Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Слово о словах

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Успенский Лев / Слово о словах - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Успенский Лев
Жанры: Научно-образовательная,
Языкознание

 

 


Лев УСПЕНСКИЙ

СЛОВО О СЛОВАХ

(Очерки о языке)

ЛЕВ УСПЕНСКИЙ И ЕГО КНИГИ

Если бы попросили людей, хорошо знающих Льва Васильевича Успенского, коротко охарактеризовать личность писателя, они бы ответили, что прежде всего поражают его огромные разносторонние знания, его поразительная память, редкое трудолюбие и работоспособность, его жизнерадостность и сильно развитое чувство юмора.

Многие из них дали бы совсем короткую характеристику: «Он все знает».

В наше время – время грандиозных открытий, бурного развития науки и техники, в век космонавтики и электроники – невозможно «все знать». Но Лев Васильевич «дает повод» так о нем говорить. Он является исключительно образованным человеком: он ученый-лингвист, знаток археологии, истории в широком смысле этого слова, в частности истории Петербурга, географ, землемер, ботаник, фотограф, знаток античности, писатель, поэт, переводчик.

Лев Васильевич пишет филологические книга, книги об археологии, географии, книги на мифологические темы, книги из истории нашего города, военные рассказы, повести и романы. Все, о чем он пишет, он хорошо знает и рассказывает читателям со знанием дела.

Этому помогает превосходная память писателя.

В редакциях газет и издательств частенько можно слышать: «Это знает Лев Васильевич, это нужно поручить Льву Васильевичу, нужно спросить у Льва Васильевича».

Такое отношение к писателю хорошо, емко выразил в дружеской эпиграмме ленинградский поэт Михаил Александрович Дудин:

Знает все: от звезд в ночи,

Скрывшихся в тумане,

До отлова чавычи

В Тихом океане.

Л. В. Успенский проявляет самый живой интерес ко всему, чем живет наша страна, чем живет весь большой мир – наша планета Земля.

Писатель-гражданин быстро и живо откликается на все события, происходящие как в нашей стране, так и за рубежом. Отсюда – частые выступления Льва Васильевича в газетах и по радио. Он прекрасный оратор, его речь жива и образна, он говорит языком, доступным всем, приводит интересные примеры, пословицы и поговорки; его речь то полна острыми, гневными словами, когда он говорит о поджигателях войны, то полна восхищения и лиризма, когда он говорит о делах и жизни советских людей, о славной советской молодежи.

В 1960 году писательская общественность Ленинграда, работники издательств, редакций газет, журналов и радио, юные и взрослые читатели торжественно отметили шестидесятилетие Льва Васильевича Успенского и тридцатилетке его творческой деятельности.

Было сказано много слов благодарности писателю за его большой, вдохновенный труд; ему желали долгих лет жизни и выражали уверенность в том, что писатель порадует многими и многими книгами своих требовательных, но всегда чутких и благодарных читателей.

В адрес юбиляра поступило много телеграмм от разных учреждений и читателей, было много преподнесено писателю адресов и цветов.

Виновник торжества, добродушный великан, с гривой седых волос и доброй, с лукавинкой улыбкой, был смущен, взволнован и растроган; он, по-видимому, не ожидал такого праздника, устроенного в его честь.

Книги Льва Васильевича читают и взрослые и школьники с одинаковым интересом, а это самая высокая оценка книг и труда писателя.

Издательство «Детская литература» по-издательски отметило юбилей писателя, выпустив его книгу «Повести и рассказы» (о которой еще будет речь впереди).

В 1960 году в издательстве «Детская литература» вышла также языковедческая книга «Ты и твое имя» (Лен. отдел.).

Прошло десять лет. В эти годы Лев Васильевич продолжал много и плодотворно работать.

В это время писатель работал еще над двумя филологическими книгами: «Имя дома твоего» и над этимологическим словариком школьника «Почему не иначе?». Обе книги вышли в 1967 году в издательстве «Детская литература».

Прошло десять лет – очень малый срок для истории и большой срок в человеческой жизни, – но Лев Васильевич Успенский по-прежнему бодр, работоспособен, по-прежнему оптимистичен и скор на шутку и остроту.

9 февраля Льву Васильевичу Успенскому исполнилось 70 лет. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 13 марта 1970 года за заслуги в развитии советской литературы и в связи с семидесятилетием со дня рождения Лев Васильевич Успенский награжден орденом Трудового Красного Знамени.

Лев Васильевич Успенский родился двадцать седьмого января (9 февраля) 1900 года в Петербурге в семье инженера-геодезиста. Отец – Василий Васильевич Успенский – происходил из разночинной семьи: дед будущего писателя был провинциальным банковским бухгалтером.

О деспотизме родителей, запрещающих дочерям учиться на Высших женских курсах, об отказе выдать паспорт непокорной дочери, стремящейся к высшему образованию, о фиктивном браке, с помощью которого можно было вырвать девушку из-под власти родителей – обо всем этом современный читатель-школьник с интересом, но и с большим удивлением читает в книгах, и то время кажется ему неизмеримо далеким.

А все это было в семье Льва Васильевича. Мать будущего писателя, Наталья Алексеевна, происходила из дворянской семьи Костюриных, имение которых было в Псковской губернии. Она без согласия отца уехала в Петербург поступать на Высшие женские курсы и, чтобы стать самостоятельной, вступила в фиктивный брак с Василием Васильевичем Успенским, потом этот брак перешел в обычный законный брак.

Детство Льва Васильевича было вполне благополучным, кроме него, в семье был только один ребенок, брат Всеволод Васильевич, на два с половиною года младше его. Зимой жили в Петербурге, от двух лет и до двенадцати – на Выборгской стороне, летом – Псковская губерния, Великолучина.

Выезды в деревню имели большое значение: мальчик знакомился с жизнью псковских крестьян, с природой Озерного края. Он начинал понимать, что знакомые псковские поля и перелески – это часть огромной страны, его Родины, России.

Будучи в раннем детстве очень любознательным и наблюдательным (эти качества сохранились на всю жизнь), Лев Васильевич в пять лет незаметно для родителей научился читать.

В школу поступил в 1906 году, но, по настоянию врача, был переведен в детский сад (мальчику было шесть лет), где начал изучать французский язык. Немецким языком он уже занимался дома с преподавательницей.

В этом же году произошло событие исключительной для него важности: ему подарили книгу Д. Дефо «Робинзон Крузо». С жадностью и трепетом прочел он эту книгу.

Впечатление от книги было так велико, так ярко, что до сих пор, более шестидесяти лет спустя, Лев Васильевич помнит все картинки из этой книги и даже многие подписи под ними.

В раннем детстве сильнейшим увлечением была зоология, мир животных. Читал и перечитывал Брема.

Другим большим увлечением раннего детства были паровозы, железная дорога: самое любимое место для прогулок – платформа на Финляндском вокзале.

И няня и мальчик Левушка получали оба большое удовольствие: первая могла сколько угодно беседовать со знакомыми старушками, а ее питомец часами мог наблюдать за маневрами паровозов. Любовь к паровозам Лев Васильевич сохранил до сих пор.

Общительный, любознательный мальчик, окруженный лаской и вниманием родителей и няни, которую нежно любил и о которой сохранил самые теплые воспоминания, живо интересовался окружающей действительностью.

Однажды, гуляя по своей излюбленной железнодорожной платформе, мальчик увидел в окнах за решетками чьи-то лица.

На вопрос сына, что это за люди смотрят, мать ответила, что это храбрые революционеры, их посадил за решетку царь-вампир, который пьет народную кровь; мать поддерживала связь с революционно настроенным студенчеством; в эпоху реакции прятала подпольщиков в доме; постоянно, под видом прислуги, жили жены арестованных рабочих заводов «Русский дизель» и Нобеля.

Но вскоре все, что интересовало и тревожило первоклассника, – все отступило на задний план. Новое увлечение целиком завладело будущим писателем.

В 1909 году Блерио перелетел через Ла-Манш. Газеты и журналы были заполнены фотоснимками. В Петербург приехал авиатор Губерт Латам. Двести тысяч человек с одиннадцати утра и до восьми вечера терпеливо ждали на Коломяжском скаковом поле в Новой Деревне его полета. Наконец Латам поднялся метров на двадцать пять и, пролетев метров сто, сел. Толпа подняла летчика и его машину и на руках несла к ангарам. И мальчик Лева, визжа от упоения, бежал сзади, держась за вырезной желтый полотняный хвост «Антуанетты».

Увлечение авиацией стало для Успенского главным в его мальчишеской жизни. В апреле 1911 года в школе (восьмиклассное коммерческое училище), где он учился, было вывешено объявление: такого-то числа ученик второго класса (соответствует четвертому классу советской школы) Лева Успенский прочтет лекцию с туманными картинами на тему: «Современная авиация и аэропланы».

И ученик второго класса Лева Успенский, большой не по годам, вихрастый, счастливый, в присутствии многочисленной публики, учителей и директора училища изложил все, что знал об авиации, и нужно сказать, что слушали его все очень внимательно, так как юный лектор был весьма хорошо подготовлен и блеснул эрудицией. Это была первая публичная лекция Льва Васильевича.

В 1911 году из-за болезни брата мать с сыновьями живет в Крыму, осень и половину зимы – в Киеве. Черное море удивило и на всю жизнь осталось в памяти писателя. После возвращения в Петербург Успенский поступил в гимназию Мая, славившуюся своим преподавательским составом. Школе этой, по его собственным словам, он обязан большей частью своего умственного багажа.

1914 год. Мировая война. Она вошла в жизнь мальчика и оставила неизгладимое впечатление. Война наложила свой отпечаток на психологию, и то, что Лев Васильевич стал в дальнейшем военным писателем, в значительной мере можно объяснить ею.

Очень часто читатели – люди самых разнообразных профессий и возрастов, начиная с пятиклассника и до людей, умудренных жизненным опытом, задают писателю одни и те же вопросы: «Как вы стали писателем? Когда вы поняли, что будете писателем? Что послужило толчком для написания первого произведения?»

Интерес к литературе в нашей стране огромен, и конечно, читатели хотят не только читать произведения любимых писателей, но и знать их творческий путь, их биографию.

В 1912 году ученик Лева Успенский мучительно искал нужные слова и фразы, чтобы написать «заданное сочинение» на тему «Весеннее утро». Но нужные слова не приходили в голову; время шло, а перед глазами попрежнему лежал чистый лист бумаги. Мальчик признается матери в своей неудаче.

Мать, желая помочь сыну, дает ему прочесть купринский рассказ «В недрах земли» – самое начало, описание утра в степи. И… произошло нечто чудесное: ученик, беспомощно искавший нужные слова, вдруг понял, что такое художественное слово.

Может быть, с этого дня он внутренне и стал уже писателем. Теперь он не только все время хотел писать, но и понял, что значит «писать как художник».

В 1916 году Лев Успенский решил, что пора ему печататься, и послал стихи в толстый журнал (стихи писал с шести лет). Вскоре получил ответ. Редактор похвалил стихи за совершенство формы и очень деликатно доказал, что ему еще рано печататься, нужно учиться, наблюдать, расти духовно.

Это письмо произвело на юношу Успенского огромное впечатление. Неоднократно ему представлялась возможность быть напечатанным. Но он много лет от этого отказывался. С осени 1916 года Лев Васильевич начинает давать уроки – репетиторствовать. Это он делает не из-за материальных затруднений (отец крупный инженер, и семья хорошо обеспечена), а по принципиальным соображениям: он считает, что в 16–17 лет человек должен работать, зарабатывать деньги сам.

Преподает он сыну отставного главкома Балтфлота адмирала Канина. В этой семье будущий писатель от очевидцев слышит рассказы о боях на Балтийском море, о Скагерраке и дома окружен хорошо осведомленными военными, жадно слушает, запоминает, записывает.

1917 год. Юноша Успенский восторженно встречает Февральскую революцию. Сам Лев Васильевич с присущим ему юмором рассказывает о себе и своих «деяниях» – как он, закинув за плечо подаренный дядей карабин, носится по городу, как он произносит речи, как он едет в Псков мирить две враждовавшие псковские организации. Уже более по-взрослому, более сознательно и осмысленно встретил он Великую Октябрьскую революцию. Отец его – Василий Васильевич – категорически отверг предложение своих коллег саботировать Советскую власть и работал сначала у М. И. Калинина в Петрограде, а потом переехал в Москву, где вместе с М. Д. Бонч-Бруевичем и двумя своими братьями стал одним из инициаторов, а затем и руководителей ГГУ – Главного геодезического управления, где работал до своей смерти в 1931 году.

После революции Успенский с матерью и братом жил на родной Псковщине, занимался сельских хозяйством, работал землемером. Зимой 1919 года Лев Васильевич жил в Петрограде и учился в Лесном институте.

В 1920 году Успенский был мобилизован в так называемую трудармию, вместе со своими земляками работал на лесозаготовках. Вместе с этими же земляками он проходил начальное военное обучение. Об этом времени писатель так говорит: «Это окончательно сроднило меня с псковичами, и вряд ли кто-либо из моих сверстников так хорошо знает псковского крестьянина на рубеже революции, как я. Я всюду – на мельнице, в кузнице, на лесоразработках, на свадьбах и деревенских гулянках – был одним из них, говорил на псковском диалекте, жил их интересами. Очень рад, что так получилось».

Лев Васильевич – участник гражданской войны. В 1920 году он в армии (топограф штаба 10-й стрелковой дивизии), был под Варшавой, получил тяжелую контузию.

Осенью 1922 года Успенский приехал в Петроград, ему пришлось повторно сдавать вступительный экзамен в Лесной институт, так как он уже очень давно не посещал занятий. «Произошло чудо, – вспоминает Лев Васильевич, – экзамен был сдан».

В тот же день, молодой Успенский познакомился с девушкой Шурой Ивановой, которая вскоре стала его женой и другом на всю жизнь.

В августе 1923 года братья Успенские потеряли мать и вскоре окончательно переселились в Петроград, чтобы серьезно заняться своим образованием.

В 1923–1924 годах Лесной институт был реорганизован; теперь его воспитанники получали «узкие специальности»: инженер-лесотехник, инженер-лесохимик, а не звание ученого-лесовода, как раньше. Это не удовлетворяло Льва Васильевича и было одной из причин его ухода из института. А главная причина была в том, что его все сильнее и сильнее привлекала филология в широком смысле слова: литературоведение, языковедение и, конечно, работа писателя.

Успенский поступает в 1925 году в Государственный институт истории искусств, где и учится до 1929 года. Занимается он с большим увлечением и заинтересованностью: это т

Сколько сомнений, тревожных раздумий у каждого молодого человека: кем быть, что должно стать главным делом всей жизни?

Таких вопросов не возникало перед Успенским. Ему было ясно, что нужно много учиться, много знать, а потом писать, писать, писать.

Все было ясно и определенно. Путь был избран, но жизнь вносила поправки; и когда больше всего хотелось все свободное время отдать писательской работе, приходилось заниматься совсем иными делами: чтобы зарабатывать на жизнь, необходимо работать, – надо было кормить семью.

Занятия в институте были вечерние, и это давало возможность работать. День был заполнен до отказа: занятия в институте, работа и творчество (писал рассказы и роман, который не окончил).

Первым произведением Льва Васильевича, увидевшим свет, была небольшая научная работа о «Русском языке эпохи революции», опубликованная в 1925 году.

В том же 1925 году Лев Васильевич и его друг Л. А. Рубинов задумали написать авантюрный роман. Рассказывая о событиях сорокапятилетней давности, Лев Васильевич говорит, что он мог бы написать приключенческую повесть о том, как писался и издавался этот роман.

Роман вышел в свет в харьковском частном издательстве «Космос» в 1928 году. Название романа было заманчивым и интригующим: «Запах лимона». Автором романа, как гласил титульный лист, был Лев Рубус. Оба автора – тезки, и они решили, что самым подходящим будет, если составить фамилию автора романа из фамилий двух существующих авторов: РУБ (инов) УС (пенский).

Сейчас эта книга стала библиографической редкостью, ее не достать, и Лев Васильевич теперь говорит, что он от души рад этому, но добавляет, что как-никак она была его дебютом в художественной литературе.

В 1929 году Лев Васильевич окончил институт, работал редактором и вскоре поступил в аспирантуру ГИРКа – Государственный институт речевой культуры – и в течение 1930 и 1931 годов был аспирантом. Льву Васильевичу очень повезло: он был учеником, а в дальнейшем товарищем по работе крупнейших советских лингвистов: академиков В. В. Виноградова, Б. А. Ларина, Л. В. Щербы, члена-корреспондента АН СССР С. Г. Бархударова, профессоров Л. П. Якубинского, М. Г. Долобко, А. П. Рифтина. Длительное время преподавал русский язык в комвузе под руководством С. Г. Бархударова.

В 1935–1936 годах работал в интереснейшем Доме занимательной науки, созданном замечательным организатором В. А. Камским, в объединении с Я. И. Перельманом, В. И. Прянишниковым и Л. В. Успенским.

В тридцатых годах Лев Васильевич с увлечением писал работу о языке русских летчиков. Чем больше он изучал этот материал, чем больше узнавал для себя нового в этой области, тем яснее чувствовал необходимость как можно ближе познакомиться с жизнью летчиков. Лев Васильевич начал заниматься планерным спортом, учился летать на планере.

Много интересных историй услышал Лев Васильевич от учлетов и инструкторов – о самых необычных приключениях, случившихся с ними или с их товарищами.

Первый рассказ из жизни коктебельских планеристов – парителей – был напечатан в детском журнале «Чиж». Рассказ понравился, редакция предложила работать над другим. И Лев Васильевич систематически начал печататься в «Чиже», «Еже», потом выпустил эти рассказы отдельной книжкой: «Кот в самолете». Так родился детский писатель.

В конце 1936 года Л. В. Успенский был приглашен работать в редакцию журнала «Костер», заведовать научно-познавательным отделом, что он и делал до начала Великой Отечественной войны.

