Избалованная общим раболепством натура его уже требовала разнообразия. Семен Иванович, являвшийся прежде к хозяевам не иначе как в сюртуке или в шинели, надетой в рукава, начал являться в халате, очевидно, уже не страшась отвращения Олимпиады Артамоновны, или приносил девицам какую-нибудь принадлежность своего туалета и просил пришить пуговицу также без всякой церемонии.
Посягательства Семена Иваныча в таком роде продолжали усиливаться все более и более, так что в один день в семействе Претерпеевых происходила следующая сцена.
Семен Иваныч, уже разъяренный и надувшийся, стоял против трепещущей семьи Авдотьи Карповны и грозно вопрошал у нее:
- Что я сказал? Я что вчера сказал?
- Семен Иваныч!
- Что я говорил? Договорюся или нет? а?
Семья дрожала и безмолвствовала. Семен Иваныч с сердцем хлопнул дверью и скрылся.
- Что теперь делать? - захлебываясь от ужаса, шептала Авдотья Карповна. - Господи! Чай, обедать не пойдет? Что наделали? Что такое это он говорил?
- Мы почем знаем? Мало ли что он говорил! - отвечали испуганные дочери.
- Ах, господи! наказал господь!..
Стол был давно накрыт, но Семен Иваныч не являлся. Авдотья Карповна, еле таскавшая ноги от страха, поплелась разыскивать его. Она нашла его в саду; Семен Иваныч лежал в беседке, повернувшись лицом к стене.
- Семен Иваныч, кушать подано! Что вы, благодетель наш, сердитесь? Вы скажите, что вам угодно, мы вам в одну минуту сделаем... А то как же так, не сказавши ничего?
Семен Иваныч молчал.
- Благодетель наш! - повторила Авдотья Карповна.
Но ответа не было. Авдотья Карповна, убитая, воротилась в комнату и не знала, что делать. Наконец ей пришло в голову отправить депутатом самую младшую дочь Стешу, на которую Семен Иваныч обращал особенное внимание и иногда порывался даже обнять ее. За Стешей, не имевшей в этом походе никакого успеха и не дождавшейся от благодетеля ни слова, отправилась Олимпиада Артамоновна, за ней Саша, за Сашей Варя, потом сама Авдотья Карповна. Все они робко подступали к лежавшему Семену Ивановичу, робко просили пожаловать кушать и, ответом на эти приглашения, имели несчастие видеть ту же неподвижную спину благодетеля.
После тщетных стараний Претерпеевы решились обедать одни; аппетит оставил их, кусок останавливался в горле, и обед прошел среди молчания и тяжких вздохов. Кухарка убрала наконец посуду и собиралась отдохнуть на печи, как неожиданно в комнату вошел Семен Иваныч и в грозной позе остановился перед Авдотьей Карповной.
- Это что же такое? - сказал он, - за мои хлопоты да я же голодный хожу?
- Семен Иваныч, да ведь вас звали!
- Все натрескались, а мне куска хлеба нету?
- Да, батюшка! благодетель наш!.. - начала было со слезами Авдотья Карповна, но благодетель вторично хлопнул дверью и вторично исчез.
Через пять минут в беседке опять новая происходила сцена:
Семен Иваныч по-прежнему лежал лицом к забору. За его спиной вся семья Претерпеевых суетилась около стола, таская тарелки, миски с разными кушаньями и проч. Когда все было готово, Авдотья Карповна сказала:
- Семен Иваныч, подано-с! кушайте, отец наш, а то щи простынут.
Семен Иваныч нехотя повернул к публике голову.
- Это что же такое? - угрюмо и как бы не понимая, в чем дело, проговорил он.
- Обедать-с...
- Это в шестом часу-то?
- Да что ж делать, когда вы не изволили кушать?
- Да какой же черт обедает ночью? Люди от вечерен пришли и чаю напились, а у нас обед?
- Семен Иваныч!
- Тьфу!
Благодетель быстро повернулся опять к стене и замолк.
Долго семья Авдотьи Карповны и сама она ждала какогонибудь слова от него. Семен Иваныч молчал и, казалось, заснул.
