как началась наша беседа; вероятно, мы заговорили об Индии, эзотеризме и школах йоги. Я понял, что Гурджиев много путешествовал и побывал в таких местах, о которых я только слышал и которые очень хотел бы посмотреть. Мои вопросы ничуть не смутили его, и мне даже показалось, что он вкладывает в свои ответы гораздо больше, чем я готов был услышать. Мне понравилась его манера выражения, тщательная и точная. Скоро М. покинул нас. Гурджиев рассказал мне о своей работе в Москве, но я не вполне его понял. Из того, что он рассказал, явствовало, что в этой работе - в основном, психологического характера - большую роль играла химия. Слушая его впервые, я, разумеется, понял его слова буквально.
- То, что вы говорите, - сказал я, - напоминает мне об одной школе в южной Индии. Некий брахман, человек во многих отношениях исключительный, как-то сообщил в Траванкоре молодому англичанину о школе, которая изучает химию человеческого тела; вводя в организм или удаляя из него различные вещества, можно изменить моральную и психологическую природу человека. Это очень похоже на то, что вы говорите.
- Возможно, и так, а возможно, и что-то совершенно иное, - ответил Гурджиев. - Существуют школы, которые используют одни и те же методы, но понимают их совершенно по-разному. Сходство методов или идей ещё ничего не доказывает.
- Меня очень интересует и другой вопрос, - продолжал я. - Есть вещества, которые йогины применяют для того, чтобы вызвать особые состояния сознания. Не могут ли в некоторых случаях это быть наркотики? Я сам провёл много опытов в этом направлении, и всё, что я прочел о магии, убедительно мне доказывает, что школы всех времён и народов широко применяли наркотики, создавая такие состояния сознания, которые делают "магию" возможной.
- Да, - сказал Гурджиев, - во многих случаях эти вещества - то, что вы называете "наркотиками". Но применять их можно совершенно по-разному. Имеются школы, которые правильно употребляют наркотики. В этих школах люди используют их для самоизучения, для того, чтобы заглянуть вперёд, чтобы лучше узнать свои возможности, узнать предварительно, "заранее", чего им удастся достичь в будущем, после продолжительной работы. Когда человек видит и убеждается в том, что усвоенное им теоретически существует и в действительности, тогда он работает сознательно; он знает, куда идёт. Иногда это самый легкий способ убедиться в реальном существовании тех возможностей, которые человек лишь подозревает в себе. Этим занимается специальная химия: для каждой функции есть особые вещества, и её можно усилить или ослабить, пробудить или усыпить. Но здесь необходимо большое знание человеческой машины и этой специальной химии. Во всех школах, которые применяют подобный метод, эксперименты производятся только тогда, когда они действительно необходимы, и только под руководством опытных и знающих людей, способных предвидеть все результаты и принять меры против нежелательных последствий. Употребляемые в указанных школах вещества - это вовсе не "наркотики", как вы их называете, хотя многие из них приготовляются из опия, гашиша и т.п. Кроме школ, где проводятся такие опыты, есть и другие, пользующиеся этими и им подобными веществами не для экспериментов, не для изучения, а для достижения определённых результатов хотя бы на короткое время. Благодаря умелому применению таких веществ, человека можно на некоторое время сделать очень умным или невероятно сильным. Впрочем, потом он умирает или теряет рассудок; но это во внимание не принимают. Существуют и такие школы. Так что, как видите, о школах мы должны говорить весьма осторожно. Они могут делать практически одно и то же, а результаты окажутся совершенно разными.
Меня глубоко заинтересовало всё то, что говорил Гурджиев. Я ощутил в его словах какую-то новую точку зрения, не похожую на всё, с чем я встречался раньше.
Он пригласил меня с собой в один дом, где должны были собраться на беседу его ученики. Мы наняли экипаж и поехали в сторону Сокольников.