Тогда же Б. А. Ларин предложил Льву Васильевичу принять участие в работе над древнерусским словарем. Лев Васильевич считает, что без этой работы вряд ли он смог бы в дальнейшем написать свое «Слово о словах» и другие языковедческие книги. В Ларинском «Словаре» он познакомился с еще одним важнейшим аспектом русского языка – с его историей.

После книги «Кот в самолете» Л. В. Успенским, совместно с братом Всеволодом Васильевичем, были написаны две книги по древнегреческой мифологии: «12 подвигов Геракла» и «Золотое руно». Потом обе эти книги вышли под названием «Мифы Древней Греции».

В 1936 году началось содружество Льва Васильевича Успенского, продолжающееся и по сей день, с военным историком полковником Георгием Николаевичем Караевым (ныне генерал-майором в отставке).

В 1939 году вышел в свет роман «Пулковский меридиан», в котором дана широкая картина исторических событий 1919 года. В 1955 году «Детгиз» выпустил роман «Шестидесятая параллель». В этом романе отражены события Великой Отечественной войны и обороны Ленинграда в период от начала войны до весны 1942 года.

Многие герои «Пулковского меридиана» перешли в «Шестидесятую параллель». Но рядом с ними действуют и многие другие, новые герои – бойцы Советской Армии и Флота, партизаны, рядовые ленинградцы – защитники родного города.

События «Шестидесятой параллели» развертываются в Ленинграде, на фронтах, на берегах Финского залива, в тылах противника под Лугой – там же, где двадцать два года назад развертывались события «Пулковского меридиана».

23 июня 1941 года Лев Васильевич был призван в армию и в звании интенданта третьего ранга флота получил направление в Лебяжье, на кронштадтские береговые посты.

Мобилизация задержалась на четверо суток по весьма серьезной, но довольно-таки комической причине: Льва Васильевича не могли обмундировать, так как не сразу нашлись ботинки сорок шестого размера, которые он носит.

Больше года прослужил Лев Васильевич в политотделе Ижорского укрепленного района. Официально он числился за редакцией газеты «Боевой залп». Лев Васильевич постоянно бывал, на передовой, подолгу жил на бронепоезде «Балтиец». Теплые, дружеские отношения установились у писателя с экипажем бронепоезда, с разведывательным батальоном, с политотдельцами, с младшими командирами и матросами.

В ноябре 1942 года Лев Васильевич был вызван из Лебяжьего в Ленинград на совещание и прикомандирован к группе В. В. Вишневского при ПУБалте (Политическое управление Балтийского флота).

Поселился Лев Васильевич в общей комнате для писателей и особенно сдружился с писателем Николаем Корнеевичем Чуковским. По прошествии более чем двадцати лет оба, вспоминая то тяжелое время, с большим уважением и теплотой отзывались друг о друге.

Лев Васильевич, говоря о Н. К. Чуковском, отмечает, что общение с этим интереснейшим собеседником было для него чрезвычайной радостью и принесло огромную пользу.

14 марта 1965 года, выступая по радио, писатель Николай Корнеевич Чуковский очень тепло и душевно говорил о Льве Васильевиче, как о человеке, который в самой тяжелой обстановке оставался спокойным, как всегда, трудолюбивым, веселым, остроумным – чувство юмора никогда его не покидало.

С уважением говорил Н. К. Чуковский о Льве Васильевиче – лингвисте, который и на войне записывал интересующие его слова, их происхождение и историю, и особенно отметил то, что Лев Васильевич на фронте был самым подвижным из писателей: он черпал материал из первых рук, не расставался с пишущей машинкой.

Много, очень много тогда работал Лев Васильевич, писал и печатался: он считал своей священной обязанностью как можно быстрее и ярче рассказать народу о происходящих событиях на фронте, о славных воинах, защищающих Ленинград.

В январе 1943 года В. В. Вишневский и Л. В. Успенский были командированы на фронт на правом берегу Невы и были очевидцами прорыва блокады, между 12 и 25 января. Лев Васильевич жил на одной из железнодорожных флотских батарей, ведших артиллерийскую подготовку прорыва, увидел только что освобожденный Шлиссельбург, был на наблюдательном пункте до и после прорыва. Иными словами – Лев Васильевич был в самой гуще событий. За мужество и большую работу военного корреспондента он награжден орденом Красной Звезды.

Впечатления и от города и от жизни на «Лебяженском пятачке», вошли в роман «60-я параллель».

Второе издание романа, переработанное и дополненное большим эпилогом, в котором прослеживаются судьбы главных героев, уже в послевоенный период вышло в Детгизе в 1964 году. Вновь переиздан роман тем же издательством в 1967 году.

С сентября 1944 года – писатель в командировке на Дунайской флотилии и два месяца провел на Балканах, в Румынии, Болгарии и других странах, идя за наступающими частями Советской Армии.

В конце ноября 1944 года Лев Васильевич в Москве. Осенью 1945 года он был демобилизован и вернулся в Ленинград к семье.

В 1951 году писатель совершил большое путешествие по нашей стране: ездил в Среднюю Азию; всю Аму-Дарью от Чарджоу до Нукуса прошел на маленьком буксирчике и увидел воочию нрав бешеной реки, увидел своеобразие и красоту Средней Азии.

В результате этой поездки были написаны статьи и цикл стихотворений о грозной, капризной реке Аму-Дарье и о могучих просторах Средней Азии.

В 1954 году была впервые издана в «Детгизе» книга «Слово о словах». Это была первая книга по языкознанию для широких читательских масс. На эту книгу автору и издательству пришло пять тысяч писем.

Книга получила настолько широкую известность и признание прессы и читателей, что издательство через полгода начало подготавливать второе издание.

Книга «Слово о словах» – результат терпеливого собирания материала, многолетнего труда писателя. Если Лев Васильевич услышит какое-нибудь редкое имя или фамилию, или какое-нибудь не известное ему географическое название, – сразу же появляется блокнот, и это новое, что заинтересовало писателя, записывается, а дома будет занесено на карточку. Нужные сведения для своих филологических книг писатель черпает и из справочников, энциклопедий, из художественной литературы, из исторических исследований, из старых судебных решений и челобитных. Заготавливается материал, а потом он обрабатывается, приводится в систему. Есть у Льва Васильевича карточки сорокалетней давности и совсем новые, написанные два дня назад.

По вопросам языкознания у писателя собрано от 75 до 100 тысяч карточек.

В конце пятидесятых годов Лев Васильевич написал вторую филологическую книгу «Ты и твое имя» (вышла в свет в «Детгизе» в 1960 году).

«Ты и твое имя» – это тоже книга о языке, о специальной, мало кому известной, но чрезвычайно интересной области лингвистики – ономатологии, науке о личных именах людей.

В истории наших имен отражена история русского языка и русского народа.

Автор, оперируя то забавными, то парадоксально и неправдоподобно звучащими, но всегда научно точными примерами, рассказывает о происхождении имен собственных, отчеств и фамилий в нашей стране и за рубежом.

Разве не интересно узнать, почему можно назвать женщину Розой Львовной, и это никого не удивляет, а если бы вас познакомили с особой, которую зовут Фиалкой Гиппопотамовной, вы были бы поражены. Фиалка Гиппопотамовна! Вот так имя и отчество! А чем цветок фиалка хуже цветка розы, чем название зверя «лев» лучше названия зверя «гиппопотам»?

Русская фамилия Васильев происходит от имени Василий – это ясно. Кузнецов – от слова кузнец. А как объяснить фамилии Некрасов, Томилин, Износков? Они – также от имен собственных. Лет триста – четыреста назад у нас на Руси были такие человеческие имена, как Некрас, Томило, Износок, Неупокой. И писатель объясняет, почему могли появиться такие имена.

Разве это не интересно узнать?

К настоящему времени издательством «Детская литература» изданы четыре филологические книги Льва Васильевича: «Слово о словах», «Ты и твое имя», «Почему не иначе?» и «Имя дома твоего» – очерки по топонимике: о происхождении географических названий. Живо, интересно рассказывает писатель о сложнейших превращениях географических названий, прослеживает жизнь названий, имеющих столетнюю и даже тысячелетнюю историю.

Разве не интересно установить, что означает название «Москва» или «Артек»?

А разве не любопытна история названия Кия-Шалтырь?

И таких интересных рассказов в книге множество.

На эти четыре книги писатель и издательство получают много отзывов и писем.

Иногда читатели задают вопросы интересные, глубокие, подчас очень спорные, но говорящие о живом интересе к истории и жизни языка. И Лев Васильевич, несмотря на большую занятость (рабочий день писателя загружен до предела), отвечает подробными письмами. Так внимательно и уважительно относится писатель к своим вдумчивым читателям, горячо любящим русский язык, русскую речь.

Настоящее издание книги «Слово о словах» – дополненное и пересмотренное. Прошло много лет после первого издания книги, и у писателя появился новый материал, который он счел необходимым ввести в книгу. Автор счел также своей приятной обязанностью привести примеры из писем читателей и свои ответы, что тоже будет интересно читателям.

Льву Васильевичу Успенскому исполнилось 70 лет. Издательство «Детская литература» отметит эту дату выпуском всех его четырех филологических книг: «Слово о словах» и «Почему не иначе?» – в 1971 году и «Ты и твое имя» и «Имя дома твоего» в 1972 году.

В настоящее время Лев Васильевич работает над пятой книгой о языке – это будет книга, посвященная возникновению и развитию письменности на Руси.

Прочтя филологические книги Льва Васильевича, читатель узнает много нового и интересного; они заставят его призадуматься над вопросами, которые, на первый взгляд, кажутся ясными и простыми, а в действительности являются очень сложными, иногда трудноразрешимыми, дают толчок к наблюдениям за жизнью слов.

Лев Васильевич – прирожденный лингвист. Его филологические книги написаны подлинным ученым, обладающим обширнейшими знаниями.

Читаются эти книги легко, с неослабевающим интересом. Писатель умеет так подать материал, подкрепить свою мысль любопытным примером из истории той или иной страны, вовремя привести такие интересные примеры из разных языков, что книги, посвященные лингвистической науке, читаются как увлекательный роман. В этих книгах Лев Васильевич выступает сразу в двух ролях: ученого-филолога и писателя. Счастливое сочетание, дающее такие прекрасные результаты!

В соавторстве с К. Н. Шнейдер были написаны: превосходная книга по археологии «За семью печатями», изданная издательством «Молодая гвардия», и книга о Ленинграде – о его исторических ценностях, о мостах, о памятниках, которыми так славится Ленинград. Книга эта – «На 101 острове» – вышла в Ленинградском отделении издательства «Детгиз» в 1957 году.

Есть у Льва Васильевича одно увлечение, которому он отдает часть своего времени. Уже много лет с большим воодушевлением и хорошими результатами писатель на ленинградских улицах занимается «охотой» на львов. Лев Васильевич фотографирует изваяния львов. Интересны поиски не только на улицах и площадях города, но во многих дворах многоэтажных огромных домов или в маленьких внутренних садиках старинных особняков. Какие разные эти львы! У каждого своя неповторимая индивидуальность. И каждая скульптура – произведение искусства. И, как правило, имя человека, создавшего это произведение искусства, неизвестно.

Узнать, когда, где, кем, по какому случаю были созданы эти скульптуры, – задача трудная и очень трудоемкая. За историей вещей писатель видит человеческие судьбы, труд, талант людей.

Рассказать о безвестных тружениках – великих народных умельцах – такова благородная задача писателя.

В короткой вступительной статье невозможно дать подробный анализ творчества писателя. Остановимся на некоторых примерах. Вот повесть «Скобарь» из сборника «Повести и рассказы». В отряд балтийских моряков пришел новый человек Иван Журавлев – главный герой повести. «Он пришел в отряд во всем своем. На голове картуз. Под кургузым пиджачком голубая русская рубашка. Высоченные сапоги – осташи – поражают чудовищной толщиной подметок. Лицо у него было свежее, розовое, благодушное, хотя он и носил густую окладистую светло-рыжую бороду. На вид ему было лет сорок пять». Широченные плечи, широченная грудь, сильный, могучий человек, следопыт, охотник.

Вырос и жил Журавлев в Эстонии. Журавлев полон суеверий и предрассудков: он носит на шее крест, он боится спать в бане, так как уверен, что там живет черт.

Этот человек вел летоисчисление «до зямли» и «после зямли», а «зямлю» ему дала Советская власть в 1940 году. «И за ту зямлю, – просто, без всякой рисовки сказал он, – за каждую нивку, я, браток ты мой жаланный, против гадов по колено в ихнюю кровь встану». И Журавлев бьет фашистов без промаха.

Журавлев и злит, и смешит краснофлотцев, товарищей по отряду, и ставит командиров в затруднительное положение. Придет ли в голову кому-либо, кроме Журавлева, предложить своему командиру побороться «на охапоцки», и, если командир победит, тогда он, Журавлев, будет выполнять любое его приказание.

Все в нем необычно, начиная с внешности (оказалось, что ему не сорок пять лет, как можно было дать по внешнему виду, а всего двадцать седьмой; бородища сбивала с толку) и кончая его цокающим говорком.

Его простота обращения со всеми, в том числе и с командирами, его наивность, детская непосредственность, хитринка, простодушие, его удивительное хладнокровие и бесстрашие так органически крепко спаяны, что его уже не спутаешь ни с кем другим.

Характер самобытный, сильный, целеустремленный, и нельзя не согласиться с автором, который считает «Скобаря» одним из лучших своих произведений.

Большой раздел в этой книге озаглавлен «Рассказы о невозможном»; вот один из них: «Есть перейти!». Командир батальона и командир взвода разведчиков, младший сержант, детально рассматривают карту.

Вывод один: перейти фронт невозможно. Можно ли с Исаакия благополучно прыгнуть?

Но разведчики делают невозможное: они прошли там, где пройти невозможно.

В рассказе «Только вперед!» («Военные рассказы») из того же сборника «Повести и рассказы» старший политрук Ковалев водил бойцов в глубокий тыл противника четыре раза подряд, без отдыха, без сна. Он с трудом ходил. Он сильно хромал после первой же разведки, сказал, что «допустил потертость». Ковалев умер. Оказалось, что нога политрука была пробита пулей по меньшей мере три дня назад.

В коротком рассказе автор дает характер советского воина, коммуниста, патриота.

Есть у писателя любимый женский образ – это Марфушка Хрусталева – шестнадцатилетняя девчонка, ученица девятого класса, одна из главных героинь романа «Шестидесятая параллель».

Марфушка внешне некрасива, и она сама об этом знает.


«Надо заметить, что собственная внешность подчас заставляла Марфу огорченно задумываться. Вздернутый нос, какой-то нелепо, поперечными полосками, загорающий каждое лето; густые, спутанные невпрочёс, вьющиеся волосы совсем дикарского вида; маленькие глазки с лукавой и любознательной искоркой и, главное, довольно толстые ноги – на что это все похоже!

Марфа совсем была бы не прочь, заснув однажды вечером, проснуться наутро этакой очаровательно-гибкой и неотразимой красавицей».

Марфа славилась полным бескорыстием, правдивостью, добротой и удивительно меткой стрельбой из винтовки. «Заведомая трусиха, она до смерти боялась самого звука выстрелов… Но била она, тем не менее, как автомат или цирковой снайпер, – точно, сухо, совсем не по-девически. Вот уже два года, как она (и школа благодаря ей) держала стрелковое первенство по району».


Писателю очень симпатична Марфа, он любит эту героиню, но порицает ее слабости, а их у нее достаточно. Но и высмеивая ее слабости и недостатки, автор говорит о них с легкой иронией, с мягким, добродушным юмором.

Творчество Льва Васильевича разнопланово, пробуждает добрые, светлые чувства в человеке, зовет на трудовой и ратный подвиг. Его лингвистические произведения вводят читателя в неизвестную и прекрасную страну языкознания, расширяют кругозор, обогащают знаниями, прививают любовь к языку, будят мысль.

Своим творчеством Лев Васильевич Успенский внес большой вклад в советскую детскую литературу.

Хочется посоветовать читателям: читайте книги Льва Васильевича. Не пожалеете: получите удовольствие от чтения и станете духовно богаче.


Р. ФИЛИППОВА

ПРЕДИСЛОВИЕ

Блаженство рода человеческого коль много от слов зависит, всяк довольно усмотреть может. Собираться рассеянным народам в общежития, созидать грады, строить храмы и корабли, ополчаться против неприятеля и другие нужные, союзных сил требующие, дела производить как бы возможно было, если бы они способу не имели сообщить свои мысли друг другу?

М. В. Ломоносов. 1748 г.

С самого раннего детства и до глубокой старости вся жизнь человека неразрывно связана с языком.

Ребенок еще не научился как следует говорить, а его чистый слух уже ловит журчание бабушкиных сказок, материнской колыбельной песенки. Но ведь сказки и прибаутки – это язык.

Подросток идет в школу. Юноша шагает в институт или в университет. Целое море слов, шумный океан речи подхватывает его там, за широкими дверями. Сквозь живые беседы учителей, сквозь страницы сотен книг впервые видится ему отраженная в слове необъятно-сложная Вселенная. Через слово он впервые узнает о том, чего еще не видели (а возможно, и никогда не увидят!) его глаза. В звучном слове развертываются перед ним льяносы Ориноко, сверкают айсберги Арктики, шумят водопады Африки и Америки. Раскрывается огромный мир звездных пространств; зримыми становятся микроскопические космосы молекул и атомов.

Новый человек роднится с древними мыслями, с теми, что сложились в головах людей за тысячелетия до его рождения. Сам он обретает возможность обращаться к правнукам, которые будут жить спустя века после его кончины. И все это только благодаря языку.

Радостная или горькая, гневная или нежная летит над просторами Родины крылатая песня. Песня – это язык.

На черной доске аудитории резко белеет строгая формула математики.

Эта формула – тоже язык!

Я пишу книгу, которую вы, может быть, когда-нибудь прочтете. Надо ли говорить, что при этом я снова пользуюсь языком, словами?

