— Замолчи! — снова кричит он. Сейчас скажет — «ведьма», но звучит: — Нет, никогда больше… я не хочу с тобой так, я хочу… едва коснуться… Что ты сделала со мной? Мне больно здесь… — Он не вытирает слёз, и они, мутные, текут по щекам, чуть задерживаются возле углов губ, сползают по подбородку. — Отец бил, болели те места, по которым он попадал ремнём, внутри собирались злость и ненависть. Ты права, я получал удовольствие, когда причинял боль. У жены был рак груди… сейчас я понял — из-за меня. Что ты со мной сделала? Зачем привела сюда Лину?
Истерика, наверное, продолжалась бы бесконечно, если бы не раздался телефонный звонок. Мать плечами тряхнула, словно сбрасывая с себя слов Вилена, пошла к телефону.
Вилен тяжёлым взглядом смотрит на неё.
— Какие варианты?
Сейчас она скажет: «Зачем варианты? Всё кончено. Я буду жить с другим». Сердце, вырвавшись, бьёт меня по голове, я не слышу, что говорит мать.
Не говорит, она слушает.
И Вилен слушает. Как и я, открыл рот. Весь развернулся к матери, и — дула вместо глаз.
Стоит матери повернуться… Стоит повернуться… Он всё врёт, что не обидит её.
Сквозь шум крови в голове не сразу слышу, только когда от слова остаётся след: «Хорошо». Следующая фраза «Завтра попозже… вечером» возвращает меня к жизни. Ничего не отменяется. Она услышала, какие есть варианты квартиры, согласилась посмотреть. И… голос такой, точно она положила руки на лицо Павла…
Я знаю её руки, как хорошо я знаю их! Я готов болеть каждый день, лишь бы она клала свои руки на моё лицо.
— Кто звонил? — жёстко, в спину матери, спросил Вилен, но тут она повернулась.
Как же мгновенно он меняется! Только что готов был убить…
Я замёрз, но не мог шевельнуться и пойти одеться.
— Завтра я развожусь, — говорит Вилен.
— Зачем?
— Мы сразу поженимся, и ты прекратишь свои встречи с мужчинами. Я обеспечу тебя. Тебе не нужно будет…
— Я буду жить так, как живу, буду делать то, что хочу.
— А как же ты будешь моей?
— Я не портфель твой, не брюки и не машина.
— Ты хочешь быть моей любовницей?
— Назови как хочешь. Но я буду с тобой тогда, когда ты перестанешь причинять людям зло, когда способность чувствовать и видеть других войдёт в твою суть. Я буду с тобой так, как удобно мне.
— И когда же?
— Это зависит только от тебя.
— Когда это будет?
— И ты, и я увидим это…
Мать хитрит, понимаю я, тянет время. И тут же понимаю: она согласилась жить с ним потому, что боится его. Чего она боится? Он может убить её?
Но ведь она никого и ничего не боится, она способна остановить любое убийство и направить его разрушительную силу на убийцу! Нет, здесь что-то другое.
Прямо в одежде забираюсь под одеяло и в тепле, постепенно окутывающем меня, работаю над своим вопросом.
Слово «работать» я люблю. Я понимаю его как слово «думать», «биться над какой-то проблемой», «решать какую-то задачу».
Задачи решать учит меня Павел.
«Из пункта „А“ в пункт „Б“ выезжает машина, вылетает самолёт и выходит человек. Кто быстрее попадёт в пункт „Б“ и почему?» Здесь скорость, время, преодоление расстояния.
Сначала просто вопрос, а потом Павел произносит слова «скорость», «расстояние», «время» и даёт мне числа.
«Через одну трубу бассейн заполняется чистой водой, через другую уходит вода грязная…» Здесь — объём, вес…
В сегодняшней моей задаче нет пунктов «А» и «Б», нет объёма и скорости. Совсем другие данные. Мать никогда не согласилась бы жить под одной крышей даже с Павлом. А уж с Виленом и подавно! Почему же обещает жить с ним?
Боится его?
Это не ответ. Это тоже вопрос. Но он жжёт как неправильный ответ, от которого необходимо отвязаться, чтобы поскорее найти ответ правильный.