По пути Гурджиев рассказал мне, как война расстроила его планы: многие ученики ушли на фронт в первую же мобилизацию, очень дорогие аппараты и инструменты, заказанные за границей, оказались утерянными. Затем он заговорил о чрезмерных затратах, связанных с работой, о высокой цене за нанятое помещение, куда, как я сообразил, мы с ним ехали; далее он сказал, что его работой интересуются многие известные москвичи - "профессора" и "художники", как он выразился. Но когда я спросил, кто именно эти люди, он не назвал ни одной фамилии.
- Я спрашиваю об этом, - сказал я, - потому что родился в Москве; кроме того, я в течение десяти лет работал здесь в газетах, так что знаю в Москве почти всех.
Гурджиев и на это ничего не ответил.
Мы вошли в большую пустую квартиру, расположенную над школой городской управы; по-видимому, она принадлежала учителям этой школы. Это было где-то на месте бывших Красных Прудов.
В квартире находилось несколько учеников Гурджиева - три-четыре молодых человека и две девушки, обе похожие на учительниц. Я и раньше бывал в таких квартирах. Отсутствие мебели укрепило моё предположение, так как учительницам городской управы мебели не давали. При этой мысли мне стало как-то неловко смотреть на Гурджиева. Зачем он говорил об огромных затратах на квартиру? Во-первых, квартира была не его; во-вторых, за неё не взималась плата; в-третьих, она стоила не более пятидесяти рублей в месяц. Этот очевидный обман был настолько необычен, что я тут же заподозрил в нём какой-то особый смысл.
Мне трудно восстановить в памяти начало разговора с учениками Гурджиева. Кое-что из услышанного меня удивило. Я попытался выяснить, в чём заключается их работа, но прямых ответов мне не дали, настойчиво употребляя странную и непонятную мне терминологию.
Кто-то предложил прочесть начало повести, написанной, как мне сказали, одним из учеников Гурджиева; автора в то время в Москве не было.
Естественно, я согласился; и вот один из присутствующих начал читать рукопись вслух. Автор описывал свою встречу и знакомство с Гурджиевым. Моё внимание привлек тот факт, что повесть начиналась с момента, когда в руки автора попала та же заметка о балете "Борьба магов", которую я видел зимой в "Голосе Москвы". Далее - и это мне очень понравилось, потому что я этого ждал, - автор при первой встрече с Гурджиевым почувствовал, что тот как бы положил его на ладонь, взвесил и поставил на место. Повесть называлась "Проблески истины"; писал её, очевидно, человек, не имевший никакого литературного опыта. Тем не менее, она производила впечатление, так как в ней содержались указания на какую-то систему, в которой я угадал нечто для себя интересное, хотя не мог ни назвать, ни сформулировать её сущность; кроме того, некоторые очень необычные и неожиданные идеи об искусстве вызвали во мне очень сильный отклик.
Позднее я узнал, что автор повести - вымышленное лицо, а повесть начата двумя учениками Гурджиева, которые присутствовали на чтении; целью повести было пересказать идеи Гурджиева в литературной форме. Ещё позже я услышал, что мысль о повести принадлежала самому Гурджиеву.
Чтение первой главы на этом месте прервалось. Гурджиев всё время внимательно слушал; он сидел на диване, поджав под себя одну ногу, пил кофе из стакана, курил и иногда поглядывал на меня. Мне нравились его движения, в которых чувствовалась особого рода кошачья грация и уверенность; даже в его молчании было что-то, отличавшее его от других людей. Я подумал, что мне следовало бы встретиться с ним не в Москве, не в этой квартире, а в одном из тех мест, откуда я недавно вернулся: во дворе каирской мечети, в каком-нибудь разрушенном городе Цейлона или в одном из храмов Южной Индии в Танджуре, Тричинополи или Мадуре.
- Ну как вам понравилась повесть? - спросил Гурджиев после краткого молчания, когда чтение закончилось.
Я сказал, что слушал с интересом, но, с моей точки зрения, в ней есть недостатки - не ясно, о чём именно идёт речь. Повесть рассказывает об очень глубоком переживании, о сильном впечатлении, которое произвела на автора какая-то доктрина, с которой он встретился; однако адекватного раскрытия самой доктрины не даётся. Присутствующие начали со мной спорить, указывая, что я пропустил важнейшую часть повести. Сам Гурджиев ничего не сказал.