Тогда решено было перенести кушанья назад, в комнату, так как, стоя на открытом воздухе, они могут быть растасканы птицами или съедены собаками. Едва только это было исполнено, как Семен Иваныч снова появился в кухне.
- Где тут, - грустно и кротко, точно агнец, сказал он кухарке, - где тут у вас корки собакам валяются?
- Господи помилуй! Семен Иваныч! батюшка! Что это!
Корки! Как можно!
- И корки-то мне нету?..
- Господи!
Семен Иваныч ушел, не дождавшись объяснения. Через минуту он стоял у низенького забора и разговаривал с соседом-сапожником.
- А? - говорил он. - До чего я дожил! Корки не дают хлеба! а?
- Цс-с-с! Боже мой!
- А? За мою хлеб-соль да я же не имею пропитания? Это что же будет?
- Семен Иваныч, отец наш! - рыдала из окна Авдотья Карповна. - Что ты, господь с тобой!
- А? - продолжал Семен Иваныч, обращаясь к сапожнику. - Вот как, друг! Поишь, кормишь, а заместо того с голоду околевай!., а? Верно, только у бога правду-то найдешь!..
- Это точно! только у одного бога!..
- Д-да! Но авось и добрые люди не оставят... Дай хоть ты мне корочку какую... Чай, собакам тоже кидаешь? так мне этакую... Собачью!
- Зачем же-с! мы, Семен Иваныч, с удовольствием.
- Нет, собачью!..
- Что вы! Да мы сколько угодно!
- Нет, дай собачью!..
Только ночью, когда лица всей семьи распухли от слез, Семен Иваныч решился войти в свою комнату; в глухую полночь, когда все заснули, он сам отправился в кухню, вытащил из печи горшок со щами и с жадностью пожирал их среди глубокой тьмы и безмолвия.
Такие штуки благодетель начал разыгрывать все чаще и чаще. Не чувствуя в семье Претерпеевых никакой к себе нравственной, сердечной привязанности и зная, что им, в сущности, не за что чувствовать ее, он, как истинный деспот, находил утешение в безграничном пользовании своими правами над людьми, которые подвержены ему волей-неволей. Изобретательность его в деспотическом желании довести семью до непрестанного к нему внимания и страха пред ним доходила до высокой виртуозности; вариации, которые он выделывал из преданности Претерпеевых, были поистине изумительны. Упитанный по горло всяким почтением и уважением, Семен Иваныч совершенно переродился; он сделался веселей и смелей; никакие насмешки сослуживцев не могли поколебать спокойствия его духа. Раз, когда один из чиновников вздумал было над ним подшутить, Семен Иваныч, не говоря ни слова, хлопнул шутника по голове связкой бумаг и прошел мимо.
Но вместе с возвышением величия Семена Иваныча упадала все более и более нравственная свобода Претерпеевых; все они оглупели, обезумели и превратились в каких-то автоматов, с тою разницей, что у них были сердца, поставленные в необходимость ежеминутно замирать и трепетать.
Однако, при всем их одеревенении, дальнейшие деяния благодетеля были такого свойства, что Авдотья Карповна не выдержала и наконец решилась произнести:
- Да лучше мы милостыню пойдем собирать, чем этакое мученье!
- Да ей-богу! - вторили дочери.
- Авось найдутся добрые люди, не оставят!
Всеми было решено не поддаваться больше фантастическим желаниям Семена Ивановича. Олимпиада Артамоновна первая решилась привести это намерение в исполнение и обещалась завтра же пригласить в гости чиновника Сладкоумова, который уже давно засматривался на нее и выражал желание познакомиться с ее маменькой, Авдотьей Карповной, но боялся попасться на глаза Семену Ивановичу.
"Что же, в самом деле? - думала Олимпиада Артамоновна. - Докуда это будет?"