Но ведь прежде чем сесть за рабочий стол и вывести первую строчку первой страницы, каждый автор долго обдумывает ее содержание. Помните, как широко шагал по московским тротуарам громадный Маяковский, то вслух, то про себя бормоча слова еще не созданных будущих стихов? Видели, как исчирканы, как испещрены поправками – в поисках самого верного слова бессмертные страницы черновиков Льва Толстого или Пушкина?

А с другой стороны, и вы сами, прочтя взволновавшую вас новую книгу, закроете ее и откинетесь в задумчивости; вы начнете мысленно повторять поразившие вас рассуждения, размышлять над тем, что только что узнали.

И вы, и я, и каждый из нас – все мы постоянно думаем.

А можно ли думать без слов?

Все, что люди совершают в мире действительно человеческого, совершается при помощи языка. Нельзя без него работать согласованно, совместно с другими. Без его посредства немыслимо ни на шаг двинуть вперед науку, технику, ремёсла, искусство – жизнь.

Пламенные призывы нашей великой партии запечатлены навеки в горячих и мудрых словах. Словами всех языков мира изложены светлые идеалы коммунизма. Строить грядущее счастье, оборонять будущее Родины и всего человечества от ненавистных врагов, сокрушать тяжкие заблуждения прошлого, радоваться и грустить, делиться с другими своей любовью и своим гневом мы способны только при помощи слов. А слова составляют язык.


«Если бы каждый член человеческого рода не мог изъяснить своих понятий другому, – говорил когда-то великий помор Ломоносов, – то бы не токмо лишены мы были согласного общих дел течения, которое соединением разных мыслей управляется, но и едва бы не хуже ли были мы диких зверей, рассыпанных по лесам и по пустыням!»


Каждое орудие труда приносит наивысшую пользу в руках того, кто его как можно глубже изучил, кто им владеет как мастер. А мастерски владеть любым из них – стамеской или кистью художника, крошечным чертежным пером или гигантским блюмингом – это значит до тонкостей узнать, как они устроены, из каких частей состоят, как работают и в чем изменяются во время работы, какого обращения с собой требуют.

Из всех орудий язык – самое удивительное и сложное. Так достаточно ли знаем мы его? Я поставлю перед вами несколько совсем простых языковедческих вопросов, а вы уж судите сами: легко ли вам ответить на них?

СТОН И СОН

Перед вами два односложных слова. Друг от друга они отличаются одним-единственным звуком «т». Оба – имена существительные. Оба – мужского рода. И «стон» и «сон» одинаково принадлежат к так называемому второму склонению. Очевидно, изменяться при склонении им полагается тоже одинаково. Но не тут-то было!


Именительный

стон

сон


Родительный

стона

сна


Дательный

стону

сну


Винительный

стон

сон


Творительный

стоном

сном


Предложный

о стоне

о сне


Можете ли вы так, врасплох, без справок и советов, объяснить мне, почему слово «стон» меняет только свои окончания, а у «сна» подвергается изменению и его основа: с-о-н, сн-а, сн-ом? Куда делось «о»?

Можно с уверенностью сказать: так поставленный вопрос вызовет иронические замечания. Автору книги о словах следовало бы помнигь про «беглые гласные»…

Автор помнит о них, Но он хотел бы, чтобы ему растолковали, отчего это в слове «стон» звук «о» отличается обыкновенным, так сказать «оседлым», образом жизни, а в слове «сон» на его место явился какой-то странный «беглец»? В чем разница между этими двумя на слух совершенно неотличимыми друг от друга звуками? Что перед нами: необъяснимая причуда говорящих по-русски людей, случайный «каприз языка» или же тут скрываются какие-то глубокие внутренние основания?

Я не уверен, что каждый читатель сможет быстро и правильно ответить на этот совсем уж простой вопрос. А если так – очевидно, законы нашего родного языка не слишком-то хорошо нам известны.

БИЛО И КРЫЛО

Пойдем дальше. Я беру еще одну пару слов, тоже существительных и также одного рода, на этот раз среднего: «би

«Би

Что такое «крыло» – известно каждому. Оба слова не слишком похожи друг на друга, однако у них есть нечто общее – суффикс «-л-» и окончание «-о».

Слов, обладающих этими признаками, у нас немало:


покрыва-л-о

ши-л-о


опаха-л-о

ры-л-о


и т. п.


Заметьте: все это – существительные, тесно связанные с глаголами. «Покрывало» и «покрывать», «рыло» и «рыть», «шило» и «шить». При этом каждый глагол означает то или иное действие, а произведенное от его основы существительное – то, чем действуют, орудие или предмет… Не правда ли?


покрыва-ть

покрыва-л-о


ры-ть

ры-л-о


ши-ть

ши-л-о


опах-ива-ть

опах-а-л-о


Это все настолько обыкновенно, что нередко, когда нужно заново назвать незнакомое орудие, предназначенное для известного действия, возникает соблазн дать ему имя как раз по такому способу.

Археологи, например, постоянно находят при раскопках стоянок каменного века маленькие костяные пластинки особой формы: ими наши далекие предки заглаживали, «лощили» швы на грубых одеждах из звериных шкур.

Как они сами именовали свои несложные инструментики, нам, конечно, неизвестно. Но современные ученые без труда придумали им новое имя: «лощило».


Что делать? / Чем делать?

Лощ-и-ть / Лощ-и-л-ом


Совершенно так же, столкнувшись с безымёнными каменными тешущими орудиями без рукояток, они столь же удобно наименовали их по тому же принципу:


Что делать? / Чем делать?

Руб-и-ть / Руб-и-л-ом


Оба слова так крепко привились в речи археологов, что от них уже произошли встречающиеся в книгах узаконенные уменьшительные: «рубильце», «лощильце»…

По-видимому, совершенно ясно: суффикс «-л-» применяется нами там, где надо по какому-нибудь действию назвать орудие, которым оно выполняется.

Так вот теперь я и приведу вам еще один недлинный списочек слов, также оканчивающихся на «-ло» и очень похожих на предыдущие:


одеяло

мыло


грузило

крыло


точило

зеркало


Как по-вашему? Они тоже означают орудия действий и произведены от глаголов? Если да, то скажите скорее: каких же именно действий и от каких глаголов? Простой это вопрос или не очень?

ЗА ЧТО БЬЮТ РЫНДУ?

Приведу и такой пример.

Тот, кто читал морские рассказы из времен парусного флота, помнит – на кораблях постоянно делают два дела: «бьют склянки» и «бьют рынду». Для чего и за что?

«Склянки били», чтобы обозначить время. Моряки – странный народ: говорят по-русски, а вот слово «склянка», например, в их языке означает «полчаса». «Пробей четыре склянки» – значит, четырьмя ударами в колокол обозначь, что с полдня прошло четыре получа

Историки флота объясняют нам, откуда взялся этот счет и связанное с ним выражение. «Склянкой» раньше именовали песочные часы с получасовым ходом. По ним на судах отсчитывали время. Видимо, в силу этого постепенно и получасовой промежуток получил имя «склянка»: «прошло две склянки ночи». Так что большой премудрости тут нет.

С «рындой» дело обстоит сложнее.

Поищите по словарям, и вы узнаете: «рындами» в Москве до Петра I именовали царских телохранителей, молодых воинов, стоявших у трона с секирами или алебардами. Звание это упразднено с конца XVII века. Спрашивается: откуда же на нашем флоте еще во времена Станюковича добывали «рынд» и по каким причинам их то и дело «били»?

Конечно, это напрасный вопрос. Морское выражение «рынду бей» не имеет ничего общего не только с царскими телохранителями, но и с глаголом «бить». Это переделанная на русский лад английская флотская команда: «ring the bell» (ринг зэ бэлл), означающая: «ударь в колокол». Чужестранная фраза не только была изменена нашими моряками по ее звучанию, – составляющие ее слова поменялись своими значениями. В самом деле, по-английски «ринг» значит «бей», а у нас оно стало значить «рында», то есть «колокол на корабле». «Бэлл» по-английски означает «колокол», а на нашем флоте его начали понимать как приказание. «бей!». Все перевернулось.

Я мог бы и тут сказать вам: видите, как плохо вы знаете русский язык. Но я скажу другое: теперь вам понятно, какими разнообразными сведениями надо обладать, чтобы решать некоторые, даже несложные, языковедные задачи. Речь идет о языке и его словах, а знать надо, как и чем измерялось время на кораблях парусной эпохи, как звучали слова команд не в русском, а в чужих языках, с представителями каких соседних флотов и когда именно общались наши русские «корабельщики». Надо черпать сведения и в географии, и в мореходном деле, и в истории, – в истории того народа, которому принадлежит изучаемый язык, прежде всего. Это я советую вам запомнить, если вы хотите заниматься языкознанием.

ЧТО ЭТО ТАКОЕ?

Мне хочется в последний раз подвергнуть легкому испытанию вашу языковедческую сообразительность.

Обращали ли вы когда-нибудь внимание на одно довольно странное обстоятельство? Спрягая какой-либо глагол, мы, собственно, не очень нуждаемся в присутствии личных местоимений. Говоря: «читаю», мы уже самой формой этого слова даем понять, что речь идет о первом лице, обо «мне». Слово «читаешь» ясно указывает на второе лицо, «читает» – на третье. Местоимения «я», «ты», «он» тут вроде как излишни. В разговорной речи мы постоянно и обходимся без них:


«Здоро

«Да прыгаЮ помаленьку…»


Все это справедливо, но только пока разговор ведется в настоящем времени. В прошедшем ничто подобное невозможно.

Услыхав слова: «Вчера были в кино», вы никак не сможете установить, кто именно был в кино, пока в предложении не появится личное местоимение (или само существительное). В прошедшем времени местоимения становятся острой необходимостью…

Заметить, что такая разница налицо, легко. Но вот растолковать, от чего она зависит, куда труднее. А разница-то далеко не пустячная, принципиальная: в двух соседних временах совершенно разными способами выражается понятие о том, кто действует, о «субъекте действия». Почему так получилось?

Чтобы добраться до ответа, вглядитесь в два столбика примеров:


Снег был

Снег бел


Лед стал

Лед тал


Рассказ пошёл

Рассказ пошл


Ничто не поражает в них ваш глаз? А между тем тут есть особенность, на которую, правда, мало кто обращает внимание.

Оставим в стороне существительные обоих столбцов, тем более, что они здесь попарно совпадают. Что представляют собою остальные члены этих неуклюжих предложеньиц?

В левом столбце все они – несомненные глаголы в прошедшем времени: был, стал, пошёл. В правом – столь же бесспорные прилагательные в их краткой форме: бел, тал (от «талый»), пошл (от «пошлый»). Глагол и прилагательное – две совершенно самостоятельные, друг друга ничем не напоминающие части речи. Да, но почему же тогда они так похожи здесь и по своей роли в предложениях (все они являются сказуемыми) и даже по внешнему облику: быЛ и беЛ, стаЛ и таЛ, пошёЛ? и пошЛ? Что перед нами: снова случайное совпадение или нечто большее?

Сомневаюсь, чтобы среди моих читателей нашлось много грамотеев, способных разобраться в этом вопросе без посторонней помощи. Между тем он заслуживает точного ответа, В самом деле: предложение «Снег бел» равносильно другому: «Снег (есть) бел(ый)». «Рассказ пошл» можно заменить на «Рассказ (есть) пошл(ый)».

Но, может быть, тогда и выражение «Снег был» тоже допустимо заменить выражением «Снег (есть) белый» (то есть «былой», «бывший»), а слова «Рассказ пошёл» переделать на «Рассказ (есть) пошёлый» (пошедший)?

«Экая нелепость! – скажете вы. – Что же получается? Выходит, то, что мы всегда убежденно и по праву считали формами глаголов, оказывается на поверку формами прилагательных? Так тогда русский язык, чего доброго, вообще не имеет форм спряжения в прошедшем времени?! Уж не заменяет ли их он странными комбинациями из двух имен, которые ничего общего не имеют с глаголами? Что за дикая фантазия! Да и „прилагательные“-то какие-то ненормальные, искусственные: „бы

Нет, друзья мои, не «дичь». Во всяком случае, не совсем дичь! Чтобы разобраться в неожиданной путанице, отвлечемся на миг от истории русского языка и обратимся к истории славянских языков вообще. Все они когда-то знали не одно прошедшее время, как мы сейчас, а целую систему таких времен: несовершенное простое, два совершенных (простое и сложное), давно прошедшее. Тот, кто изучает английский, немецкий или французский язык, не удивится этому.

Совершенное сложное, перфект, было ближе всего к нашему прошедшему по значению, но резко отличалось от него по форме:


Аз есмь пел

Мы есмы пели


Ты еси пел

Вы есте пели


и т. д.


Ну что же, понятно: оно образовалось при помощи глагола «быть», точь-в-точь как образуются сложные времена западных языков. К настоящему времени глагола «быть» присоединялись причастия спрягаемого глагола, то есть, иначе говоря, отглагольные прилагательные (прошедшего времени). Сочетание «я есмь пел» действительно значило: «я являюсь пелым», то есть «певшим». Значит, я пел раньше, в прошлом. Слова «пел», «ходил», «сидел» были краткими формами этих причастий.

В дальнейшем в русском языке всё изменилось: во-первых, исчез из употребления вспомогательный глагол: во-вторых, причастие, подобное «ел», «пел», «сел», утратило свое былое значение, стало пониматься уже не как причастие, а как простая и самостоятельная глагольная форма.

Таким образом, сочетания слов «снег был» и «снег бел» и впрямь похожи одно на другое не случайно, не только по внешности. Между ними, пожалуй, больше сходства, нежели между «снег был» и «снег есть». Поэтому, встретив где-либо предложение вроде: «Рассерженная, она вышла из комнаты», вы вполне вправе расшифровать его так: «Рассерженная, она из комнаты вышла есть».

Не знаю только, принесет ли вам такая расшифровка практическую пользу.

Занятно, кстати: в древнерусском языке можно порою заметить гораздо большее сходство между некоторыми из прилагательных и глагольных причастий, какие мы только что рассматривали, чем у нас сейчас. Наше слово «пошл» явно отличается от глагольной формы «пошел». А там когда-то оба они писались, да, вероятно, и произносились, одинаково: «пошьл».

«Вот уж никогда этого не подозревал!» – восклицаете вы. А ведь это – лишнее доказательство некоторой недостаточности наших знаний о родном языке, о его больших и маленьких загадках.

В ПРОСТРАНСТВЕ И ВО ВРЕМЕНИ

До сих пор я приводил примеры, почерпнутые из русского языка. Вы знаете, что языков на свете много. Но сколько именно их на земном шаре? Сто, тысяча, десять тысяч? Нет, их всего две с половиной, три тысячи. Почему их столько? Что они – похожи один на другой или все совершенно разные? Откуда они взялись?

Знаете ли вы, что существуют такие языки, в которых наряду с именами склоняются и глаголы? Известно ли вам, что в то время как в нашем языке имеются три «рода» имен: мужской, женский и средний, можно указать на языки, где их только два; на другие, где их, наоборот, четыре и даже несравненно больше, но они совершенно иные, чем у нас, и, наконец, на языки, где никаких «родов» вовсе нет?

Слово «никакого рода»? Да как же это может быть?

Поговорите с вашими товарищами, изучающими английский язык: многие из них даже не заметили, что пользуются в нем «безро1] грамматикой. Или прислушайтесь к нашему собственному языку: задумывались ли вы когда-нибудь над вопросом, какого рода существительное «ножницы» или «штаны»? Вероятно, нет. А между тем мне, учившемуся в школе полвека назад, приходилось ломать голову над этим вопросом. В те времена в зависимости от рода существительного менялось окончание согласующегося с ним прилагательного во множественном числе. Надо было писать: «красныЕ флаги», но «красныЯ девицы» или «красныЯ знамена»; ошибка считалась грубой. Значит, прежде чем написать «сени новые, кленовые», нужно было установить, какого рода слово «сени». А ну-ка, попробуйте установите!

Вы об этом не печалитесь, и хорошо. Но ведь это значит, что вы спокойно пользуетесь существительными «никакого рода». Так что же вас удивило, когда я сказал о существовании языков, где родов вовсе нет?

Сейчас языков около трех тысяч. А раньше их было меньше или больше? Их число уменьшается или растет? И сами они остаются неизменными или как-нибудь меняются? Всё это вопросы, на которые должно давать ответы языкознание.

Вы читаете в книге:

«Князь тихо на череп коня наступил

И молвил: „Спи, друг одинокий!..

Так вот где таилась погибель моя!

Мне смертию кость угрожала!“

Из мертвой главы гробовая змея

Шипя между тем выползала;

Как черная лента, вкруг ног обвилась,

И вскрикнул внезапно ужаленный князь».

Так А. С. Пушкин излагает нам легенду о смерти Олега киевского, излагает великолепным русским языком.

А вот другой рассказ о том же легендарном происшествии:


«И приеха Олег на место, идеже бяху лежаще кости его (коня – Л. У.) и лоб гол… и воступи ногою на лоб; выникнучи змея и уклюну и в ногу и с того разболевся умьре».


На каком языке это написано? По-польски, по-чешски? Нет! Перед нами тоже прекрасный и правильный русский язык, но такой, каким пользовались наши предки за семь-восемь веков до Пушкина. Сравните оба повествования, и вам станет ясно, какая изменчивая, непрерывно принимающая новые облики вещь – язык. Язык как река. Волга в наши дни течет не так, как она текла во времена хозар и половцев. Тем не менее это та же Волга. Так и с языком.

Этого мало. Вчитайтесь в два следующих отрывка:

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек!

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек,

И рядом:


«Кривая в пространстве определяется заданием радиусов-векторов точек кривой в функции скалярного параметра… Хотя вектор в свою очередь определяется тремя числовыми (скалярными) заданиями, все же замена трех скалярных уравнений одним векторным обычно имеет значительное преимущество».