Когда я спросил, какую систему они изучают, каковы её отличительные черты, я получил самые неопределённые ответы. Затем они принялись говорить о "работе над собой", но не смогли объяснить мне, в чём эта работа заключается. Мой разговор с учениками Гурджиева протекал в целом не очень-то хорошо, я ощущал в них нечто рассчитанное и искусственное, как если бы они играли заранее выученные роли. Кроме того, ученики не шли в сравнение с учителем. Все они принадлежали к тому слою довольно бедной московской интеллигенции, которую я хорошо знал и от которой не ожидал ничего интересного. Я даже подумал, что странно встретить их на пути к чудесному. Вместе с тем, все они выглядели вполне порядочными и приятными людьми, и истории, которые я слышал от М., явно исходили не от них и относились не к ним.
- Я хотел спросить вас об одной вещи, - сказал Гурджиев после паузы. Нельзя ли напечатать эту статью в какой-нибудь газете? Таким образом мы сможем познакомить публику с нашими идеями.
- Совершенно невозможно, - ответил я. - Это не статья, а только часть повести, без конца и начала, для газеты она слишком велика. Обычно мы считаем материал по строчкам. Чтение заняло два часа - значит, около трёх тысяч строк. Вам известно, что такое газетный фельетон: в фельетоне около трёхсот строк. В московских газетах фельетоны с продолжением печатаются не чаще, чем раз в неделю, так что для повести потребуется десять недель, - а ведь это всего-навсего тема беседы одного вечера. Если её и можно напечатать, то разве что в ежемесячном журнале. Но сейчас я не представляю, какой журнал подойдёт для этой цели; в любом случае, у вас потребуют всю повесть, прежде чем что-то сказать.
Гурджиев промолчал; на этом разговор прекратился.
Но в самом Гурджиеве я сразу же ощутил нечто необычное, и в течение вечера это впечатление только укрепилось. Когда я уходил, в моём мозгу мелькнула мысль, что мне необходимо сейчас же, безотлагательно договориться о новой встрече, что если я этого не сделаю, я могу потерять с ним всякую связь. И я спросил, нельзя ли нам повидаться ещё раз до моего отъезда в Петербург. Он сказал, что завтра будет в этом же самом кафе, в это же самое время.
Я вышел с одним из молодых людей. Чувствовал я себя весьма странно долгое чтение, в котором я мало что понял, люди, не отвечавшие на мои вопросы, сам Гурджиев с его необычными манерами и влиянием на учеников, ощущавшимся мною, - всё это вызывало во мне неожиданное желание смеяться, кричать, петь, словно я вырвался из школы или из какого-то заточения. Мне захотелось рассказать о своих впечатлениях этому молодому человеку, отпустив в адрес Гурджиева и довольно нудной и претенциозной истории несколько шуток; я вообразил, что обращаюсь к одному из своих друзей. К счастью, я вовремя удержался: "Он пойдёт и сейчас же расскажет им всё по телефону. Ведь они - его друзья".
Поэтому я постарался взять себя в руки; в полном молчании мы сели в трамвай и поехали к центру Москвы. После довольно долгого пути мы добрались до Охотного Ряда, где я жил, и, молча попрощавшись, расстались.
Назавтра я сидел в том самом кафе, где впервые встретил Гурджиева; это повторилось на следующий день, и через день, и каждый день. Всю неделю, которую я провёл в Москве, я виделся с Гурджиевым ежедневно. Очень скоро стало ясно, что он знал очень многое из того, что мне так хотелось узнать. В частности, он объяснил некоторые феномены, встретившиеся мне в Индии, которые никто не мог объяснить - ни на месте, ни впоследствии. В его объяснениях чувствовалась уверенность специалиста, очень тонкий анализ фактов и какая-то система, которую я не мог уловить, но присутствие которой ощущал, ибо все объяснения Гурджиева заставляли думать не только о фактах, о которых шёл разговор, но и о многих других вещах, которые я наблюдал или о которых догадывался.