Однажды Семен Иваныч, довольный и счастливый, лежал в своей комнате, дело происходило после обеда. Он совершенно не подозревал, что против него строятся козни, и потому можно представить ужас, который овладел им в тот момент, когда через отворенную в сени дверь он увидел фигурку юного писца Сладкоумова. Писец Сладкоумов был в белых, туго натянутых панталонах, в новом форменном вицмундире, красных вязаных перчатках, а волосы его были густо напомажены. Дерзкий гость, не замечая Толоконникова, осведомился у кухарки - "дома ли Авдотья Карповна?" и вошел в комнату.
Семен Иваныч был вне себя. Он узнал, что благодетельствуемая им семья знает людей кроме него и думает не исключительно о нем. Через секунду он узнал еще, что Претерпеевы не только думают о посторонних людях, но имеют дерзость и уважать их, ибо тотчас после того, как Сладкоумов вошел в комнату, из дверей выскочила Олимпиада Артамоновна и торопливо сказала кухарке:
- Марьюшка! голубушка! ради бога, самовар! поскорее, голубушка!
Олимпиада Артамоновна говорила эти слова с тем же трепетом в голосе, какой привык слышать Семен Иваныч только для себя одного. Благодетель не выдержал и закричал:
- Марья!
Явилась кухарка.
- Принеси самовар сюда!
- Там гость пришел.
- Принеси, говорю. Самовар мой!.. Пошла!
Кухарка принесла самовар. Семен Иваныч, пожираемый злобой, думал: "Ну-ко, пусть узнают, как без меня-то?"
К несчастию моего героя, через несколько минут в его комнату отворилась дверь, и кухарка, показав ему какой-то другой самовар, с сердцем крикнула ему:
- И без тебя обошлись!
- Вон отсюда!
- Цалуйся с своим самоваром... Вон соседи дали! Скареда!
- Вон, говорю, бестия!..
- У-у! барин!..
Благодетель выскочил на двор, вызвал соседа-сапожника - и началось бушеванье.
- Грабители! - кричал Семен Иваныч. - За мою хлебсоль!.. Анафемы!
Сапожник был в недоумении.
Авдотья Карповна, разливая чай и слушая крики на дворе, была ни жива ни мертва. Чиновник Сладкоумов тоже дрожал, как в лихорадке.
Дверь отворилась, и вошел сосед-сапожник с ремешком на голове и уже сильно под хмельком. Семен Иваныч угостил его.
- Сахарницу пожалуйте! - грубо заговорил он.
- Возьми, возьми, батюшка! Подавитесь с вашим сахаром! - выходя из себя, закричала Авдотья Карповна.
- Нечего нам давиться... Мы берем свое! Это все наше!..
Давиться! Обирать человека ваше дело, а за все благодеяния только безобразничаете? Пожалуйте нашу небиль! Это все наше! Так-то! Семен Иваныч переезжают...
- Берите! Берите всё! - кричала Авдотья Карповна. - Когда нас господь избавит от вас! Господи!!
Вся семья Авдотьи Карповны рыдала. Писец Сладкоумов улизнул вон из комнаты и, пробегая по двору, споткнулся о камень, пущенный ему под ноги Семеном Иванычем.
В этот день Семен Иваныч убедился, что могущество его рушилось. Он снова помирился с хозяином старой квартиры; но прежде, нежели переехать, пробовал отомстить Претерпеевым за нарушение покоя его души. Каких-каких ни выдумывал он штук. Объявив Авдотье Карловне: "съезжаю с квартиры!", он думал заставить ее снова повергнуться к стопам его; но, к ужасу благодетеля, Авдотья Карповна отвечала: "хоть сейчас!"
Тогда Семен Иваныч сказал:
- Нет, погоди! Мне еще семь дней сроку, по закону! Нет, врешь!
- У нас жилец есть на ваше место, Сладкоумов! - говорили ему.
- А! жилец! нет, погоди!
И Семен Иваныч продолжал сидеть на старой квартире, отобрав у Претерпеевых свою посуду, провизию, дрова, словом - оставив их в руках самой отчаянной нищеты.
- Семен Иваныч! батюшка! - умоляли его. - Нам есть нечего! Переехал бы Сладкоумов, все бы как-нибудь, хоть рублишко какой дал...