Можете ли вы положительно утверждать, что оба отрывка написаны на одном и том же языке? И да и нет! И тут и там перед нами современный правильный pycский язык, но в каких двух непохожих друг на друга видах! Можно справедливо усомниться, во всем ли поймут один другого два русских человека, говорящие на этих «разновидных» языках. И все же они-то в конце концов добьются взаимного понимания, тогда как ни француз, ни турок, ни англичанин не уразумеют ни там, ни здесь ни одной фразы.

Язык как море. У одного берега во

Языкознание изучает все виды, все изменения языка. Его интересует все, что связано с удивительной способностью говорить, при помощи звуков передавать другому свои мысли; эта способность во всем мире свойственна только человеку.

Языковеды хотят дознаться, как люди овладели такой способностью, как создали они свои языки, как эти языки живут, изменяются, умирают, каким законам подчинена их жизнь.

Наряду с живыми языками их занимают и языки «мертвые», те, на которых сегодня уже не говорит никто. Мы знаем немало таких. Одни исчезли на памяти людей; о них сохранилась богатая литература, до нас дошли их грамматики и словари, – значит, не позабылся и смысл отдельных слов. Нет только никого, кто бы считал сейчас их своими родными языками. Такова «латынь», язык Древнего Рима; таков древнегреческий язык, таков и древнеиндийский «санскрит». Таков среди близких к нам языков «церковнославянский» или древнеболгарский. Изучение их не так уж сложно.

Но ведь есть и другие – скажем, египетский времен фараонов, вавилонский или хеттский. Еще два века назад никто, ни единый человек в мире, не знал ни единого слова на этих языках. Люди с недоумением и чуть ли не с трепетом взирали на таинственные, никому не понятные надписи на скалах, на стенах древних развалин, на глиняных плитках и полуистлевших папирусах, сделанные тысячи лет назад неведомо кем и неизвестно по каким причинам. Никто не знал, что значат эти странные буквы, звуки какого языка они выражают. Но терпение и остроумие человека не имеют границ. Ученые-языковеды разгадали тайны многих письмен. В наши дни каждый, кто пожелает, может так же спокойно выучиться говорить по-древнеегипетски, по-шуммерски, по-ассирийски или по-хеттски, как и на одном из ныне звучащих «обыкновенных живых» языков.

Благодаря трудам ученых мы знаем о древних Ассирии и Вавилоне, пожалуй, больше и подробнее, чем о многих ныне существующих государствах и народах. Мы можем по именам перечислить тысячи несчастных малолетних рабов, погибших в страшных каменоломнях царя Ашшурбанипала. Мы можем повторить звук за звуком слова их песен, то жалобных, то полных гнева, а ведь они отзвучали в последний раз два или три тысячелетия назад!

И все это дало нам языкознание.

ВЕЛИКОЛЕПНАЯ НАУКА

Я не знаю, в чьи руки попадет эта книга, чьи пытливые глаза побегут по ее строкам. Но кто бы ни был ты, мой читатель, я хочу, чтобы ты полюбил великолепную науку – языкознание.

Когда юноши и девушки нашей страны кончают среднюю школу, они обыкновенно попадают в положение этаких «витязей на распутье».

Стоит камень, а на камне надпись:

«Кто пойдет налево, попадет в страну географов. Всю жизнь будет он прокладывать пути по неведомым землям. Будет изучать далекие народы. Будет испытывать дивные приключения. Будет с великим трудом пробиваться в местах, куда еще не ступала нога человеческая…» Дрожь охватывает, до чего это прекрасно! Не пойти ли налево?

Но другая надпись сулит: «Пойдешь направо, станешь физиком. Ты проникнешь в тайны атомного ядра и в недра гигантских звезд. Ты будешь решать величайшие загадки Вселенной, помогать и астрономам, и геофизикам, и строителям кораблей, и летчикам. Что может быть пленительнее такой жизни? Иди направо, юный друг!»

А рядом еще приманки. Вот крутая тропа геологии с ее хребтами и скалами, ущельями и безднами. Вот таинственная дорога археологов, извивающаяся в древнем тумане, среди руин и пещер, от стоянок каменного века до развалин южных акрополей. А там, дальше, сады и леса ботаники, заповедники зоологов, тихие лаборатории и грохочущие заводские цехи, колхозные поля. Все это живет, клокочет, кипит, движется. Все привлекает молодые сердца.

И вдруг еще одна незаметная надпись: «По этому пути пойдешь, станешь языковедом…»

«Языковедом? А что он делает? Запереться на всю жизнь в четырех стенах мрачного кабинета, обречь себя на копанье в пыльных хартиях, годами доискиваться, следует ли писать мягкий знак на конце слова „мяч“? Кому это нужно? Нет уж, знаете, спасибо!»

Так думают многие. Думают потому, что не представляют себе, какова работа языковеда, чем, как и для чего занят он.

В накаленной Туркмении, роясь в земле древних парфянских городищ, советские археологи извлекли из праха множество глиняных черепков. На их поверхности были обнаружены намазанные краской черты таинственных знаков. О чем говорят эти письмена? Кто их нанес на глину, когда и зачем?

Черепки – остраконы[2] – были бы обречены на вечное молчание, если бы у нас не было языковедов, занятых изучением восточных древних языков. Они прочитали таинственные надписи. Битые сосуды седой старины заговорили. Они рассказали о многом: о сложном хозяйстве царей Востока, о тучных виноградниках «парфян кичливых», которых Пушкин советовал узнавать «по высоким клобукам», о царских приказчиках, о трудолюбивых земледельцах и о тех отношениях, которые были между ними. Черепки говорили по-арамейски: они оказались бухгалтерскими квитанциями, деловыми расписками; их когда-то выдавали чернобородые важные «марубары», счетоводы царских винниц, в обмен на сданную подать: «По расписке этой, из виноградника податного, который КШШИ называется, сосудов 6, да из местности ХПТК сосуд вина молодого 1, взнос на 140-й год доставлены». И подпись: «Вахуман – марубар». Имя Вахуман означало «благомысленный»…

Две тысячи лет назад «кичливый парфянин» написал свою глиняную, квитанцию… Сияло солнце, кричал осел, пряно пахло новоизготовленным вином из «местности ХПТК», прочесть имя которой мы не можем потому, что в арамейской письменности не обозначались гласные звуки… А читаем мы с вами эти слова сегодня! Эти и множество других; их сумели разобрать и перевести на русский язык советские ученые-языковеды. Они прорубили еще одно окошечко в древний мир, который некогда шумел и пестрел всеми красками жизни тут же у нас, на нынешней территории Советского Союза.

Парфяне жили, так сказать, «рядом с нами». Но вот за тысячи миль от границ СССР, среди буйных волн самого бурного из океанов, точно в насмешку названного Тихим, выдается из воды небольшая скала, таинственный остров Пасхи. Остров этот загадочен от начала до конца. Кто жил на нем и когда? Кем на голом каменном утесе, заброшенном в безлюдные хляби моря, вырублены во множестве из каменной породы, воздвигнуты по побережью и высоко в горах гигантские статуи неведомых великанов? Кто разбросал по острову дощечки из мягкого дерева, на которых начертаны ряды непонятных значков неведомой письменности? Откуда пришли сюда эти безвестные скульпторы и писцы, какая катастрофа их уничтожила, куда они исчезли?

Может быть, мы узнали бы хоть что-нибудь об этом, если бы сумели разгадать тайну деревянных табличек, бережно хранимых теперь во многих музеях мира. Но доныне они настолько не поддавались усилиям ученых, что нельзя было даже начать их расшифровку.

Казалось бы, дело безнадежно. Но вот перед самой Великой Отечественной войной за него смело взялся совсем юный исследователь, почти мальчик, Борис Кудрявцев, только что окончивший среднюю школу. Он недолго занимался знаменитыми таблицами, но успел сделать ряд важных открытий, несколько существенных шагов по дебрям, до него казавшимся непроходимыми. Мы точно знаем теперь, что система письма с острова Пасхи близка к той, которой пользовались египтяне на заре своей культуры. Мы знаем, что перед нами примитивные иероглифы. Это немного, но все же неизмеримо больше того, что было известно еще недавно. Война прервала жизненный путь Бориса Кудрявцева, однако его дело будет продолжено другими молодыми языковедами. Вы не хотите оказаться в их числе?

Разве не прекрасны эти задачи? Разве не увлекательное дело – висеть на шаткой площадке-люльке над пропастью, копируя персидскую клинопись, высеченную на отвесной скале дикого хребта, как это сделал англичанин Раулинсон в XIX веке? Разве не волнующее занятие – подобно нашим советским ученым, миллиметр за миллиметром размачивать и разлеплять склеенные веками свитки, написанные на тохарском языке? Путешествовать сквозь тигриные джунгли, чтобы найти там письмена неведомо когда погибших городов Индии; врубаться с археологами в вечную мерзлоту Алтая, разыскивая древности Скифии; собирать, как знаменитый чешский лингвист Беджих Грозный, письмена хеттов Малой Азии, минойцев Крита, протоиндийцев Мохенджо-Даро и потом иметь право сказать: «Да, я открыл людям три… нет, пять неведомых древних миров!»?

Вот оно, дело языковеда, дело лингвиста! Но ведь оно не только в работе над оживлением прошлого. А сегодня? Сегодня в нашей стране десятки народов впервые овладевают письменностью. В этих случаях дело языковеда не расшифровывать забытые письмена, а помочь составлению новых, совершенных алфавитов.

Во множестве мест земного шара поработители, наоборот, отняли у порабощенных народов всё, что те имели, вплоть до их языка. Дело лингвистов помочь народам в их освободительной борьбе, восстановить и очистить их поруганную родную речь; так поступали столетие назад великие языковеды славянского мира, борясь за чешский, за сербский, за болгарский языки, очищая их от немецкой, турецкой, чуждой, навязанной силой накипи. А неоценимая помощь историкам, которую оказывает языковед? А решение многочисленных, и притом самых важных и самых сложных, вопросов науки о литературе? А изучение устного художественного творчества любого народа земли? А самое главное, самое важное – изучение истории своего родного языка, великого языка великого русского народа, и преподавание его в школах миллионам русских и нерусских по национальности людей?

Нет, поистине языкознание – великолепная наука!

ЭТА КНИГА

Книга, которую вы раскрыли, написана не для того, чтобы стать учебником языкознания. Пусть эту задачу с честью и успехом выполняют толстые томы ученых исследований, университетские курсы лекций, глубокие и серьезные научные статьи.

Назначение этой книги иное. Я хотел бы, чтобы ей удалось слегка приподнять ту завесу, которая скрывает от посторонних глаз накопленные веками сокровища языковедческих наук; хорошо, если хоть на миг они засверкают перед нами.

Я не пытался в «Слове о словах» последовательно, один за другим, излагать важнейшие вопросы филологии. Не рассчитывал и полностью осветить ни один из ее разделов. Передо мной стояла иная цель: рассказать не все, а кое-что из того, что люди знают о языке, может быть, даже не самое существенное, не самое важное; но зато наиболее доступное пониманию и вместе с тем способное возбудить интерес.

Мне хотелось не научить языкознанию, а лишь покрепче заинтересовать им тех, кто знает о нем совсем мало. Если из десяти читателей, думал я, только один, закрыв эту книжку, потянется за другой, более основательной и глубокой, моя цель будет достигнута. Она будет достигнута и тогда, когда, закончив чтение, человек задумается и попробует по-новому отнестись и к языку, на котором он сам говорит, и к тому, что он когда-то прочел об этом языке в своих школьных учебниках.

«Введение» мое закончено. Пусть теперь книга говорит о себе сама. Двадцать лет назад я писал ее для школьников. Ее прочитали тысячи взрослых людей, молодых и пожилых, в городе и в деревне. К своему большому удивлению, я получил от них десятки тысяч писем. Они показали мне, что интерес к тайнам и чудесам языка необыкновенно велик.

Пришлось подумать о том, чтобы выпустить «Слово» не только для школьников: нужно оно и тому, кто уже поднялся со школьной скамьи.

С тех пор уже несколько раз выходили новые издания этой книги. Я старался расширять и пополнять каждое из них. Если это в какой-то мере удалось, то только благодаря вниманию и помощи тех моих друзей-языковедов, имена которых я всякий раз называю с большой благодарностью: С. Г. Бархударова, Р. А. Будагова, Б. А. Ларина, А. А. Реформатского и многих других. Вслед за ними мне следовало бы упомянуть десятки и десятки других фамилий: множество читателей, одни письменно, другие устно, делились со мной своими впечатлениями от моего «Слова», замечаниями и советами на будущее. Но именно потому, что таких доброжелателей у моей книги слишком много, я прошу их всех принять самую искреннюю мою признательность: где только можно, я старался исполнить их пожелания и последовать советам; всегда это было на пользу книге.

Глава 1. СЛОВО И МЫСЛЬ


«ВЕЧЕРНИЙ ГОСТЬ»

Это случилось лет шестьдесят назад. В номере какого-то журнала мне попался рассказ Куприна. Назывался он «Вечерний гость».

Насколько я помню, рассказ не произвел на меня большого впечатления; теперь я даже не скажу вам точно, о чем там говорилось. Но одна маленькая сценка из него навсегда врезалась мне в память, хотя в те дни мне было еще очень немного лет – десять или двенадцать, не более. Что меня в ней поразило?

В комнате сидит человек, а со двора к нему кто-то идет, какой-то «вечерний гость».


«.. Вот скрипнула калитка… Вот прозвучали шаги под окнами… Я слышу, как он открывает дверь, – пишет Куприн. – Сейчас он войдет, и между нами произойдет самая обыкновенная и самая непонятная вещь в мире: мы начнем разговаривать. Гость, издавая звуки разной высоты и силы, будет выражать свои мысли, а я буду слушать эти звуковые колебания воздуха и разгадывать, что они значат… и его мысли станут моими мыслями… О, как таинственны, как странны, как непонятны для нас самые простые жизненные явления!»[3]


Прочитав тогда эти строки, я остановился в смущении. Сначала мне показалось, что автор смеется надо мной: что же нашел он удивительного в таком действительно обыкновенном явлении – в разговоре двух людей? Разговаривают все. Я сам, как и окружающие, каждый день разговаривал с другими людьми и дома, и в школе, и на улице, и в вагонах трамвая – везде. Разговаривали – по-русски, по-немецки, по-французски, по-фински или по-татарски – тысячи людей вокруг меня. И ни разу это не показалось мне ни странным, ни удивительным.

А теперь? А теперь я глубоко задумался. Действительно: как же это так?

Вот я сижу и думаю. Сколько бы я ни думал, никто, ни один человек на свете, не может узнать моих мыслей: они мои!

Но я открыл рот. Я начал «издавать», как написано в рассказе, «звуки разной высоты и силы». И вдруг все, кто меня окружает, как бы получили возможность проникнуть «внутрь меня». Теперь они уже знают мои мысли: ясно, они узнали их при помощи слов, через посредство языка. Да, но как это случилось?

Поразмыслите немного над этим вопросом, и вы убедитесь, что ответить на него совсем не легко.

Каждое слово состоят из звуков. В отдельности ни один из них ровно ничего не значит: «ы» – это «ы», звук – и ничего более; «р» обозначает «р»; «м» – звук «м».

Но почему же тогда, если два из этих звуков я произнесу подряд, вот так: «мы», – вы поймете, что я говорю «про нас»? А вздумай я произнести их наоборот: «ым», или поставить рядом другие звуки «ры», «ыр» – вы ничего бы не поняли.

Вспомните детскую игру – кубики. Пока кубики разрознены, на них видны лишь какие-то пятна. Но сто

Может быть, в отдельных звуках тоже скрыты какие-то частицы, обрывки значения, которые просто незаметны, пока они разрознены? Если так, то необходимо эти таинственные частицы найти, и загадка наша решится очень просто.

Будь такое предположение правильным, достаточно было бы известным звукам придать определенный порядок, и получилось бы слово, понятное всем людям без исключения. Ведь кто бы ни смотрел на картину, сложенную из кубиков, он увидит на ней то же, что и любой из его соседей. Не менее и не более. Применимо ли это к звукам?

Однажды Тиль Уленшпигель, герой фламандского народа, – рассказывает в своей знаменитой книге бельгийский писатель де Костер, – «пришел в ярость и бросился бежать, точно олень, по переулку с криком: «Т'брандт! Т'брандт!»

Сбежалась толпа и… тоже закричала: «Т'брандт! Т'брандт!» Сторож на соборной колокольне затрубил в рог, а звонарь изо всех сил бил в набат. Вся детвора, мальчишки и девчонки, сбегались толпами со свистом и криком. Гудели колокола, гудела труба…»

По-видимому, для Костера несомненно: возглас «Т'брандт!» обязательно должен вызвать у людей самые бурные чувства.

Но представьте себе, что

Конечно, за чудаком пустилось бы несколько любопытных мальчишек. Может быть, милиционер поинтересовался бы: не сошел ли гражданин с ума? Но, ясно, никого не охватил бы ужас, никому не пришло бы в голову бить в набат, трубить в рог и поднимать тревогу.

В чем же тут дело? Почему те звуки, которые довели сограждан Уленшпигеля до паники, ваших соседей оставляют совершенно равнодушными?

Дело просто. Подумайте, что

Я сказал: «только и всего». Но, по правде говоря, здесь как раз и начинается великая странность.

Пять звуков: «б», «р», «а», «н», «дт», если они поставлены в определенном порядке, заставляют спокойного фламандца побледнеть от испуга. Они кажутся ему зловещими, тревожными. Состоящее из них слово вызывает в нем стремление спешить на помощь, тушить пламя, спасать погибающих. Может быть, действительно что-то есть в них связанное с бушующим огнем?

Но почему же тогда для нас они остаются простым сочетанием из пяти ничем не примечательных звуков, которое не означает ровно ничего? Почему пять других обыкновеннейших звуков – «п», «о», «ж», «а», «р» – способны вызвать волнение в каждом русском человеке.

Это крайне странно, если вдуматься. От звуков, входящих в слово «пожар», не веет гарью, не пахнет дымом… Сто

С другой стороны, если в слове «пожар» все-таки есть что-то, что может напомнить человеку о пламени, огне, страхе, несчастье, то почему это доступно только русскому слуху? Почему остаются совершенно равнодушными к нему люди других наций? Почему фламандец видит то же самое в своем отнюдь не похожем на «пожар» слове «брандт».