С группой Гурджиева я больше не встречался. О себе Гурджиев рассказал лишь немногое. Один или два раза он упомянул о своих путешествиях по Востоку; мне интересно было узнать, где он побывал, но выяснить это я не смог.
О своей работе в Москве Гурджиев сказал, что у него две, не связанные друг с другом группы; они заняты разной работой "в соответствии со своей подготовкой и способностями", как выразился Гурджиев. Члены этих групп платили по тысяче рублей в год и работали с ним, продолжая заниматься своими обычными делами.
Я сказал, что, по моему мнению, тысяча рублей в год - чересчур большая плата для многих людей, не имеющих собственных средств.
Гурджиев возразил, что никакое другое решение этого вопроса невозможно, потому что в силу самой природы его работы он не в состоянии иметь много учеников. В то же время, он не желает и не должен (он подчеркнул эти слова) тратить собственные деньги на организацию работы. Его работа не имела и не может иметь характер благотворительной деятельности, и ученики сами должны изыскивать средства для того, чтобы нанимать помещение для встреч, проводить эксперименты и так далее. Кроме того, добавил он, наблюдения показали, что люди, проявляющие слабость в жизни, оказываются слабыми и в работе.
- Есть несколько аспектов этой идеи, - сказал Гурджиев. - Работа каждого человека может включать расходы, путешествия и тому подобное. Если же его жизнь организована так плохо, что тысяча рублей в год оказывается для него затруднением, ему лучше за эту работу и не браться. Предположим, по ходу работы ему потребуется поехать в Каир или в какое-то другое место. У него должны быть для этого средства. Благодаря нашему требованию мы узнаём, способен он работать с нами или нет.
"Кроме того, - продолжал Гурджиев, - у меня слишком мало свободного времени, чтобы я мог жертвовать его другим, не будучи уверен, что это пойдёт им на пользу. Я очень высоко ценю своё время, потому что оно нужно мне и для моей собственной работы, потому что я не могу и, как сказал ранее, не должен тратить его непродуктивно. Есть во всём этом и другая сторона, - добавил он, - люди не ценят вещь, за которую не заплатили".
Я слушал его со странным чувством. С одной стороны, мне нравилось всё, что говорил Гурджиев. Меня привлекало в нём отсутствие малейшей сентиментальности, обычных разглагольствований об "альтруизме", "работе на благо человечества" и тому подобное. С другой стороны, меня удивило видимое желание Гурджиева убедить меня в чём-то в вопросе о деньгах, тогда как я не нуждался в том, чтобы меня убеждали.
Если я с чем-то и не соглашался, так это с самим способом получать деньги: мне казалось, что Гурджиеву не собрать описанным путём достаточных средств. Было очевидно, что никто из тех людей, которых я видел, не сможет заплатить в год тысячу рублей. Если он действительно отыскал на Востоке явные и несомненные следы скрытого знания и продолжал исследования в этом направлении, тогда его работа требовала средств, подобно тому как их требует любое научное предприятие, вроде экспедиции в неизвестную часть света, раскопок древнего города или исследований, для которых необходимы тщательные и многочисленные физические и химические эксперименты. Убеждать меня в этом не было никакой необходимости. Наоборот, у меня в уме возникла мысль, что раз Гурджиев даёт мне возможность теснее познакомиться с его деятельностью, мне, вероятно, следует найти нужные средства, чтобы поставить эту работу на солидное основание, а также обеспечить его более подготовленными людьми. Но, конечно, у меня было самое неясное представление о том, в чём могла заключаться его работа.
Не говоря об этом прямо, Гурджиев дал мне понять, что он принял бы меня в ученики, если бы я выразил на это своё желание. Я ответил, что главное препятствие для меня - то обстоятельство, что в данный момент я не могу остаться в Москве, потому что заключил соглашение с петербургским издателем и готовлю к печати несколько книг. Гурджиев сказал, что иногда ездит в Петербург, и обещал скоро быть там и известить меня о своём приезде.