- Нет, еще погоди! Мне и сверх срока пять дней льготы!
Благодетель переехал только тогда, когда узнал, что Сладкоумов женился на мещанке, следовательно, жить у Претерпеевых не будет, а другого жильца еще и в помине нет.
Семья Авдотьи Карловны снова заголодала. Снова горькая вдова принялась собирать сухие купеческие пироги и проливать слезы на подъездах палат и канцелярий.
И вот Семен Иваныч по-прежнему на старой квартире, по-прежнему в Растеряевой улице; у него те же хозяева, та же старуха Авдотья и вообще все, как и прежде. Вечер. Комната освещена ярким сиянием лампад. Тишина. Семен Иваныч и Хрипушин сидят на противоположных концах комнаты, и среди молчания, долгое время не нарушаемого, раздаются вздохи то хозяина, то гостя.
- Вот бы вам, Семен Иваныч, жениться теперь: самый раз! - робко говорит Хрипушин; но Семен Иваныч отвечает на это глубоким вздохом.
Опять настает молчание...
- Ну-с, Семен Иваныч, - поднимаясь и вздыхая, говорит медик, - пора!
- Куда же ты? - жалобно произносит хозяин.
- Нет-с, пора!
Семен Иваныч остается один; тоска гнетет его; он вздыхает все глубже и глубже, и наконец мертвая тишина комнаты нарушается заунывным пением. "Ду-ушу моою!..", закрыв глаза и захлебываясь от тягости наплывающих ощущений, тянет Семен Иваныч. "У-ус-лы-ыши, господи, молитву-у мою..."
В комнате по-прежнему пахнет деревянным маслом. Ветер бьет ставней. Неисходная тоска!..
Хрипушин шел по темным и пустынным переулкам. Был октябрь в конце; в одно время падал снег и дождь, вследствие чего топь на улицах стояла непроходимая. К ужасам грязи присоединялся порывистый ветер, поминутно сметавший с крыш талую воду и обдававший ею Хрипушина с головы до ног.
- Господи! - стонал Хрипушин с растерзанным сердцем и вязнул в грязи.
XIII. СЕМЕН ИВАНОВИЧ "У ПРИСТАНИ"
Мало-помалу Иван Алексеевич стал реже показываться в "растеряевской округе" и, по-видимому, переселился в местности более отдаленные и глухие, глубоко сожалея о своих растеряевских и томилинских пациентах, нечаянные встречи с которыми почитал за истинное счастие.
А встречи эти иногда бывали.
Так, он шел однажды по большой городской улице; дело происходило в субботу, и по тротуарам валил народ: шли ко всенощной, в баню, из бани; мастеровые спешили за расчетом, несли самовары, ружья и револьверы.
- Иван Алексеев! - окликнул кто-то Хрипушина.
Хрипушин обернулся и увидел Семена Иваныча Толоконникова: он возвращался из бани.
- Какими судьбами? - воскликнули оба друга разом, пытливо оглядывая один другого.
- Ах, батюшка, Семен Иваныч! а? Сколько лет не видались-то? Какая перемена!
- Переменишься, брат!
- Ей-бо-огу! Ну, как же господь милует вас?..
- Ничего, помаленьку. Ты-то как?
- Что мы! Наше дело тьфу! Вы как поживаете?
- Слава богу. Слышал али нет?
- Что такое?
- Женился!
- Семен Иваныч?
- Я!
Хрипушин отскочил в сторону, вытаращив глаза.
- Вы? женились?
- Я, я! Чего ты ощетинился-то?.. Пойдем-ко! Какая жена-то!
Хрипушин долго не мог опомниться. Семен Иваныч, идя рядом с медиком, рассказывал ему историю женитьбы и жены.