Да дело не только в этом «брандт».

Ведь, увидев горящий дом, турок скажет «янги

Ведь это столь же невероятно, как если бы три человека, увидев, скажем, паука и желая передать свое впечатление от него, нарисовали бы на бумаге: один – корову, второй – паровоз, а третий – дерево…

Я протягиваю вам без единого слова бутылку. Видите, на ее этикетке нарисован такой страшный знак.



Вы без слов поймете, что не следует пить жидкость, находящуюся в этом сосуде. Это и неудивительно: череп и кости любому человеку напомнят об опасности и смерти.

Если вы идете по улице городка где-нибудь в чужой стране и видите магазин, над непонятной вывеской которого красуется огромная перчатка, а рядом – другой, перед которым укреплен золоченый крендель, вы легко разберетесь, где здесь булочная и где галантерейная лавка.

Нет надобности разъяснять, ка

Но почему звуки, из которых состоит слово «яд», могут также напомнить вам о смертельной опасности, остается, если вдуматься, совершенно непонятным. Между ними и смертельной силой, скрытой в ядовитом веществе, равно ничего общего нет.

Видимо, эта самая странность и поразила того, кто написал «Вечернего гостя», потому что все сказанное выше действительно представляется довольно загадочным. Таинственным, если хотите.

Но ведь ученые умеют раскрывать самые сложные тайны и загадки окружающего нас мира. Наука о человеческом языке, о том, как люди говорят между собою, называется языковедением.

Одной из задач языковедения и является: узнать, когда и как человек научился говорить. Как овладел он искусством называть вещи именами, которые на самые вещи ничем не похожи? Как привык по этим именам судить о самих вещах? Как удается ему выражать свои мысли при помощи звуков, ничем, по-видимому, с этими мыслями не связанных?

Правда, если поставить себе прямой вопрос: почему люди, каждый на своем языке, называли дом «домом», а дым – «дымом» или почему никто не назовет дом «тифуфу» или «будугу», хотя в то же время одни именуют его «ev» («эв», турки), другие «maison» («мэзон», французы), третьи «haz» («хаз», венгры), – если спросить именно об этом, вряд ли удастся получить короткий, ясный ответ.

В разное время ученые, однако, старались как можно ближе подойти к решению этого вопроса. И по дороге к этой величайшей из тайн языка, может быть до конца необъяснимой, им удалось сделать немало очень крупных открытий.

Поговорим же о некоторых из них.

ЧЕМУ ДИВИЛСЯ РАБОЧИЙ ИЗОТ?

Что мы подразумеваем под словом «язык»?

Один говорит, то есть, двигая губами и языком, «издает звуки разной высоты и силы».

Другой слушает и понимает его, то есть при помощи этих звуков узнаёт мысли своего собеседника. Вот это явление мы и называем «языком».

Язык – удивительное орудие, посредством которого люди, общаясь между собой, передают друг другу свои мысли, любые мысли. Именно в языке они закрепляются: и каждая в отдельности и все мысли человечества в их величавой совокупности. Именно язык хранит и бережет все людское познание с древнейших времен до наших дней, делает возможным само существование и развитие человеческой культуры.

Не случайно у многих народов два предмета, ничем не похожих один на другой – мясистый, подвижной орган вкуса, помещающийся во рту, и человеческая способность говорить и понимать собеседника, – издавна именуются одним и тем же словом.

По-русски и то и другое называется «язык».

У французов и язык коровы, который ничего сказать не может, и французская речь одинаково будут «ланг» («langue»).

По-латыни слово «ли

Это давно уже обращало на себя внимание людей:

Язык мой – враг мой: все ему доступно,

Он обо всем болтать себе привык…

Фригийский раб, на рынке взяв язык,

Сварил его…[4]

Так, пользуясь двойным значением этого слова, играет им великий Пушкин; играет потому, что язык для нас прежде всего звуки нашей речи.

Это бесспорно. Но тем не менее, разве не приходилось вам когда-либо встречаться с беззвучным, непроизносимым и неслышимым языком?

Бывает так: никто ничего не говорит. Никто ни единого звука не слышит и даже не слушает. И все же люди оживленно беседуют. Они великолепно понимают друг друга: отвечают, возражают, спорят…

«Похоже на сказку», – подумаете вы. Между тем это странное явление и в этот миг перед вами.

Вы читаете то, что я написал. Выражая мои мысли, я изобразил эти слова на бумаге много времени назад и за много километров от того места, где вы живете. Вы не знаете меня; я никогда в жизни не видал вас. Вы ни разу не слыхали моего голоса. Тем не менее вы вступили в беседу. Я рассказываю вам то, что думаю, и вы узнаёте мои мысли по поводу различных вещей.

Видимо, письмо – тот же язык. А разве это, в свою очередь, не поразительнее всех так называемых «чудес» мира?

Когда великий мастер слова и тончайший знаток русского языка Алексей Максимович Пешков, Максим Горький, был еще подростком, он взялся обучить грамоте одного своего старшего приятеля, умного и пытливого, но совершенно необразованного рабочего, волгаря Изота. Великовозрастный ученик взялся за дело усердно, и оно пошло успешно. Но, учась, Изот не переставал простодушно дивиться поразительному «чуду грамоты», чуду письменного языка, и жадно допытывался у своего учителя:

«Объясни ты мне, брат, как же это выходит все-таки? Глядит человек на эти черточки, а они складываются в слова, и я знаю их – слова живые, наши! Как я это знаю? Никто мне их не шепчет. Ежели бы это картинки были, ну, тогда понятно. А здесь как будто самые мысли напечатаны, – как это?»

«Что я мог ответить ему?» – с виноватым огорчением пишет Горький. И если бы вы сами попробовали поразмыслить над недоуменным (а ведь таким с виду простым!) Изотовым вопросом, вы убедились бы, что ответ на него дать вовсе не легко.

Попробуем рассуждать логически.

Вот сидит передо мною и умывается лапкой небольшое домашнее животное всем хорошо известного вида.

Если вы даже не очень талантливо нарисуете мне такого зверька, я, естественно, пойму, про кого вы думали, рисуя: про кота. Пойму я и другое: ка я это понял; картинка ведь похожа на самое животное. «Ежели бы это картинки были, ну, тогда понятно», – справедливо заметил Изот.

Но если вы начертите передо мною на бумаге три странные закорючки – букву «к», напоминающую какую-то подставку, букву «о», похожую на кружок, и букву «т», имеющую сходство с тремя столбиками, накрытыми крышкой, с гвоздем или с молоточком, – тут уж очень нелегко сообразить, как и почему этот причудливый рисунок заставил меня сразу вспомнить о двух друг друга ничем не напоминающих вещах: во-первых, о пушистом маленьком домашнем зверьке и, во-вторых, о трех произнесенных в определенном порядке звуках человеческого голоса.



Ведь звуки-то эти – вы, я надеюсь, согласитесь со мною – решительно ничем не похожи ни на кошачье мяуканье, ни на мурлыканье, ни на ворчанье кошки.

Вид поставленных рядом на бумаге трех букв – «к», «о», «т» – тоже ни с какой стороны не похож на подвижного, веселого зверька. Так что же связывает между собою три эти совершенно разнородные вещи? Почему сто

Человек ограниченный и равнодушный пожмет плечами: «Есть над чем голову ломать! Так уж повелось, и все тут…»

Но пытливый ум не пройдет спокойно мимо этого загадочного явления. Неудивительно, если оно поразило озадаченного Изота; ведь и сам юноша Горький задумчиво морщил лоб, не находя должного объяснения непонятному «чуду».

Много веков человечество видело именно «чудо» во всех явлениях языка: нашей звуковой, устной, речи и нашего письма. И только теперь, в самые последние десятилетия, люди начали одну за другой разгадывать его увлекательные тайны. Окончательно же раскрыть их, несомненно, еще предстоит языкознанию. И кто знает – может быть, это сделает кто-либо из вас, моих сегодняшних читателей.

Быть ученым и разгадывать тайны языка – увлекательное занятие. Но даже в самой обыкновенной нашей жизни, в повседневной работе бывает очень полезно ясно представить себе, как же именно эти два языка – речь устная, звуковая, и письменная речь, – как они связаны друг с другом. Эта связь не так уж проста и пряма, как это может показаться с первого взгляда.

Когда вы пишете письмо вашему преподавателю русского языка, вы обращаетесь к нему так: «Здравствуйте, Павел Павлович!» А встретив его на лестнице вуза, на бегу, второпях, вы радостно вскрикнете: «Здрассь, Палпалч!» – и он не очень удивится этому. Вы говорите: «Сонца взашло», а пишете: «Солнце взошло». Слово, которое на письме выглядит, как «полотенце», вы произносите довольно неясно, вроде «п'латенц». Более того, попробуйте выговаривать его в точности так, как оно изображается буквами на бумаге – «полотенце» – вам сделают замечание: так произносить это слово «не принято»! «ПОлОтенцО» звучит в речи только некоторых граждан нашей страны, живущих в определенных местностях, – например, у горьковчан, вологодцев, архангелогородцев.

Но если вы попытаетесь, наоборот, написать «пылатенца», так, как вам позволяют его выговаривать, – красный карандаш преподавателя отметит сейчас же на полях вашей тетрадки ошибку, да еще не одну, а две или три. Почему это так?

Почему слово «ночь» надо писать с мягким знаком на конце, а слово «мяч» – без него? Вслушайтесь повнимательней в эти слова; можно поручиться, что звук «ч» произносится совершенно одинаково в обоих этих случаях.

Точно так же почти одинаково произносятся окончания слов «спится» (в выражении «мне что-то плохо спится») и «спица». Еще больше сходства между двумя разными формами одного и того же глагола: «спится» и «спаться», а ведь пишем мы их по-разному. Было бы гораздо легче не делать ошибок в правописании, если бы можно было понять, от чего тут зависит разница, в чем ее причина: всегда проще запомнить правило, основания которого ясны, чем правило непонятное.

Вот видите, начали мы с глубокого теоретического вопроса о великом «чуде» письменного языка, который наряду с языком устным находится в распоряжении человечества. А дошли до вопросов, может быть, и не таких «глубоких», но зато очень существенных для каждого человека, – до ошибок правописания и не всегда понятных орфографических правил.

Повторю еще раз: чтобы хорошо знать правила и без труда подчиняться им, нужно понимать, на чем они основаны. А понять основания, на которых зиждутся правила нашего правописания, может лишь тот, кто досконально разберется в вопросе более широком – о связи между обоими видами нашего языка – устным и письменным.

Сделать это можно. Но предварительно нельзя не обратить внимания на очень важное обстоятельство: рядом с уже упомянутыми двумя языками, устным и письменным, человек владеет еще третьим видом, третьей формой речи, может быть, самой удивительной из всех. Вряд ли вы сами догадаетесь, о чем я говорю. Придется ввести вас в совершенно незнакомую для вас доныне область языковедения.

«О, ЕСЛИ Б БЕЗ СЛОВА СКАЗАТЬСЯ ДУШОЙ БЫЛО МОЖНО!»

Странные слова, которые я только что написал, не выдуманы мною. Я нашел их в одном из стихотворений известного русского поэта Фета, жившего в прошлом столетии.

Афанасий Фет был крупным художником слова. Но в то же время много раз в различных своих произведениях он радовался на несовершенство человеческого языка. Фет думал сам и уверял других, будто мысли человека, так же как и его чувства, гораздо богаче, ярче, точнее и полнее тех грубых слов, в которых они выражаются:

Как беден наш язык: хочу и – не могу!

Не передать того ни другу, ни врагу,

Что буйствует в груди прозрачною волною!

Фет мечтал научиться передавать другим людям свои мысли без посредства слов, как-нибудь помимо языка: «О, если б без слова сказаться душой было можно!» – восклицал он.

Но он, по крайней мере, считал, что если не каждый человек, то хоть поэт, художник слова, имея «божественный дар», может выражать с совершенной полнотой в словах все, что ему вздумается:

Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук

Хватает на лету и закрепляет вдруг

И темный бред души и трав неясный запах…

Были скептики, которые и в это не верили. Поэт Федор Тютчев, например, прямо говорил: «Мысль изреченная (то есть высказанная) есть ложь»! В мрачном стихотворении, которое так и названо – «Молчание», он каждую строфу заканчивал зловещим советом: «молчи!»

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь;

Взрывая, возмутишь ключи:

Питайся ими – и молчи!

Если поверить этим стихам, получается так: где-то в голове у человека живут его мысли. Пока он думает, никакие слова, никакой язык ему не нужен: думать-то можно и без слов, не говоря ничего!

Беда только в том, что люди не способны без помощи слов обмениваться этими мыслями, делиться ими друг с другом. Чтобы передать их другому, приходится мысли как бы «упаковывать» в слова.

Это трудно: хрупкие, нежные мысли портятся, искажаются; пропадают их яркие краски, ломаются нежные крылышки, как у редких бабочек, которых вы вздумали бы пересылать знакомым по почте в бумажных конвертах… «О, если б можно было пересылать друг другу мысли без грубых конвертов-слов!»

Людям в прошлом часто приходили в голову подобные желания. Но спрашивается: не ошибались ли те, кто рассуждал так?

У английского романиста Уэллса есть фантастическое произведение: «Люди как боги».

Несколько рядовых англичан – все люди из среднего зажиточного класса – удивительным образом попадают в фантастический мир будущего; там живут могущественные и мудрые «люди как боги». Они на много опередили Англию и всю Землю по развитию своей культуры.

Радушно встречают люди-боги полудиких, по их мнению, «землян» с их нелепыми зловонными автомобилями, некрасивой одеждой и отсталым умом. Ученые людей-богов красноречиво объясняют пришельцам устройство и жизнь прекрасного, но чуждого «землянам» мира.

Объясняют?! Позвольте, но как? Откуда же «людибоги» могут знать язык англичан, которых они никогда не видели, или тем более откуда английские буржуа могли узнать их неведомый доселе язык?

Одного из англичан, редактора журнала мистера Барнстэппла эта неожиданность поражает больше, чем все чудеса нового мира. Он задает недоуменный вопрос тамошнему ученому и получает от него еще более неожиданный ответ. Ученый говорит примерно так:

«Напрасно вы думаете, что мы беседуем с вами на вашем языке. Мы и друг с другом давно уже перестали разговаривать, пользоваться для общения языком. Мы не употребляем слов, когда обмениваемся мыслями. Мы научились думать вслух.

Я думаю, а мой собеседник читает мои мысли и понимает меня без слов; зачем же нам язык? А ведь мысли-то у всех народов мира одинаковы, различны только слова. Вот почему и вы понимаете нас, а мы вас: различие языков не может помешать этому…»

Тютчев, Фет и их сторонники возрадовались бы, услыхав о такой возможности: в вымышленном Уэллсовом мире можно, оказывается, «сказываться душой, без слов». Все дело, значит, в развитии культуры: может быть, когда-нибудь и мы, люди, на самом деле дойдем до этого!

Сто

Это совершенно невозможная вещь, полагает современное языкознание. Никакая мысль не может родиться в голове человека «в голом виде», вне словесной оболочки. Чтобы подумать: «Вчера был вторник», надо знать слова «вчера», «вторник», «быть»; надо суметь связать их в одно целое. Мыслей, свободных от «природной материи языка», нет и быть не может, так же как не может быть человеческой «души» без человеческого тела.

Чтобы понять, почему же нельзя обмениваться мыслями «без слов», надо предварительно установить: а что же представляют собою они, «мысли»? Говорим мы «словами»; спрашивается: «чем же» мы думаем? Что такое человеческая мысль? Возьмем один из простых математических законов:



«Сумма не изменяется от перестановки слагаемых». Это мысль? Конечно!

Но ведь «состоит-то» она из слов? Она воплощена, выражена в словах, и трудно представить себе, как могла бы выглядеть она, если бы мы попытались освободить ее от этой «словесной оболочки».

Может быть, это потому, что я вознамерился передать эту мысль вам? Пока она жила в моей голове, она, может статься, выглядела иначе? Может быть, думал я без всяких слов и только потом уложил готовую мысль в «словесные конверты»?

Попробуйте сами разобраться в этом; вы почувствуете, до чего сложен на первый взгляд такой простой вопрос. Чтобы по-настоящему ответить на него, нужно начать рассуждение издалека.

Итак, следите за этим моим рассуждением.

Несколько веков назад существовал в мире страшный обычай: за некоторые преступления человеку отреза

Разумеется, после этого он терял способность говорить. Его начинали называть «немым», «безъязычным». Но можно ли сказать, что, теряя способность произносить слова, такой несчастный калека действительно лишался полностью и той способности, которую мы называем человеческим языком?

Нет! Ведь изувеченный человек этот мог свободно слышать все, что вокруг него говорили другие; мог понимать их речь, узнавать через их слова их мысли. Значит, половина возможности пользоваться звуковым языком у него сохранилась.

Более того: если он был грамотным, он мог и теперь читать и писать; писать слова и понимать их. Следовательно, он все еще владел и письменной речью.

Видимо, потеря органа речи, языка, вовсе еще не делает человека полностью «безъязычным».

Вообразите себе более тяжелый случай. После какой-нибудь болезни, после ранения во время войны человек может не только онеметь, но сразу и оглохнуть и даже потерять зрение. Ни слышать речь других людей, ни читать, ни писать он теперь уже не способен. Значит ли это, что на сей раз способность пользоваться языком окончательно оставила его?

Как вы думаете: если такой несчастный является человеком мужественным и твердым, разве не может он подумать, мысленно сказать самому себе: «Нет! Я не сдамся! Я буду бороться!»

Разумеется, настоящий человек, достойный этого звания, так и подумает. А если человек может сказать самому себе такие мужественные слова, то не очевидно ли, что в его распоряжении остался, может быть, самый удивительный из всех человеческих языков, не звуковой – устный, не рисованный – письменный, а третий, безмолвный, внутренний язык, внутренняя речь?