И в эту минуту ко мне в комнату входит мама. Но, как обычно, её взгляд проходит сквозь меня.
— Постарайся сделать так, чтобы Павел больше не забирал тебя из детского сада. Ты вполне можешь дойти до подъезда один. Это всего два шага.
Натягиваю до носа одеяло — скрыть разинувшийся рот.
Павел не будет приходить за мной и вести меня к тёте Шуре? И мы не будем идти с ним, сытые, взявшись за руки, к детской площадке или на спектакль или в кино? И не зазвучит больше на высокой ноте: «Иов, твой отец пришёл за тобой!»?
— Ты понял, что я сказала?
Значит, я не буду с ним видеться? Я буду жить без него?
— Ты будешь видеться с ним в другом месте, раз в неделю я сама буду отводить тебя к нему. — Голос жёсток, а в лине — просьба и страх. — Завтра чтоб это было в последний раз. Не я, ты попроси его об этом.
И попроси позвонить мне из автомата, как только вы расстанетесь.
Ясный ответ, яснее некуда: Вилен может сделать плохо Павлу, мать боится за Павла. Никогда и ничего так сильно не боялась она во всей своей жизни. И я лепечу:
— Хорошо.
Она поворачивается и идёт из комнаты, звеня натянувшимися нервами.
11
…Тот день…
Тот день — главная причина моей смерти.
Начался он с ночи. Мне приснился сон.
Мы все трое — мама, Павел и я — идём смотреть нашу новую квартиру.
Впервые я иду между ними, держась за их руки. Это неправильные слова. Не иду. Мне кажется, я не касаюсь земли.
Мамина рука по обыкновению жжёт, от неё по всему моему телу — огонь. Это живительная сила. Я расту, как на дрожжах, — между ними. А может не как «на дрожжах», а как царевич из сказки Пушкина: «И растёт ребёнок там не по дням, а по часам». Огонь — пища, питающая каждый мой орган.
От руки Павла — совсем другая сила, мужская, физическая. По капле через руку она переливается в меня.
Мама с Павлом женятся. И я — между ними, я тоже женюсь вместе с ними, мы втроём женимся.
Я затаился. Мне кажется, стоит на секунду отпустить руку того или другого, я погибну, и мы все втроём никогда не поженимся.
Мы, все трое, сосредоточены друг на друге и на том, что нам предстоит, и я не слышу сзади шороха шин по асфальту, преследующего нас. Я не замечаю круга, в котором мы все трое замкнуты и который всё меньше и меньше, он сжимает нас в одну, единую душу.
Это потом, много раз, сон будет проигрываться во всех подробностях: и шорох шин, заштопывающий уши, и сжимающийся круг, прибивающий нас всё ближе и ближе друг к другу.
Вот мы входим в нашу новую квартиру.
Прихожая — большая. Направо — мамина комната, с окнами во всю стену, и в неё мягко опускается новый просторный стол, с оранжево-розовыми ромбами, за которым теперь мама разговаривает с гостями. Через коридор налево — кухня, туалет вместе с ванной, дальше — комнаты Павла и моя.
Я всё вижу сверху. Уж не я ли сам и мебель расставляю? В комнату Павла опускаю письменный стол…
Павел тоже со мной рядом. И только мама стоит на паркете. Она что-то говорит, но я не понимаю, что. Подвенечное её платье развевается по всей комнате, в каждом углу, поднимается к нам и нас с Павлом обдаёт свежестью.
А потом Павел плывёт вверх. Вот он поднялся до потолка, вот прошёл сквозь потолок и исчез.
— Куда ты? — кричу я в отчаянии. Я не успел схватить его за руку, чтобы удержать возле себя.
Я просыпаюсь. В окно светит фонарь. Жёлтый свет от него полощется в комнате на стене и на полу.
Что-то в этом сне не так.
Мы, все трое, вместе, но почему Павел поднимается вверх. Он не умеет делать этого… Мне холодно, впервые я проснулся среди ночи. Чем-то мне сильно не нравится этот сон!