- Но если я вступлю в вашу группу, - сказал я Гурджиеву, - передо, мной встанет очень серьёзная проблема. Я не знаю, требуете ли вы от своих учеников обещания хранить в тайне то, чему они учатся у вас, но я такого обещания дать не могу. В моей жизни было два случая, когда я имел возможность вступить в группы, занятые работой, сходной с вашей, во всяком случае, по описанию, и эта работа в то время меня очень сильно интересовала. Но в обоих случаях вступить в них означало согласиться хранить в тайне всё, чему я мог бы там научиться, или пообещать такое молчание. И в обоих случаях я отказался, ибо прежде всего я - писатель и желаю оставаться свободным и сам решать, что я буду писать, а что не буду. Если я пообещаю хранить в тайне то, что мне будет сказано, после мне вряд ли удастся отделить то, что мне говорили, от того, что мне пришло на ум самому в связи со сказанным или без всякой связи с ним. Например, мне очень малоизвестно о ваших идеях, но я уверен, что когда мы начнём беседовать, то очень скоро подойдём к проблемам времени и пространства, высших измерений и тому подобному. Есть вопросы, над которыми я работаю уже в течение многих лет. Я нимало не сомневаюсь, что они занимают большое место и в вашей системе. (Гурджиев кивнул.) Ну вот, видите, если бы мы разговаривали сейчас под клятвой сохранения тайны, то уже после первого разговора я бы не знал, что мне можно писать и чего нельзя.
- А что вы сами думаете об этом? - спросил Гурджиев. - Слишком многое говорить не следует. Есть вещи, которые сообщают только ученикам.
- Я могу принять такие условия лишь временно, - сказал я. - Смешно, конечно, если бы я немедленно начал писать обо всём, что узнаю от вас. Но если вы в принципе не желаете делать из своих идей тайну и заботитесь только о том, чтобы они не были переданы в искажённой форме, тогда я мог бы принять такое условие и подождать, пока я лучше пойму ваше учение. Однажды я встретил группу людей, занятых научными экспериментами в очень широком масштабе. Они не делали тайны из своей работы, но поставили условием, что никто из них не имеет права говорить о каком-либо эксперименте или описывать его, если сам он не в состоянии его выполнить. И пока человек не мог самостоятельно повторить эксперимент, ему приходилось хранить молчание.
- Лучшей формулировки не может и быть, - сказал Гурджиев, - и если вы будете придерживаться такого правила, между нами не возникнет никаких вопросов.
- Существуют ли какие-то условия для вступления в вашу группу? - спросил я. - Связан ли вступающий с нею и с вами? То есть, я хочу знать, свободен ли он оставить вашу группу или он принимает на себя определённые обязательства? И как вы с ним поступаете, если он не выполняет своих обязательств?
- Условий подобного рода нет и не может быть, - отвечал Гурджиев. - Наш исходный пункт - это тот факт, что человек не знает себя, что он не существует (эти слова он произнёс с ударением), он не то, чем может и должен быть. По этой причине он не в состоянии вступать в какие-то соглашения или брать на себя какие-либо обязательства. Он не способен ничего решать о своём будущем. Сегодня - это одно лицо, а завтра - другое. Он ничем не связан с нами и, если ему захочется, может в любое время оставить работу и уйти. Не существует никаких наших особых обязательств по отношению к нему, ни его - к нам.
"Если ему понравится, он может учиться. Ему придется долго учиться и много работать над собой. Когда он узнает достаточно, тогда - иное дело. Тогда он сам увидит, нравится ли ему наша работа; если он пожелает, то может работать с нами, если нет, может уйти. До этого момента он свободен. Если же он останется и после этого, то сможет решать или устраивать что-то на будущее.