Она была дочь одного однодворца, оставившего после смерти сорок десятин земли в приданое двум дочерям; одной из них было в то время двадцать четыре года, другой - шестнадцать; первая была крайне безобразна лицом и только пугала женихов, вследствие чего заслужила ненависть матери. Умирая, отец начертал в духовном завещании, в видах обеспечения старшей дочери, следующее: "Младшая может выйти только тогда, когда выйдет старшая, в противном случае она лишается двадцати десятин земли, а старшей достаются все сорок". Отец думал, что подобным маневром он не заставит старшую дочь сидеть в девках, потому что если она оттолкнет жениха физиономией, то притянет его землей. Младшая же может выйти и по любви: она молода и недурна. Но этот маневр на деле осуществился иначе: старшая дочь была до того безобразна, что никакие сорок десятин не могли победить отвращения женихов; младшую же не брали, боясь остаться совсем без земли, что не было особенно привлекательно. Из всего этого вышло то, что, кроме отвращения и злобы матери, на Марью (старшую дочь) обрушилось отвращение и злоба молоденькой сестры. Старой девой помыкали, как тряпкой; ей не было покою ни днем ни ночью от упреков матери и сестры. Чтобы хоть как-нибудь победить отвращение и презрение родных, Марья работала за семерых: мыла полы, стирала белье, ставила самовары, доила коров и проч. Но и это не спасало ее от семейного презрения. В таком виде предстала она глазам Семена Иваныча.
Когда Толоконников, рассказывая историю женитьбы, дошел до изображения достоинств жены, то остановился на тротуаре и громко вокликнул над самым ухом Хрипушина:
- Так настращена, так настращена, боже защити!
Медик робко поглядел на Семена Иваныча и увидел, что ответить надо так:
- Что ж? Слава богу!..
- То есть вот как: ни-ни-ни!
- Слава богу! - повторил Хрипушин. - Ей-ей!
Затем, в доказательство "настращенности" жены, Семен Иваныч рассказал, что во все время его сватовства теперешняя жена его целовала у него руки.
- Позвольте попросить у вас воды, скажешь иной раз ей, - рассказывал Толоконников. - Тую же минуту несет воду и чмок в руку!.. Каково?
- Чудесно! - бормотал Хрипушин.
Скоро они пришли к воротам квартиры Семена Иваныча - Иван Алексеев! сказал он шепотом, держась за кольцо калитки, - ты погляди-ко вот, что я тебе говорил... как напугана-то!..
- С великим удовольствием!
Едва только шаги Семена Иваныча раздались в передней, как из соседней комнаты выскочила испуганная женщина со свечкой в руке.
- Вот жена! - сказал Толоконников.
Хрипушин засвидетельствовал почтение.
Жена Толоконникова была существо истинно жалкое; вся физиономия ее носила следы какого-то нечеловеческого утомления и ужаса, который громадностью своих размеров не давал возможности обратить внимания на ее безобразие.
Человек, впервые попавший в Томилинскую улицу, словом - человек свежий, при взгляде на эту женщину неминуемо должен был чувствовать боль в сердце и глубокую грусть, но томилинец, и на этот раз Семен Иваныч, засиял, как солнце, когда увидел, что Хрипушин разделяет его мысли. С каким-то удовольствием подставил он жене спину, для того чтобы она сняла шинель, и из снисходительности не допустил ее снять с себя калоши, к которым она было уже бросилась.
- Самовар! - кротко и нежно пропел притворяющийся зверь, входя в комнату.
Жена мгновенно исчезла в кухню.
- Видел? - шепнул хозяин гостю.
- То есть вот как: лучше не надо!
- А?
- Золото! Как есть золото!
- Что еще будет! Ты погляди-ко!
Самовар явился мгновенно. Жена Семена Иваныча с тем же испугом суетилась около чашек и ложек. Муж с удовольствием поглядывал на этот испуг. Наконец он, не торопясь, опустился на диван и, мигнув Хрипушину, произнес:
- Маша-а!
Жена вздрогнула и чуть не выронила чашки.
- А что я тебе сегодня сказал?..
Семен Иваныч подмигивал Хрипушину и указывал головою на жену, которая безумными глазами бегала по стенам, очевидно торопясь что-то вспомнить...
- Я... Семен Иваныч... все...
- Что я сказал?