Внутренняя речь? А что это такое?

Закройте глаза. Сосредоточьте внимание. Как вам кажется: можете ли вы подумать что-нибудь самое обыкновенное, ну хотя бы: «На улице стоит дом»?

Отчего же нет? Разве это так трудно?

Это нетрудно; но вот отдать себе отчет, ка вы это делаете, много труднее. Попробуем, однако же, разобраться в нашем собственном «думанье».

Прежде всего вы, очевидно, можете представить себе какой-нибудь дом, возвышающийся над тротуаром, вообразить нечто вроде картинки: «Дом на улице». Это, безусловно, возможно: иначе никто и никогда не был бы в состоянии описать дом и тем более нарисовать его «наизусть», не видя. А ведь художники постоянно рисуют, не глядя на натуру, и улицы, и дома, и людей…

Но обратите внимание вот на что. Если направиться по этому пути, перед глазами неизбежно явится не «просто дом», «не дом вообще», а «дом определенный», «такой-то дом», с длинным рядом ему одному присущих признаков. Допустим, вам привидится теплый низенький деревенский дом, плотно укутанный в снежное одеяло, темнеющий на углу сельских улиц. Помните:

Вот моя деревня,

Вот мой дом родной…

Крестьянин по происхождению, Суриков, когда писал эти строки, представлял себе, конечно, именно такой маленький, рубленный из бревен дом-избу, в каком протекло его деревенское детство.

Совсем иное дело дома, изображенные Пушкиным в знаменитых картинах «неугомонного» веселящегося дворянского Петербурга:

Перед померкшими домами

Вдоль сонной улицы, рядами

Двойные фонари карет

Веселый изливают свет

И радуги на снег наводят;

Усеян плошками кругом,

Блестит великолепный дом;

По цельным окнам тени ходят,

Мелькают профили голов

И дам и модных чудаков.

Общего между пушкинским и суриковским домами, как видите, очень немного, и вряд ли можно вообразить такой «дом», который совмещал бы в себе признаки того и другого.

Каждый из нас может без труда вызвать в уме образ деревянного одноэтажного дома с десятью окнами, крыльцом и двумя печными трубами на крыше или высотного колосса в двадцать мраморных и бетонных этажей. Можно мысленно воссоздать портреты разных домов – красивого или жалкого, современного или старинного, только что построенного или же превращенного временем в ветхую руину. Но какими бы мы их себе ни представляли, всегда это будет «вот такой-то», «данный», «единственный в своем роде», определенный дом.

Иной раз нам ничего большего и не нужно, вот как в данном случае: я ведь просто просил вас подумать: «дом». Все равно какой! Выходит, что думать образами, «картинами» вещей, умственными представлениями о них можно, хотя эти «образы» и бывают только частными, необобщенными…[5] Должно быть, из них все же и слагаются наши мысли… Но так ли это?

Попытаемся «подумать» что-либо более сложное; не просто подумать: «дом», а, так сказать, подумать «что-нибудь про дом».

Мне опять вспоминаются бессмертные стихи Пушкина:

Татьяна

шла, шла… И вдруг перед собою

С холма господский видит дом

Способны ли вы и эти строки представить себе в виде картины или хотя бы в виде ряда связанных одна с другой, сменяющих друг друга картин?

Что ж? Пожалуй, можно довольно ясно увидеть в воображении старинный дом – богатый, с колоннами, сад вокруг него и юную девушку в платьице прошлого века, смотрящую на него с вершины холма… Все это, если вы художник, легко набросать на холсте или листе бумаги. Но попытайтесь вашим наброском, как бы тщательно и подробно вы его ни исполнили, передать, что этот дом не просто «стоит» перед за

А в то же время просто и без затей подумать: «Татьяна внезапно увидела с вершины холма, на который поднялась, барский дом Онегина», – легче легкого; это ничуть не труднее, чем вообразить этот дом двухэтажным, с мезонином, а девушку – худенькой и в белом платье.

Почему же одно невозможно, а другое легко? В чем тут дело?

Чтобы подойти к ответу на этот вопрос, возьмем еще один стихотворный отрывок, в котором также упоминается слово «дом».

Я пробую восстановить в памяти «Вечерний звон» слепого поэта И. Козлова. Я дошел до строк:

Вечерний звон в (?) родном,

Где я… (?), где отчий дом

И тут у меня вдруг «заколодило». В течении моей мысли получились какие-то пропуски. Я не помню, в чем «родном» звучал вечерний звон. Я забыл, чтов краю родном, где я любил», а не «где я дышал», не «где я возрос»… Вот теперь все ясно.

Скажите, когда с вами происходят такие заминки мысли, вы ищете чего? Образов, картинок «леса», «села», «края»? Да конечно, нет! Вы ищете слов, и это особенно ясно при вспоминании стихов, потому что тут вам приходится перебирать только такие слова, которые могут уложиться в размер и рифму. Именно поэтому вы можете колебаться между словами «край», «лес», «село». Но вам никогда не представится образ «деревни». Почему? Очень просто: слово «деревня» не умещается в козловской строке.

Разве это не показывает вам, что вы мыслите не образами, а словами? Да иначе невозможно мыслить еще и по другой важнейшей причине.

Вдумайтесь в слово «дом», в то, как оно звучит и что значит в этих меланхолических строчках. Какой именно образ нарисовали бы вы, чтобы передать представление о «доме», упоминаемом Козловым? Тут и речи быть не – может ни о «маленьком», ни о «каменном», ни о «двухэтажном», ни вообще о каком-либо вещественном, «материальном» доме. Здесь слово «дом» означает вовсе не «здание», не «постройку». Оно значит тут «родина», «родное место». Сочетание «отчий дом» можно, не меняя общего смысла, заменить на «отеческие кущи», «родимый край» или даже «семейный очаг». Попробуйте же вообразить себе «в виде картинки» этакий «никакой», отвлеченный дом. Это решительно невозможно. А в то же время подумать «отчий дом» или «где под каждым ей листком был готов и стол и дом» – проще простого, и мы делаем это поминутно. Как? Разумеется, при помощи слов, а не образов, при помощи «понятий», а не «представлений».

Ну что ж! Теперь все ясно: думаем мы не образами, а словами. Мысль, даже еще не высказанная вслух, уже воплощается в слова в мозгу человека. Наверное, вы замечали у многих людей привычку, размышляя, шевелить губами. Это не зря: это в голове думающего шевелятся непроизносимые им, но уже рождающиеся мысли-слова, рвущиеся во внешний мир. Человек «про себя» произносит свои мысли, как предложения. Иногда, впрочем, в мозгу возникают не звуковые, а молчаливые, «письменные» обличья слов. Из тех и других и складываются наши мысли. Вот что такое внутренняя речь.

Однако если это так, то отсюда следует любопытный вывод: русский человек неизбежно должен думать русскими словами, грузин – грузинскими, француз – словами своего языка: ведь других они и не знают. Иное, конечно, дело люди, «двуязычные»: в совершенстве владея вторым языком, они, вероятно, могут «думать» и на каждом из двух, по желанию.

Было бы очень интересно убедиться в этом: если человек может думать то на одном языке, то на другом, так ведь это же и явится лучшим доказательством того, что думает он словами. Иначе какая разница была бы между немецким и финским, русским и узбекским «думаньем»?

Сто или полтораста лет назад русские дворяне воспитывались на французский лад бесчисленными «эмигрантками Фальбала» или «месье Трике». Подобно Евгению Онегину, они потом получали возможность «по-французски совершенно» изъясняться и писать. Иначе говоря, многие из них настолько овладевали французской речью, что без малейшего труда то и дело переходили при разговоре с одного языка на другой. А в мыслях?

В повести И. С. Тургенева «Первая любовь» молодой барич пламенно влюбился в девушку-соседку. Он видит ее на прогулке, в саду; однако она смотрит на юношу с пренебрежением и даже не отвечает на его поклон.


«Я снял фуражку, – вспоминает молодой человек, – и, помявшись немного на месте, пошел прочь с тяжелым сердцем. Que suis-je pour elle?[6] – подумал я (бог знает почему) по-французски…»


Вот действительно очень интересное сообщение. По этой короткой фразе можно прежде всего ясно понять, что юный русский дворянин мог не только говорить, но и думать по-французски, то есть французскими словами. Этого мало, он умел думать и по-русски тоже: более того, обычно он думал на русском языке, иначе он не сказал бы «бог знает почему».

Очевидно, человек действительно может думать на разных языках[7]. Но ведь это же непреложно свидетельствует о том, что он думает словами, а не «образами-картинками». Зрительные образы примерно одинаковы у людей всех наций. «Человечка» и русский, и негр, и вьетнамец, и гольд нарисуют вам почти так, как это сделаете вы сами. А вот спросите иноязычных людей, что на таком рисунке, и каждый из них ответит вам по-своему.


Француз скажет: омм

немец: менш

турок: ада

итальянец: о

испанец: о

поляк: чло

болгарин: чове

финн: и

японец: хи

китаец: жень

кореец: сарам


и т. д.


Значит, думая на разных языках, люди, еще ничего не говоря друг другу, еще в мозгу, в сознании своем, прибегают уже к беззвучным, непроизнесенным, словам. Из них они и формируют свои мысли. Из слов прежде всего; из слов по преимуществу. Всякие другие образы – вещей, предметов, лиц, всевозможные ощущения – тепло, холод, жажда, – если и принимают участие в образовании этих мыслей, то лишь второстепенное, дополнительное. Они, вероятно, придают окраску им, делают их более живыми и яркими. И только.

Изложенные положения правильны, но не всегда легко укладываются в сознании. Особенно смущают они математиков и техников. Первым кажется, что, кроме слов, можно думать и формулами. Вторые уверены, будто конструкторы мыслят не словами, а образами деталей будущих механизмов, образами чертежей и планов. Они пишут мне об этом.

Разумеется, это неверно. Любая формула имеет словесное значение.

Сказать (a+b)^2 = a^2+2ab+b^2 – это все равно что выразиться иначе: «квадрат суммы двух количеств равен квадрату первого из них плюс…» и т. д. Формула короче, удобнее; поэтому математик предпочитает ее. Но формула – тот же язык: как в письме мы прибегаем к стенографии, так математик, ведя свои рассуждения, пользуется своеобразной «стенологией», искусством сверхсжатой, аккумулированной речи. Однако считать, что ему при этом удается обойтись «без языка», столь же наивно и неправильно, как, питаясь гречневым концентратом, хвастаться, что наловчился обходиться без крупы.

То же и с чертежами всякого рода. Даже Эвклид не воплотил своих рассуждений в чертежах, а создал их как цепь словесных положений: постулатов, аксиом, теорем, доказательств, при которых чертежи являются лишь подспорным пояснением. Любой технический чертеж (скажем, карта мира) есть иное выражение словесного описания предметов. Каждый чертеж необходимо «прочесть», то есть перевести его в слова; «думать одними чертежами» решительно нельзя; «думать одними словами» вполне возможно.

Приведу два очень ясных примера. Водитель машины видит у дороги «чертеж» – дорожный знак поворота. Он тормозит свою «Победу», но лишь потому, что чертеж этот имеет для него словесное выражение: «Через 100 метров – поворот!» Турист, страдая от жажды, ищет на топографической карте соответствующий значок. Но, увидев наконец источник, он не подумает об этом значке. Он мысленно воскликнет: «Вот радость: вода, ключ, родник!» То же мы имеем и в других, более сложных случаях.

Только наши слова, только язык, позволяет нам думать так свободно и отвлеченно. И, по существу говоря, именно с тех пор, как человечество научилось думать словами, оно и начало «мыслить» по-настоящему. А это могло случиться лишь потому, что в то время человек овладел языком: звуковым языком вначале, а затем и письменной речью.

Все это очень важно. Прежде всего, это решает наши недоумения, связанные со стремлением некоторых людей «говорить душой, без слов». Теперь мы убедились, что так, без слов, многого друг другу не скажешь. Уэллсовы «земляне» также никак не могли бы понять, вслушиваясь или всматриваясь в мысли людей-богов, что они думают: «земляне» и люди-боги не только говорили на разных языках, но на разных языках и думали.

Представьте себе, что, проникнув в голову какого-то человека, вы обнаружили бы, что думает он так:


«Во фоди бу-сы вурус-хуа, во фоди чжунгай-хуа!»


Обрадовало бы вас это? Поняли бы вы эту мысль? Нет, не поняли бы, потому что человек этот думает по-китайски, а вы – не китаист, и его мысль нуждается для вас в переводе на русский язык. «Я говорю не по-русски, я говорю по-китайски», – думает он. Но думает, как и говорит, своими, китайскими, словами.

Мыслей, свободных от языкового материала, свободных от языковой «природной материи», не существует. Поэтому, если мы захотим узнать, как именно думает, как мыслит человек, по каким законам работает его мышление (а что может быть важнее такой задачи?), нам надо начать с изучения законов языка.

Я полагаю, теперь вам понятно, почему наука о языке является одной из самых серьезных, глубоких и увлекательных наук мира.

Вот так: «я полагаю, теперь вам понятно…» Но за годы, прошедшие после выхода в свет последнего издания этой книги, я получил множество писем. И выяснилось: не все, читавшие ее, убедились, что я прав.

Есть читатели, которым никак не хочется согласиться с утверждением «мысли без слов не бывает». Им кажется, что это не так. Они спорят, они доказывают, что – бывает. Что – может быть. Что это положение – не обязательно… Оно им неприятно! Им хочется освободить мысль от слова, душу от тела.

Какие же доводы они приводят? Среди этих доводов интересней других два или три, вот какие.

«Я дружил с парнем, а потом разочаровался в нем.

Он подошел ко мне, но я сделал такое злое лицо, так посмотрел на его, что он сразу меня понял, отошел и больше со мной не здоровается…»

Или: «Когда моя мама вдруг обнимет меня и начинает целовать, я сразу же читаю ее мысли. Она думает: „Ты моя самая ненаглядная доченька; я тебя ужасно люблю!“ Зачем же мне какие-то „слова“? Мы и без них понимаем друг друга!» Так написала мне одна девушка.

Убедительно? Да как вам сказать. Тут все зависит от того, что вкладывать в понятия «мысль», «думать», «понимать».

Когда обсуждается какой угодно вопрос, надо прежде всего точно договориться, что мы подразумеваем под тем или другим словом: ведь у многих наших слов бывает не одно, а несколько близких или даже довольно далеких значений.

Вот, например, мама моей корреспондентки страшно «любит» свою дочку. ЛЮБОВЬ – это высокое и благородное чувство, не правда ли? Но допустим, что дочка «страшно любит» шоколад с орехами. Или – валяться по утрам в постели. Или – сидеть по целым часам у окна, глядя на улицу… Что это – тоже любовь? Почему же нет?..

Но как вам кажется: если захотим представить себе, что значит чувство «любовь» в жизни человечества, можем ли мы сразу иметь в виду, подразумевать под этим словом одновременно и любовь матери к ребенку, и любовь к рыбной ловле, и любовь к сладкому крепкому чаю? Если мы будем смешивать все это воедино, мы наверняка страшно запутаем вопрос и ни к какому решению не придем.

Совершенно так же надо относиться и к словам «мысль», «мышление», «думать», «понимать»: каждое из них в разных случаях может означать вещи, совершенно друг на друга не похожие.

Вы проходите мимо привязанной на цепи собаки. Вдруг она щетинит шерсть на загривке, страшно скалит зубы и рычит. Вы замедляете шаги, а потом просто отходите, стараясь не приблизиться на опасное расстояние…

Как по-вашему – вы «прочитали мысли цепного пса», а он «без слов» передал вам свои мысли? По-моему, он выразил свое темное чувство неприязни, напугал вас. И вы благоразумно отошли, тоже не раздумывая много, а просто слегка испугавшись. Мыслей – никаких. Ощущений, настроений, впечатлений – сколько угодно. Но я нигде в моей книге не утверждал, что чувства, ощущения, впечатления, переживания могут быть выражены только словами. Их можно выражать «и словами» и еще множеством иных способов: диким хохотом, горькими слезами, печальной миной, восторженными скачками, дрожью во всем теле, нахальным посвистыванием, ядовитой улыбочкой – на тысячу ладов. Но при чем тут «мысли»?

А теперь вспомните моего первого корреспондента. Он скорчил, когда к нему приблизился ставший ему ненавистным друг, свирепую и неприязненную физиономию. Он мог бы, для пущей понятности, показать тому кулак или даже плюнуть в его сторону. Но какая же разница между его поведением и поведением собаки на цепи? И там и там выражены только чувства. Никаких «мыслей» не было и в помине. Чтобы они обнаружились, разочарованный молодой человек должен был бы сказать своему новому недругу: «Я вчера убедился, что ты трус и лжец. Я с тобой не дружу. Убирайся!» Вот тут тот понял бы что-то. А так он просто «почувствовал неприязнь». И – только.

И милая девушка, нежничая со своей мамой, тоже несколько преувеличивает свое умение «читать материнские мысли». Чувства – да, да и то лишь довольно приблизительно, так, в общем.

Есть очень популярная песенка на слова Исаковского. В ней другая девушка с огорчением рассказывает, как:

… ходит парень

Возле дома моего:

Поморгает мне глазами,

И не скажет ничего…

И – кто его знает,

Чего он моргает?..

Вот видите: чувство-то свое этот парень, бесспорно, выражает бурным морганием. Но девушке хочется, чтобы он хоть что-нибудь, в дополнение к этому морганию сказал. Чтобы он по поводу своего чувства выразил и какую-либо мысль. Чтобы чувство его выразилось «членораздельно», то есть словами.

Так вот и оказываются не слишком убедительными ЭТИ аргументы против моего утверждения. Они основаны на том, что понятия «мысль», «думать», «понимать» страшно расширяются.

Человек говорит «мысль», а имеет в виду «чувство», «переживание», «впечатление», «побуждение». И предмет спора расплывается. Незачем доказывать, что «чувства» мы нередко выражаем без всяких слов, ну, скажем, при помощи музыки. Мы не столько «понимаем» их, сколько «заражаемся» ими.