"Возьмите, например, один пункт. Могут возникнуть такие обстоятельства (конечно, не в начале, а позже), когда человек должен хранить тайну, пусть даже в течение небольшого промежутка времени, - тайну о чём-то, что он узнал. Но может ли человек, не знающий себя, обещать, что он сохранит тайну? Конечно, обещать он может, но сумеет ли сдержать своё обещание? Потому что он не един; в нём скрывается несколько человек. Один из них обещает сохранить тайну и верит в это. А завтра другой из них расскажет её своей жене или другу за бутылкой вина, или её, возможно, выведает какой-нибудь умный человек, причём таким образом, что тот и сам не заметит, как всё выдаст. Наконец, его могут загипнотизировать, неожиданно на него накричать и напугать так, что он сделает всё что хотите. Какого же сорта обязательства может он брать на себя? Нет, с таким человеком мы не будем разговаривать серьёзно. Для того, чтобы хранить тайну, человек должен знать себя, должен быть. А такой человек, как все, очень далёк от этого.
"Иногда мы создаём для людей временные условия для проверки. Обычно их очень скоро нарушают, но мы никогда не сообщаем серьёзных тайн человеку, которому не доверяем, так что подобные нарушения не имеют особого значения. Я хочу сказать, что для нас они не важны, хотя, несомненно, разрушают нашу связь с этим лицом, и этот человек теряет возможность что-нибудь от нас узнать - если он вообще в состоянии чему-то от нас научиться. Это может также повлиять на его личных друзей, хотя бы и неожиданно для них самих."
Я припоминаю, что во время одной из бесед с Гурджиевым на первой же неделе нашего знакомства я заговорил о своём намерении опять отправиться на Восток.
- Стоит ли об этом думать? И сумею ли я найти там то, что мне нужно? спросил я Гурджиева.
- Хорошо поехать туда для отдыха, в отпуск, - отвечал Гурджиев, - но отправляться туда за тем, что вам нужно, не стоит. Всё это можно найти здесь.
Я понял, что он говорит о работе с ним.
- Но разве школы, которые находятся, так сказать, на месте, в окружении традиций, не дают определённых преимуществ? - спросил я.
Отвечая на этот вопрос, Гурджиев открыл мне некоторые вещи, которые я понял лишь впоследствии.
- Даже если бы вы нашли там школы, это оказались бы лишь "философские" школы. В Индии имеются только "философские" школы, - говорил он. - Всё разделилось очень давно следующим образом: в Индии оказалась "философия", в Египте - "теория", а в нынешних Персии, Месопотамии и Туркестане "практика".
- И так остаётся по сей день? - спросил я.
- Частично даже и теперь, - отвечал он. - Но вы не вполне понимаете, что я называю "философией", что "теорией" и что "практикой". Эти слова нужно понимать не совсем так, как их обычно понимают.
"А если говорить о школах, то существуют только специальные школы; школ общего типа нет. Каждый учитель, или гуру, является специалистом в какой-то одной области. Один - астроном, другой - скульптор, третий - музыкант. И все ученики должны прежде всего изучить предмет, в котором специализируется их учитель, а затем, после этого, другой предмет и так далее. Потребовалась бы тысяча лет, чтобы изучить всё."
- А как же учились вы?
- Я был не один. Среди нас были специалисты всех видов. Каждый учился, следуя по линиям своего особого предмета. А затем, когда мы собирались вместе, мы соединяли всё, что нашли.
- И где же теперь ваши сотоварищи?
Гурджиев немного помолчал, а затем, глядя куда-то вдаль, медленно произнёс:
- Некоторые умерли, другие работают, а третьи удалились от мира.
Эти слова из монашеского лексикона, услышанные столь неожиданно, вызвали у меня странное и непривычное чувство.
В то же время я ощутил в Гурджиеве и некоторую "игру", как если бы он намеренно пытался по временам подбросить мне какое-то слово, чтобы заинтересовать меня и заставить думать в определённом направлении.
Когда я попытался подробнее расспросить, где он нашёл то, что знает, каков источник его знания и как далеко идёт это знание, он не дал мне прямого ответа.
- Знаете, - как-то заметил Гурджиев, - когда вы поехали в Индию, в газетах писали о вашей поездке и о ваших целях. Я дал своим ученикам задание прочесть ваши книги и решить по ним, что вы представляете собой, и установить на этом основании, что вы можете найти. Таким образом мы знали, что вы там найдёте, ещё тогда, когда вы туда ехали.