Знакомая нам сцена тянулась мучительно долго. Наконец, когда зрители увидели, что бедная женщина окончательно выбилась из сил, Семен Иваныч подозвал ее к себе и сурово произнес:
- Гребешок! Я сказал: "Приду из бани, чтобы гребешок!"
Но жены уже не было в комнате, она бросилась за гребешком.
- Видел? - произнес хозяин.
- Сам бог вам посылает! Истинно: слава богу!
Семен Иванович был доволен и тешился забитостью жены до усталости. Все эти сцены были закончены угощением, устроенным хозяином ради того, чтобы показать жену в новом свете, со стороны хозяйственной. Такие маневры Семен Иваныч устраивал перед всеми своими знакомыми, которыми в последнее время обзавелся; знакомые эти были: почтальон, мучной лавочник и дьякон. Все они хвалили Семена Иваныча за его уменье обращаться с женой.
Встреча Хрипушина с Толоконниковым доставила медику одну новую пациентку, потому что это была Марья Филипповна - жена Семена Ивановича. Зная, что женский пол в отсутствие мужей гораздо свободнее и предупредительнее, медик являлся к ней по утрам, когда Семен Иваныч бывал на службе. Убеждение в предупредительности женщин не обманывало медика, и он всегда получал от Марьи Филипповны водку. С своей стороны, подобною же предупредительностью платил хозяйке и Хрипушин. Всякий раз, замечая, что при появлении его Марья Филипповна утирает распухшие от слез глаза, медик заботливо спрашивал:
- Али чем больны?
- Нет, Иван Алексеевич, - это так!
- Как же так-то?
- Скучно!
- О чем же скучать изволите?
- Да так... просто... скучно сделалось!..
- Гм-м!..
- С родными не видалась давно... вспомнила, ну, и...
- Так, так... Да вы, Марья Филлипповна, вот как: вы позвольте мне хоть двадцать-то пять копеек... Я вам сварю одну примочку!
Хрипушинские примочки не помогали, и слезы не просыхали на глазах Марьи Филипповны: ей было о чем плакать.
Впрочем, Семена Ивановича она не винила в своих слезах:
она чувствовала, что обязана ему свободой от презрения родных.
Не могу подробно рассказать, что сталось с Претерпеевыми; достоверно только то, что Олимпиада Артамоновна живет не
в Томилинской улице и не в родительском доме; источники ее существования никому не известны, но томилинскя и растеряевская "молва" отзывается о них весьма неодобрительно.
Более о ней мы сказать ничего не можем.
XIV. РАЗНЫЙ РАСТЕРЯЕВСКИЙ ЛЮД
Теперь следовало бы возвратиться к жизни Прохора Порфирыча и рассказать благополучное окончание его карьеры.
Но у нас есть еще два-три лица из растеряевцев, которых хоть и нельзя назвать "главными" действующими в растеряевском житье-бытье лицами, как Прохор Порфирыч и Хрипушин, но нельзя считать и личностями заурядными. Два-три слова сказать о них необходимо.
1. КНИГА
После смерти вдового шапочника Юраса остался сын, болезненный мальчик лет двенадцати, не узнавший вследствие постоянной хворьбы даже ремесла своего отца. Родственники тотчас же запустили свои руки под подушку покойника, пошарили в сундуках, под войлоком и, найдя "нечто", припасенное Юрасом для неработящего сына, тотчас же получили к этому сыну особенную жалость и ни за что не хотели оставить его "без призору". Кабаньи зубы и пудовые кулаки мещанина Котельникова отвоевали сироту у прочих родственников. Сироту поместили на полатях в кухне, водили в церковь в нанковых больничного покроя халатах и, попивая чаек на деньги покойного Юраса, толковали о заботах и убытках своих, понесенных через этого сироту. Пролежал на полатях сын Юраса года четыре, и вышел из него длинный, сухой шестнадцатилетний парень, задумчивый, тихий, с бледно-голубыми глазами и почти белыми волосами. В течение этих годов лежанья от нечего делать прозубрил он пятикопеечную азбуку со складами, молитвами, изречениями, баснями, и незаметно книга в глазах его приняла вид и смысл совершенно отличный от того вида и смысла, какой привыкли придавать ей растеряевцы. Страсть к чтению сделала то, что сирота решился просить опекуна купить ему какую-нибудь книгу. Опекун сжалился: книга была куплена, и сирота замер над ней, не имея сил оторваться от обворожительных страниц. Книга была: "Путешествие капитана Кука, учиненное английскими кораблями Революцией и Адвентюром". Алифан (сирота) забыл сон, еду, перечитывая книгу сотни раз: капитан Кук все больше и больше пленял его и наконец сделался постоянным обладателем головы и сердца Алифана. По ночам он в бреду выкрикивал какие-то морские термины, летал с полатей во время кораблекрушения и пугал всю семью опекуна не на живот, а на смерть.