А так как, выражая и наши мысли, мы обыкновенно окрашиваем их своими чувствами, бессловесное и словесное смешивается, и отделить их одно от другого не так-то легко.

Близко к этому «аргументу» стоит другой. Мне пишут: «Как же вы так нераздельно связываете слово и мысль, когда существует, например, живопись, которая любую мысль может передавать без всяких слов?».

В этом возражении тоже есть секрет, который «возражатели» упускают из вида. Когда мы говорим о мысли, которую выражает, скажем для примера, картина И. Левитана «Вечерний звон», мы по-настоящему имеем в виду целый сложный клубок впечатлений, настроений, образов и мыслей, которые созерцание этого чудесного полотна в нас вызывает. А вовсе не обязательно те мысли, которые проходили в голове художника, когда он свою картину писал.

Достаточно постоять в Третьяковской галерее в Москве перед этим холстом и послушать, что говорят люди, им любующиеся, чтобы убедиться, что каждый видит в нем «свое», переживает прелесть изображенного по-своему. Тот, кто бывал в Плесе на Волге, вспоминает свои впечатления от виденного там, ищет сходства. Любитель природы восхищается, как удивительно переданы цвета, оттенки, чуть ли не звуки и запахи теплого летнего вечера на воде. Людям постарше и на самом деле начинает слышаться влажный и задумчивый вечерний Церковный благовест. Но очень вероятно, что это впечатление возникает не столько под воздействием того, что на картине написано, сколько в связи с тем, что под ней подписано. А подписано там два слова: «Вечерний звон».

Вечерний звон, вечерний звон!

Как много дум наводит он… –

говорится в очень известном стихотворении поэта XIX века И. Козлова. И спросите вы хоть у сотни людей, прочитавших это стихотворение, о чем оно говорит, и все сто ответят: «Ну, прежде всего о вечернем звоне… Всякие мысли, связанные с воспоминаниями о церковном вечернем звоне». Совершенно невероятно, чтобы кто-либо подумал, что в этом стихотворении описывается закат, или вечер на реке, или тихая обитель. А созерцая левитановскую картину, можно назвать ее любым из этих имен, и опровергнуть ваше восприятие будет невозможно.

Вот почему, говоря о мысли того или иного произведения живописи, музыки, скульптуры, мы вкладываем в это слово совершенно иной смысл, чем говоря о мысли, воплощенной в слове. В картине нет главного для человеческой мысли – понятий. Есть образы. В музыке – тоже. А я в моей книге рассуждаю только о мысли, построенной на понятиях. О мысли чисто человеческой. О мысли, поддающейся логическому анализу. И вот такая мысль невозможна без слова, потому что именно слово организует, закрепляет, образует в нашем мозгу понятие.

Третье возражение встретилось мне впервые недавно, но оно стоит того, чтобы его здесь разобрать.

«Вы неправы! – написал мне один студент. – И вот почему. В мире – множество, да нет, не множество, а бесконечное число всевозможных вещей. Предметов, явлений, действий, состояний. По вашему мнению, мы не можем «думать» о них, если не знаем их названий – слов? Но ведь слов во всех языках, в том числе и в русском, не бесчисленное множество. И все-таки мы преспокойно можем «представить себе» любую вещь, а значит, и «подумать о ней». Как же? Выходит, что – без слова? Ведь на каждую «вещь» мира не приходится по одному слову в языке…»

Аргумент выглядит убийственным. Что же я написал в ответ моему критику?

Я написал ему вот что.

«Замечали ли вы, что к бесконечному множеству существующих вокруг нас «вещей» мы, люди, относимся совершенно неодинаково. Есть такие, которые нам по тем или другим причинам «существенны». Мы их непрерывно видим, всегда «замечаем». А рядом кишит муравейник других вещей, не представляющих для человека (а иногда и для человечества) ни малейшего интереса, никакой ценности. Люди смотрят на эти вещи, но не видят их.

Пример? Пожалуйста. Горожанин приехал на дачу. Перед избой, где он поселился – лужайка. Спросите его, что растет на ней, он скажет: «трава». И будет прав.

Спросив о том же у хозяина дома, колхозника, вы получите другой ответ: «На горушке – клеверишко есть, тимофеевки немного… А к речке – всякая дурь: белоус, осока… Ну, копны две сена станет».

Хозяин тоже будет прав. По-своему.

Но стоит к дачнику приехать в гости другу-ботанику, он поднимет приятеля на смех. «Как – трава? Что значит – „трава“? Да тут на каждом квадратном полуметре – целый ботанический сад! Вот, верно, клевер; притом – красный. А вот – белый клевер. Вот, пожалуйста, три вида лютиковых. Да, тимофеевка, но и ёжа есть, и лисохвост есть… Тут, где посырее, тень, – звездчатка, она же – мокрица. И – манжетка… И мята. А около куста – валерьяна…»

У первого на всю луговину нашлось одно слово; второй сумел назвать своих зеленых друзей и врагов. А третий – специалист – засыпал вас словами-названиями… И все травы оказались названными; каждая – по-особенному.

В 1894 году мир знал два вида лучей: световые и тепловые. В 1895 году Вильгельм Конрад Рентген открыл новые лучи, невидимые, нетеплоносные, но проникающие через непрозрачные тела. Понятно, что для этих таинственных лучей у человечества не существовало слова-названия: их же никто не знал, не видел, не ощущал.

Рентгену надо было сообщить о своем открытии миру. И первое, что он сделал, он придумал для своих лучей слово. Он назвал их «x–лучами» (мы теперь зовем их «рентгеновскими»).

За следующие два года он опубликовал о них три важных сообщения. Его лучи стали всемирной сенсацией. О них говорили повсюду. А как можно было бы о них «говорить», если бы Рентген не создал называющего их слова? При этом он создал его не «из ничего». Слово «лучи» было давно в ходу. Слово «икс» у математиков значит «неизвестное», Название для нового предмета, новое слово было образовано из двух старых слов, из их сочетания.

И ведь если в человеческих языках живут сотни тысяч, может быть, даже миллионы («всего только миллионы»!) слов, то число возможных сочетаний из них – по два, по три, по пять – немыслимо выразить никакой доступной воображению величиной. Ими может быть назван любой вновь открытый в мире предмет, любое ставшее интересным людям явление, любое понадобившееся им понятие.

Миллионы лег жила в Индийском океане странная двоякодышащая рыба, пережиток давно ушедших веков. Европейцы ее ни разу не видели и, естественно, никак не называли. У нее не было имени на языке белых людей.

Но вот она случайно попалась на глаза ученой женщине-ихтиологу. По всему свету прокатилось известие о рыбе-диковинке, о рыбе-сверхветеране. И тотчас же родилось новое слово: в честь открывшей чудо молодой ученой, мисс Ля

Нет ничего более причудливо-разнообразного, нежели формы плавающих в небе облаков. Недаром писатель Тригорин в пьесе А. Чехова «Чайка», сетуя на хлопотливость своего ремесла, жалуется: «Вижу вот облако, похожее на рояль. Думаю: надо будет упомянуть где-нибудь в рассказе, что плыло облако, похожее на рояль…»

Тысячелетия люди не интересовались очертаниями облаков. Не было и слов для их обозначения. Но вот метеорологи заметили, что некоторые виды облаков предвещают перемену погоды, и сейчас мы уже различаем «кумули» – «кучевые», «цирри» – «перистые», «страти» – «слоистые», «нимби» – «дождевые»… И стоит людям заметить, что особое значение для чего-либо имеют «роялевидные» или «верблюдообразные» облака, и для них будут созданы обозначающие их слова-названия.

Ну, теперь, я думаю, я убедил вас? Что же касается до еще одного возражения, до тех читателей, которые указывают на «думающих» кошек и собак, муравьев и попугаев, слонов и амеб, то об этом я много говорю в главе «Человек и животное» и тут не буду предварять самого себя.

Скажу только: те, кто говорят о «мышлении» животных, подразумевают под этим словом не то, что, употребляя его, имею в виду я. Потому что я говорю всегда только об одном виде «мышления» – человеческом. Называю мышлением не все то, что может содержаться в сознании и человека и зверя, а только то, что воплощается в понятия и умозаключения людей.

Если я думаю: «Человека от животного отличает именно способность мыслить понятиями», – это мысль.

Если я «думаю»: «Ах ты…» – и в ярости стучу кулаком по столу, это не мысль. Это – выражение моего неопределенного, невыразимого словом чувства. Крик души, но не голос ума.

Всюду в моей книге я обхожу такие «крики души» молчанием.

Пожалуй, добавлю еще одно довольно любопытное наблюдение.

Лет двадцать назад по всей нашей стране давал свои «сеансы» интересный «угадчик мыслей» Вольф Мессинг. Сеансы заключались в том, что присутствующие, втайне от Мессинга, придумывали для него часто довольно сложные «задания». Появлялся Мессинг. Взяв за руку одного из публики, знающего, что именно содержится в задании, он требовал, чтобы тот, не произнося ни слова, думал, что надо сделать. И, после некоторых усилий, выполнял задание – подходил к нужному человеку, доставал у него из портмоне нужное число монет заранее условленного достоинства, разыскивал в зале какой-либо спрятанный предмет, брал у кого-либо книгу и указывал на слова, которые были заранее выбраны с разных страниц, и тому подобное.

В разговоре со мной любопытный человек этот решительно утверждал, что для него совершенно безразлична национальность и язык того, от кого он узнает чистые МЫСЛИ, составляющие задание. Если бы он был прав, мои соображения о мышлении и языке, разумеется, были бы уничтожены на корню.

Но вот что случилось на нескольких таких «представлениях» Мессинга. Два первых случая я наблюдал сам, о третьем мне рассказал писатель М. Л. Слонимский.

Было придумано «задание», выполняя которое Мессингу надо было раскрыть женскую сумочку, застегнутую замком-молнией, вынуть оттуда кошелечек, тоже снабженный молнией, и уже дальше действовать с монетами.

Угадыватель мыслей очень долго не мог выполнить требований, не понимая, что думает актриса, руку которой он держал. А потом, стараясь объяснить свои трудности, сердито сказал: «Как я мог сообразить, в чем дело, когда она все время думала про гром и молнию…»

Актриса думала вовсе не про «гром и молнию», а про молнию-замок. И когда Мессингу это объяснили, он раздраженно пожал плечами. «Откуда я знал, что это тут так называется

Австрийский немец по языку, он не подозревал, что такой запор по-русски зовется молния; по-немецки это Reibverschlu, то есть что-то вроде: «ползучий запор».

Совершенно ясно – он воспринимал не образ, а слово, и раз слово было ему неизвестно, расшифровать его не мог.

В другом случае Вольфу Мессингу было задано набрать из карточной колоды несколько строго определенных карт: десятку, валета и пр., и т. п. Было сказано (между теми, кто это задание составлял), что число очков на этих нескольких картах должно в сумме составить «21», как в игре в «двадцать одно».

Исполнитель очень быстро, без всякого труда выбрал нужные карты и заметался. «Я должен что-то еще сделать, а что – не могу понять!» – приходил он в отчаяние. Ему указали, что задание выполнено. «Нет, нет! – протестовал он. – Я ясно ощущаю: он думает почему-то еще и о цифре двадцать один…»

Игра в «двадцать одно» распространена далеко не везде в мире. Числовое значение карт с рисунками (дама, валет, король) не везде одинаково. Мессинг «слышал» карты, названные словами, но не знал, сколько каждая «стоит», и потому претерпевал неудачу. А его «руководителю» в голову не приходило подумать: «Валет ценится так-то или дама – так-то». И воспринятое угадчиком слово «двадцать одно», название числа, повисло в воздухе.

Если бы дело было не в словах, такого недоразумения не могло бы получиться.

Наконец – третье. Однажды Мессинг также не смог выполнить задачу только по той причине, что человек – передатчик мысли, требуя, чтобы он вынул из сумочки определенный предмет, называл в уме этот предмет не «перчаткой», а «варежкой». Слово «варежка» иностранцу Мессингу оказалось неизвестным, и стало совершенно очевидно, что он оперирует именно «словами»: ведь образ такой перчатки безусловно был бы им воспринят без всякого труда.

По-моему, все три случая великолепно работают на пользу той теории, которую я защищаю на всех предыдущих страницах этой книги.

Глава 2. CКАЗКИ И БЫЛИ


ДРЕВНИЕ ЯЗЫКОВЕДЫ

Каждый, кто бы ни задумался над человеческой способностью говорить, немедленно задает себе вопрос: «Откуда и как получили люди эту удивительную способность? Как они научились языку?»

Вопрос этот только внешне выглядит простым и безобидным. Не преувеличивая, можно сказать: три четверти толстых томов, написанных в течение сотен лет по языкознанию, посвящены решению этой труднейшей загадки.

Правда, простодушные люди никогда не были склонны долго ломать над нею головы. Почему именно человеку на долю выпало такое счастье? Почему ни коровы, ни кошки, ни орлы, ни львы, ни муравьи, ни лягушки не говорят нигде, кроме как в сказках? «Да очень понятно, – пожимали плечами эти люди, – человек – существо разумное; вот он и придумал язык для своего удобства… Худо же без языка!»

Но мы-то с вами теперь знаем: скорее, наоборот! Не потому человек придумал себе язык, что он обладал разумом. Потому он и и смог стать по-настоящему разумным, мыслящим существом, что овладел способностью речи! Без языка у него не могло быть подлинного, человеческого разума. Задача оказывается далеко не простой. И много тысячелетий люди тщетно ломали головы, стараясь ее разрешить.

В глубокой древности все, что человек не мог в мире объяснить простыми причинами, он относил за счет таинственных и могущественных сил – богов.

Спрашивается: почему гремит гром и бьет из тучи в тучу молния? Очень просто: это боги воюют между собою, там, за облаками.

Неведомо, почему море половину суток приливает к земле, а половину уходит от нее вдаль? Должно быть, воду гоняет морское божество.

Никто не знает, откуда взялся мир со всем, что его наполняет. Очевидно, его сотворили всемогущие боги.

А если могущество богов столь велико, что они могли создать самого человека, так уже, конечно, им было легко снабдить его языком. Либо они так уж и породили его говорящим, либо же потом, по своей божеской воле, подарили ему язык, научили говорить… Как же именно это случилось?

У разных народов существовали различные мифы по этому поводу. В евангелии говорится примерно вот что: «В начале всего было слово[8]. Это слово было обращено к богу. Оно само и было богом. Все было заключено в этом слове, и помимо него ничто в мире не могло появиться…»

Трудно как следует уразуметь, что

Совершенно иначе говорили об этом библейские древнееврейские мифы.

Бог, можно прочитать в библии, сотворил весь мир из ничего ровно в шесть дней. Но сделал он это не сразу.

Он начал с того, что сказал: «Да будет свет!» И стало светло.

По этому рассказу можно понять, что бог произносил еврейские слова в то время, когда еще не было не только еврейского народа, но и человека вообще, и даже самой Земли. Волшебным образом он умел уже, так сказать, «заранее» говорить по-древнееврейски, знал еще не существующий язык. Затем, устраивая отдельные части мира, бог придумывал им разные подходящие названия, по-видимому, тоже все на древнееврейском языке. «И назвал бог свет «днем», а темноту – «ночью». Получается, что первый человеческий язык был непосредственно создан божественной силой.

Но на следующих страницах все представлено противоположным образом:

«Бог вылепил еще из земли разных зверей и птиц и привел их напоказ к первому человеку, чтобы тот придумал, как их надо называть. И первый человек сейчас же дал имена диким животным, и домашним, и даже птицам, летающим по небу…»

По этому мифу, наоборот, бог не владел человеческим языком и поручил дело изобретения различных слов самому человеку.

Конечно, даже древние люди не могли долго удовлетворяться столь путаными и противоречивыми сказками. Над человеческой способностью говорить они начали размышлять уже по-иному. И многим стало приходить в голову, что эта способность является одним из естественных, природных свойств человека.

В самом деле: мы видим, как каждый из нас без всякого особого обучения, родившись на свет, сам начинает плакать, смеяться, есть, двигаться, ползать, ходить, хватать руками различные предметы. Это не удивляет нас, кажется естественным. Так почему же не допустить, что в определенном возрасте каждый человек так же неминуемо должен и заговорить, как собака – залаять, а жаворонок – запеть?

Вся беда в том, думали древние, что это трудно проверить. С раннего детства нас окружают люди, которые уже умеют говорить, взрослые. Никак не поймешь: почему начинают пользоваться языком малыши – потому ли, что в них самих созрела природная способность к речи, или потому, что их искусственно обучают говорить взрослые?

Было бы очень интересно, если бы хоть одно дитя выросло в полном одиночестве, не слыша человеческого голоса. Начало бы оно говорить без учителя или же так и осталось бы навеки немым? А если этот ребенок заговорил бы, то на каком языке? На языке своих родителей, на другом, из числа существующих, или же он придумал бы свой, новый язык. Предположим, что маленький человек начал бы самопроизвольно болтать на одном из наличных в мире языков. Разве из этого не следовало бы заключить, что именно данный язык является тем, на котором некогда впервые заговорили и все люди? Пожалуй, это было бы всего правдоподобней. Не поставить ли такой интересный опыт?

«БЕКОС, БЕКОС!»

Вот что рассказывает нам по этому поводу древний историк Геродот, живший за две с половиной тысячи лет до нас:


«Перед тем как воцарился в Египте фараон Псамметих, родом эфиоплянин, египтяне чванливо считали себя самым древним народом мира.

Царь Псамметих, однако, пожелал удостовериться – так ли это или не так? После его расследования египтянам пришлось признать, что фригийцы[9] появились на земле раньше всех, а себя считать вторым по древности народом.

Псамметиху долго не удавалось добиться решения вопроса, и он, наконец, придумал поступить вот как.