Котельников понял это сумасшествие по-своему.
- Ну, Алифан, - сказал он однажды сироте, - гляди сюда: оставлен ты сиротою, я тебя призрел, можно сказать, из последнего натужился... Шесть годов, господи благослови, мало-мало по сту-то серебра ты мне стоил... Так ли?
- Я, кажется, до веку моего буду ножки, ручки...
- Погоди. Второе дело, старался я, себя не жалел сделать тебе всяческое снисхождение и удовольствие... Через это я тебе, например, вот книгу купил...
- Ах! - вскрикнул Алифан в восторге.
- Погоди... Вот то-то... Ты, может, читавши ее, от радости чумел; а спроси-кось у меня, легко ли она мне досталась, книга-то? Следственно, исхарчился я на тебя до последнего моего издыхания... Но так как имею я от бога доброе сердце, то главнее стараюсь через мои жертвы только бы в царство небесное попасть и о прочем не хлопочу... С тебя же за мои благодеяния не требую я ничего... По силе, по мочи воздашь ты мне малыми препорциями. Ибо придумал я тебе по твоей хворости особенную должность, дабы имел ты род жизни на пропитание.
Последнюю фразу Котельников похитил из уст какой-то вдовы, слонявшейся по нашей улице и просившей милостыню именно этими словами, похищенными, в свою очередь, из какого-то прошения.
Скоро Алифан вступил в новоизобретенную Котельниковым должность. На тонком ремне был перекинут через его плечо небольшой ящик, в котором находились иголки, нитки, обрезки тесемок, головные шпильки, булавки и прочие мелочи, необходимые для женского пола. Обязанности Алифана заключались в постоянном скитании по улице, из дома в дом, и целый день такой ходьбы давал ему барыш по большей мере пятиалтынный. Этот пятиалтынный приносил он все-таки к Котельникову будто бы на сохранение. "У меня целей", - говорил Котельников.
И Алифан вполне этому верил.
Но книга и капитан Кук не оставляли Алифана и здесь. Замечтавшись о каком-нибудь подвиге своего любимца, он не замечал, как вместо полутора аршин тесемок отмеривал три и пять, или в задумчивости шел бог знает куда, позабыв о своей профессии, и возвращался потом без копейки домой. Если Алифану приходилось зайти в чью-нибудь кухню и вступить в беседу с кучерами и кухарками, то и тут он незаметно сводил разговор на Кука и, заикаясь и бледнея, принимался прославлять подвиги знаменитого капитана. Но кучера и кухарки, наскучив терпеливым выслушиванием непостижимых морских терминов и рассказов про иностранные народы и чудеса, о которых не упоминается даже в сказке о жар-птице, скоро подняли несчастного Алифана на смех. Скоро вся улица прозвала его "Куком", и ребята при каждом появлении его заливались несказанным хохотом; им вторили кучера, натравливая на бедного доморощенного Кука собак. Даже бабы, ровно ни буквы не понимавшие в рассказах Алифана, и те при появлении его кричали:
- Ах ты, батюшки мои, угораздило же его, - Кук! Этакое ли выпер из башки своей полоумной...
- В тину, вишь, заехал... На карапь сел, да в тину... Ха-хаха... помирали кучера.
- Кук! Кук! Кук! - визжали мальчишки.