Он повелел отобрать у родителей – египтян самого простого звания – двух младенцев и воспитать их вдали от людей, в уединенном месте, под наблюдением старого пастуха царских стад. Было строго приказано, чтобы детишки росли сами по себе, никого не видя, а пастух ухаживал бы за ними сам, кормил бы их козьим молоком, не допускал к ним никого и не произносил в их присутствии ни единого слова ни по-египетски, ни на других языках.

Все эти строгости любознательный фараон измыслил ради того, чтобы узнать, какое же первое слово сорвется с детских уст, когда малюткам придет пора заговорить.

Все было сделано по царскому желанию.

Два года спустя пастух, войдя однажды с молоком и хлебом в хижину, услышал, как оба ребенка, прильнув к нему и обнимая его ручонками, стали повторять непонятное слово: «Бекос, бекос!»

Сначала старец не придал этому значения. Однако, поскольку всякий раз, как дети видели его, он слышал от них то же самое слово, ему пришло на мысль сообщить об этом своему повелителю. Фараон тотчас же созвал ученых мужей и стал допытываться, какому народу известно слово «бекос» и что

С той поры на основании столь неопровержимого свидетельства египтянам и пришлось признать, что их соседи фригийцы – более древнее племя, чем сами они, и что фригийский язык имеет за собой все права первородства…»


Старик Геродот простодушно записывал все, что ему рассказывали разные бывалые люди. Записал он и эту явную выдумку. По его словам, приходится думать, будто Псамметиха волновал только вопрос о том, какой народ древнее.

Но очень возможно, что любознательный фараон хотел узнать не это, а совсем другое. Может быть, он пытался проверить россказни жрецов, утверждавших, что египетский язык – не только первый, но и божественный, что его дали египтянам сами их суровые боги. Приступить к такой проверке в открытую было небезопасно даже и для фараона; ради «страховки» он и придумал для нее замысловатый, предлог.

Правда, рассудив здраво, Псамметих должен был бы счесть свой жестокий опыт излишним. Задолго до него природа тысячи раз проделывала точно такие же опыты – и всегда с одинаковым результатом.

В Египте, как и повсюду, нередко рождались на свет глухие дети или от различных заболеваний теряли слух грудные младенцы. Не надо было запирать их в уединенные хижины, чтобы слова человеческой речи не доходили до них; даже живя среди людей, они не слыхали ничего и уж никак не могли научиться человеческому языку. И всегда, от начала дней, такие глухие малыши неизменно становились немыми. Ни один из них ни разу не заговорил сам – ни по-фригийски, ни по-египетски, ни на каком-либо другом языке. Наблюдая за ними, можно было твердо сказать: нет, сам по себе, без помощи других людей, без обучения ни один человек не способен начать говорить.

Язык не дается человеку «по природе», хотя именно так возникает у него умение дышать, улыбаться от радости, плакать от боли, сосать материнское молоко или морщиться от кислого вкуса во рту.

Языку человек может научиться только у другого человека, у других людей. Язык родится и живет только там, где люди общаются друг с другом.

Геродотов Псамметих не мог, конечно, рассудить так. Он свято поверил своему опыту и убедился, что людям свойственна естественная, врожденная, способность речи. Он остался в уверенности, будто, каждый человек рано или поздно, если его не «сбивать с толку», заговорит по-фригийски. Так для него разрешилась загадка человеческого языка.

Само собой, подобное мнение не могло продержаться долго: слишком уж явно оно противоречило многочисленным фактам. В разных странах разные люди думали над тайнами языка. За долгие века они измыслили и распространили немало других догадок по тому же поводу. Я не могу рассказать вам последовательно обо всех таких «теориях», и мы ознакомимся только с двумя или тремя из них, которые пользовались когда-то наибольшей верой и самым широким распространением.

ТЕОРИЯ «ВАУ-ВАУ»

Спросите кого угодно: «Почему одна из наших лесных птиц называется кукушкой?» Вы наверняка получите твердый ответ: «Потому, что она кричит: «„ку-ку!“».

Я думаю, вы и сами считаете это несомненным.

Говоря так, однако, вы, сами того не подозревая, примыкаете к сторонникам одной из языковедческих теорий о происхождении языка, так называемой «теории звукоподражания». Создана она была некоторыми учеными прошлого, а от своих противников получила насмешливое имя «вау-вау» теории. В чем она заключается?

На первый взгляд «вау-вау» теория очень проста и убедительна.

Вспомним, как маленькие дети, учась говорить, называют впервые встреченных ими животных.

Увидев, скажем, собачонку и услышав ее лай, удивленный маленький человек начинает передразнивать животное: «ав-ав», или «тяф-тяф», или «вау-вау». Потом, немного спустя, он уже так и называет: собаку – «ав-ав», кошку – «мяу-мяу», свинью – «хрю-хрю». Еще позднее собака становится у него «авкой», поросенок – «хрюшкой». Смотрите-ка, из простых звукоподражаний родились уже имена существительные, слова!

Что, если когда-то, очень давно, на заре истории, только начиная создавать язык, так же действовали и наши предки, первобытные люди?

Вот в весеннем лесу какая-то птица из года в год выкликала над их головами свое «ку-ку». Может быть, ее первоначально так и называли: «куку»? А потом понемногу из этого имени-передразнивалки образовались уже настоящие, связанные с ним слова: «кукушка», «кукушонок», «куковать»…

Если это верно, в отношении кукушки, то, очевидно, то же бывало и в других сходных случаях. И, вполне возможно, многие из наших первых слов также родились из подражания голосам птиц, зверей, раскатам грома, свисту ветра, шуршанию камыша, шелесту листьев, рокоту бурных вод, грохоту обвалов. Они-то и явились самыми ранними словами: стихии и звери научили человека говорить. А когда он привык к ним, так сказать, «вошел во вкус», приучился пользоваться этими словами-звукоподражаниями, тогда, возможно, он стал искать и нашел и другие источники для пополнения своего «словаря».

Теперь – так говорили изобретатели этой теории – нам не всегда легко угадать старое первобытное слово-передразнивалку в наших словах: за десятки тысяч лет с ними могли произойти большие перемены. В словах «авка» или «хрюшка» и то не каждый и не сразу заподозрит собачий лай или свиное хрюканье. И всё же язык, по-видимому, родился именно из подражания простым звукам природы, которое сделало человека говорящим.

Все это звучит очень правдоподобно.

В самом деле, возьмите название хотя бы той же кукушки. Как называют эту птицу разные народы Европы?


У русских она – куку

В Чехии – ку

У болгар – кукуви

У немцев – ку

У французов – куку

У румын – кук

По-испански – ку

В Италии – ку

В Турции – гугу[10]


Объяснить такое поразительное совпадение имен в разных языках можно только тем, что разные племена подражали одному и тому же птичьему крику. Многие на этом и остановились.

Однако, если рассудить хорошенько, приходится признать, что переносить наблюдение, может быть и справедливое в отношении кукушки и ее имени, на другие слова было бы неосторожно. Кажущаяся бесспорность такой догадки рассыпается довольно быстро.

Чтобы разобраться в этом хитром вопросе, нам придется начать опять-таки очень издалека.

ЛЕСНЫЕ ЗВУКИ

Слово «кукушка» все производят от ее крика. Но вот уж слово «синица» как будто с писком этой птички не связано. Многим представляется, что оно, скорее, придано ей по цвету ее оперения. Может быть, «синица» значит «синяя птичка»?

А бы видали когда-нибудь живую синицу?


«Большая синица ростом с домашнего воробья. – написано в энциклопедическом словаре. – Верхняя сторона ее тела желтовато-зеленого цвета, переходящего местами в серый. Нижняя сторона – желтая. Шапочка на голове, бока шеи, горло и продольная широкая полоса, идущая по нижней стороне тела – черные. Щеки – белые. Клюв – черный».


Спрашивается: где же здесь синий цвет?

«Вот-вот, так оно и есть, – скажут вам тотчас сторонники «вау-вау» теории. – Название синицы, конечно, не имеет никакого отношения к ее окраске. Это тоже звукоподражание. Слыхали вы, как эту птичку еще зовут в народе? Она носит несколько имен: «зенька, зинька, зинзивер…»

Это верно. Знаменитый русский «птицевод» А. Богданов так прямо и писал когда-то: «Зинькой и зинзивером синицу прозвали по ее крику…»

Если так, тогда можно допустить, что «зинька» – настоящее имя синицы, а «синица» – его искажение. «Зинька, зиница, синица…» Пожалуй, «вау-вау» теория права: ведь мы опять договорились до звукоподражания.

Ну, а на самом деле на чьей же стороне правда?

Многие птицеловы, охотники, зоологи свидетельствуют: «большая синица (это одна из синичьих пород) весной действительно испускает звонкий крик: «зинь-зинь-таррарах!»

Казалось бы, это все решает. Но беда в том, что другие столь же осведомленные знатоки слышат в щебете синицы несколько иные звуки: «Пинь-пинь-тарарах!»

Украинские любители птиц все, как один, от профессора до пионера-птицелюба, согласно утверждают, что писк синицы надо передавать так: «Цень-цень-тарарах!»

И, наконец, совершенно случайно, в стихотворении американского поэта прошлого столетия Эмерсона я наткнулся на чувствительные строчки, посвященные той же лесной певунье:

Как вешний привет раздается

Повсюду: «Чик-чик-э-ди-ди!»[11]

Вот теперь и судите сами, каким же из этих мало схожих звуков люди должны были подражать? Как было бы правильнее окрестите веселую обитательницу северного леса: «зинька», «пинька», «ценька» или «чикчинька»?

Чтобы решить этот сложный вопрос, пойдите в марте в лес или, еще лучше, приманите синиц к своему окну, вывесив кусочек сала на веревочке. Гости сейчас же явятся.

Прислушайтесь к их голосам – и вы немедленно убедитесь, что ничего похожего ни на «зинь-зинь», ни на «чик-чик» они не «произносят». Просто птички издают три каких-то очень неясных музыкальных тона: два – покороче и позвонче, третий – раскатистый и трескучий. Изобразить, передать их звуками нашей человеческой речи просто немыслимо.

В этом нет ровно ничего удивительного. Голосам животных нелегко подражать; чтобы их «записывать», ученые-орнитологи (птицеводы) предложили множество сложных систем, но среди них ни одной удовлетворительной.

Поэтому каждый человек, и тем более каждый народ, передает эти крики на свой собственный лад.

Возьмите для примера обыкновенную утку. Думается, мы, русские, правильно считаем, что эта птица крякает, произнося совершенно ясно: «кря-кря».

Но, по мнению французов, утиное кряканье надо передавать иначе: «куэн-куэн».

Румыны изображают крик утки опять-таки по-своему: «мак-мак-мак». А датчане полагают, что их утки ясно выговаривают: «раб-раб-раб».

К сожалению, я еще не успел узнать, как крякают утки других народов; вероятно, пришлось бы столкнуться со множеством самых разнообразных мнений.

Еще любопытнее получается с петухом. Уж это ли не знаменитый солист среди птиц? Кажется, кто может не понять, что он ясно и громко возглашает свое несомненное, членораздельное «ку-ка-ре-ку»?

А вот подите же! Французам в его крике слышится несколько иное сочетание звуков: «кокорико»; а петухи британских островов, по уверениям их хозяев-англичан, распевают нечто на наш слух совсем уж неправдоподобное: «кок-э-дудль-ду»[12].

Откуда же такое странное несогласие?

Очень понятно откуда: послушайте несколько часов подряд петушиное пение, и вы, точно так же как и с синицами, убедитесь, что птица эта просто не подчиняется ни русским, ни французским, ни каким-либо другим человеческим словарям. Она ровно ничего не «выговаривает». Она тянет что-то чисто петушиное, совершенно свое, нечто вроде «а-а-а

Это неудивительно. Точно так же, желая изобразить голосом звуки музыкальной пьески, вы ведь тоже начинаете напевать какое-нибудь «тру-ля-ля, тру-ля-ля», или «тим-пам-пам», хотя, конечно, ни рояль, ни скрипка, ни труба ничего похожего «произносить» не способны.

ОТ ЗИНЗИВЕРА ДО СНЕГИРЯ

Выводы, к которым я вас привел, настолько неожиданны, так противоречат обычным нашим представлениям о названиях животных и птиц, что стоит, пожалуй, проверить их еще на одном любопытном примере. Впрочем, речь и тут пойдет о той же самой синице.

В «Лесной газете» – книге известного писателя Виталия Бианки – есть рассказ, озаглавленный: «Зинзивер в избе».


«В лесную избушку… через открытую дверь смело влетел зинзивер – синица; желтый, с белыми щеками и черной полосой на груди…»


Несколько ниже талантливый писатель-натуралист объясняет и происхождение этого странного птичьего имени:


«Пел зинзивер, синица… Птица нехитрая: «Зин-зи-вер! Зин-зи-вер!»


Ну вот: птица кричит «зинзивер» и называется тоже «зинзивер». Казалось бы, лучшего доказательства того, что люди, изобретая новые слова, прибегают к звукоподражанию, и не требуется. Но это именно «казалось бы».

Да, слово «зинзивер» действительно несколько похоже на те звуки, которые синица издает. «Пинь-пинь-тарррарах» или «зинь-зи-веррр!» – разница небольшая. И то и другое «слово» распадается на три части: два звонких звука и что-то вроде раскатистой трели.

Но вот в чем заключается немалая странность: в словаре болгарского языка, родственного русскому, приведено несколько болгарских названий синицы: «ценцигер», «синигер», «синигир».

Удивительно! С одной стороны, «ценцигер» звучит почти так же, как «зинзивер»; похоже, болгары тоже подражали голосу лесной певицы. С другой стороны, близкое к «ценцигеру» имя «синигер» отчасти напоминает и слово «синица» – «сини-гер». Можно подумать, что и там, за Балканами, по какой-то странной ошибке желто-черно-белая птица тоже получила название, связанное с «синим» цветом.

С третьей же стороны… Вот с третьей стороны и подстерегает нас самая главная неожиданность. Разве третье название синицы – «синигир» – не напоминает вам русское имя другой, совершенно на синицу непохожей, ярко-красной и пепельно-серой северной лесной птички – снегирь? Напоминает, и даже очень.

«Синего» в снегире нет уже равно ничего. Многие думают, что его название связано с тем, что он – птица зимняя, появляющаяся в наших местах вместе со снегом: «снег-ирь» – «снежная птица».

И вдруг – никакого снега: синигирь! Возникает вопрос: откуда могло получиться такое своеобразное сходство в названиях двух совершенно друг на друга не похожих птиц?

Не будем сейчас искать ответа на эту довольно сложную задачу. Скажем только, что наблюдение это сильно подрывает веру в справедливость «теории звукоподражания», той «вау-вау» теории, о которой мы говорили выше.

Теперь возьмем в руки какой-нибудь хороший, полный словарь русского языка – ну, скажем, составленный известным языковедом Владимиром Далем, и посмотрим, что там говорится о слове «зинзивер».

Нас ждет разочарование. Слова «зинзивер» у Даля в словаре нет. Зато имеются два других слова, очень похожих: «зинзивель» и «зинзивей». Что же, видимо, это тоже какие-то птички?

Увы! «Зинзивель» оказывается растением – «проскурняк», а «зинзивей» – другим растением, «бриония». Но ведь растения не пищат, не чирикают вроде синиц, не поют песен. Почему же их назвали такими птичьими именами?[13] Нет уж, лучше давайте ограничим в правах пресловутую «вау-вау» теорию!

Спору нет, в современном нашем языке, вероятно, можно найти некоторое количество слов и, в частности, имен-названий, построенных на подражании тем или иным звукам. Для примера я приведу вам на память вещь смешную – известную игрушку, надуваемый воздухом резиновый шарик со свистулькой, именуемый «уйди-уйди». Это одно из звукоподражаний, и притом совсем недавнее. Можно даже довольно точно указать момент его возникновения – второе десятилетие XX века, когда такие свистелки впервые появились на так называемых «вербных» весенних базарах Петербурга и Москвы. Тогда же предприимчивыми торговцами были созданы и смешные рекламные возгласы, вроде: «А вот иностранный мальчик потерял свою маму! Он плачет и зовет, свою маму не найдет! Уйди, уйди!» Слово привилось.

Можно найти и другие примеры.

Но, во-первых, их очень мало, непомерно мало в сравнении со всей массой человеческих слов; так мало, что никакого особого значения они иметь не могут.

Во-вторых, – и в этом главное, – чтобы человек мог начать «подражать» голосам и запевкам разных птиц, шороху ветра и камыша, треску дерева и стуку камня, надо, чтобы он уже достаточно развил и свои органы речи и свой слух. Он сначала должен был научиться свободно говорить, а потом уже начал передразнивать «языки» птиц и зверей, стихий и неодушевленных предметов. И, вероятно, те немногие слова нашей речи, которые на самом деле родились из звукоподражаний, как раз представляют собой не самый старый, а сравнительно новый слой в языке. Они не начало языка, а порождение его расцвета.

Теория звукоподражания может, пожалуй, объяснить появление того или другого отдельного слова. Но объяснить, как человек научился говорить, как он создал все огромное богатство своих слов, самых важных, самых нужных, она бессильна.

Ни слово «небо», ни слова «земля», «вода», «ходить», «работать», «трудиться», «торговать» никогда не были подражаниями звукам природы. Они возникли, очевидно, другим путем.

УСТАМИ МЛАДЕНЦЕВ

Рядом со «звукоподражательной» «вау-вау» теорией некоторое время существовала другая. Шутки ради ее можно было бы назвать теорией «бай-бай» или «ням-ням». Суть ее изложить нетрудно. Каждый ребенок, подрастая, пока он еще не научился говорить «по-человечески», начинает болтать на особенном «детском» языке.

Теперь вы, вероятно, уже забыли об этом, но было время, когда и вы вместо «хочу есть» сердито кричали: «ням-ням», когда слово «бо-бо» означало для вас «больно», «бя» – «плохо», «тю-тю» – «я спрятался», а странное словечко «тпру-а», которое и взрослому-то трудно выговорить, не сломав языка, значило не то «гулять», не то «прогулка».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6