Алифан схватывал с земли кирпич и запускал в мальчишек; смех и гам усиливался, и беззащитный Алифан пускался бежать...
- Ку-ук! Ку-ук! - голосила улица. Общему оранью вторили испуганные собаки.
Торговля Алифана мельчала все более и более. Обыватели чиновные и в особенности обывательницы с улыбкой встречали его и, купив на пятачок шпилек или еще какой-нибудь мелюзги, считали обязанностью позабавиться странной любовью Алифана.
- Ну, как же Кук-то этот? - спрашивали они. - Как ты это говоришь, расскажи-ко?
- Да так и есть...
- Как же это? плавал?
- И плавал-с; вот и все тут...
Алифан, желая избежать насмешек, иногда думал было отделаться такими отрывочными ответами; но влюбленное сердце его обыкновенно не выдерживало: еще немного - и Алифан воодушевлялся, чудеса чужой стороны подкрашивались его пылким воображением, и картины незнакомой природы выходили слишком ярко и чудно. Алифан забывал все; он сам плыл на "Адвентюре" по морю, среди фантастических туманов и островов удивительной прелести; воображение его разгоралось, разгоралось... и вдруг неудержимый, неистовый хохот, как обухом, ошарашивал его.
- Батюшки, умру! Умру, умру, спасите! - вопил обыватель.
И Алифан исчезал.
Иногда выслушают его, посмеются в одинаковой мере и над Куком и над рассказчиком, продержат от скуки часа три и скажут:
- Ступай, не надо ничего.
Плохо приходилось ему. Синий нанковый халат, сшитый опекуном еще в первые года опекания, до сих пор не сходил с его плеч, потому что другого не было. Если иногда Алифан принимался раздумывать о своих несчастиях, то по тщательном размышлении находил, что во всем виноват один капитан Кук.
Но было уже поздно!
Таким образом, известнейший мореплаватель Кук, погибший на Сандвичевых островах, вторично погиб в трясинах растеряевского невежества; погиб раскритикованный в пух и прах нашими кучерами, бабами, мальчишками и даже собаками. А вместе с Куком погиб и добродушный Алифан.
Горестная жизнь его была принята обывателями, во-первых, к сведению, ибо говорилось:
- Вон Алифан читал-читал книжки-то, да теперь эво как шатается... Ровно лунатик!
И, во-вторых, к руководству, ибо говорилось:
- Что у тебя руки чешутся: все за книгу да за книгу? Она ведь тебя не трогает!.. Дохватаешься до беды... вон Алифан читал-читал, а глядишь - и околеет как собака...
2. БАЛКАНИХА
Тьма вопросов, являющихся у растеряевца в минуты "отчунения", требует такого помощника в уразумении их, какого Растеряева улица не видала еще ни разу с того времени, как вытянулись в кривую линию ее косые заборы и приземистые лачужки с своими голодными обитателями. Поэтому растеряевец с давнего времени привык полагаться на бога, будучи горьким опытом убежден, что спасение его не в руках человеческих. Только что рассказанная история с книгою и факты будничной жизни скажут наивному наблюдателю, полагающему, что в минуты жажды совета и уразумения не худо бы подсунуть растеряевцу нечто общедоступное или даже общезанимательное, - будничный опыт скажет такому наблюдателю, что хлопоты его по этому предмету будут тщетны вполне. Голодный лунатизм Алифана только подкрепит взгляд растеряевца на непонятную вещь, именуемую "книгою", и по-прежнему сомнения его и надежды будут в руках умов мудреных и загадочных, говорящих необыкновенными словами... Такие мудреные умы есть у многих растеряевских баб, одну из которых я тотчас же постараюсь отрекомендовать читателю.
Вероятно, всякому приходилось не раз встречать тип необразованной, но умной бабы, преимущественно вдовы, которая всю жизнь усердно ходит в церковь, пользуется всеобщим почетом, именуется "матушкой", получает за обедней просвиру наравне с генералами и заслуженными людьми. Вот именно все такие качества совмещает в себе Пелагея Петровна Балканова, иначе Балканиха, иначе Дунай-Забалканова.