«Уходи», — прошу я. Чему, кому я говорю это? Сну, фонарному свету, от которого бегут по мне мураши…
Но сон — живое существо. Впивается в мою плоть и пьёт кровь. В этом сне всё сразу: голос воспитательницы, рассказывающий нам о подготовительном классе, в который мы скоро идём, мальчик Котик, дёргающий меня сзади за куртку и шепчущий мне «Юродивый!», мамин голос — «Ты решил разжалобить меня», трубочка с кремом, купленная мне Павлом, мы с Павлом и матерью крепко держимся за руки, Павел поднимается вверх.
Надо скорее спать! Но внутри зреет крик.
Ничего же не случилось! Совсем ничего не случилось, уговариваю себя, а крик — живой: разрастается во мне, движется, царапается. Сейчас вырвется.
«Постарайся сделать так, чтобы Павел больше не приходил за тобой в детский сад». Зря не скажет моя мать. Эти слова — не против меня, не против Павла, они — за нас.
И, точно это последняя капля, крика стало во мне так много, что он вырвался.
В ту же секунду вошла мать.
Она, что, стояла за дверью? Она знала, что я не сплю?
Ни вопроса, ни слова утешения. Одну руку кладёт мне на голову, другую — на лицо. Руки пахнут травой. И почти сразу я сплю. Без снов.
…В детском саду учатся читать, я не вижу букв. Воспитательница о чём-то рассказывает, о чём, не слышу. Что со мной? Я жду Павла.
Меня спрашивают, не заболел ли я, укладывают в изолятор, меряют температуру, дают таблетку. Я… жду Павла. Некогда большие наши часы показывают шесть, мчусь в раздевалку. Не успевает он войти (как всегда, он приходит первым), я истошно кричу «Папа!» и бросаюсь ему на шею. Вцепляюсь в него всеми своими десятью пальцами и дышу его запахами. Я дрожу, и Павел начинает дрожать. Обнимает меня. И я ощущаю, как он любит меня.
Сколько мы стоим так, не знаю. Но вот шёпот воспитательницы: «Не ест, не видит, не слышит ничего. Заболел».
Наконец Павел высвобождается из моих тисков и ставит меня на место. Что-то он говорит воспитательнице, что-то говорит она, а я слышу в ушах и в голове: «последний раз»… Он пришёл за мной последний раз. Я должен сказать ему, я сам должен сказать ему, чтобы он больше за мной не приходил.
Я могу сказать сейчас, сразу (воспитательница благополучно отплыла в другое пространство — шептать что-то другому родителю), но я обманываю себя: здесь много людей, здесь нельзя, скажу ему в кафе, пусть мы в последний раз туда придём.
— Смотри, тебе подарок. — Павел берёт со стула и вкладывает мне в руки мишку в полиэтиленовом пакете. Голос у него жидкий.
Нет, я не могу, чтобы в последний раз. Мама не узнает. Я не хочу, чтобы в последний раз. Я ничего не скажу Павлу. Будь что будет. Я хочу виснуть у него на шее. Хочу, чтобы он одевал меня, сидя передо мной на корточках или склоняясь ко мне. Хочу, чтобы мы шли с ним по двору, а потом по улице за руку, а потом сидели в кафе. И пусть не будет мишки. Вместо всех игрушек и развлечений я хочу Павла и маму вместе.
Я тяну время, выворачиваюсь из-под его заботы, и он удивлённо смотрит на меня.
— Ты не хочешь идти к тёте Шуре? Ты плохо себя чувствуешь? Тебя кто-нибудь обидел?
В его золотистых глазах я вижу… те же чувства, что переполняют и меня.
Всё-таки мы выходим на улицу. Весь двор усыпан белым пухом, и я вспоминаю, как Павел учил меня кататься на лыжах, а я всё падал в пушистый снег. Сегодня пух не снежный, он — летний, от тополей. Пух и — холодно. Несмотря на лето, так холодно, что я сегодня (Павел позвонил рано утром) надел ботинки, а не сандалии, полагающиеся летом, куртку и шапку, совсем как поздней осенью.
Мы идём по двору, направо от детского сада, к Проспекту и — в наше кафе. По пуху.
— Первый раз за много лет вижу неподрезанные тополя, — говорит Павел. — Люкс!
Мишка оказался тяжёлым. Павел берету меня пакет.
Тётя Шура со своим певучим «Мои бесхозные!» кидается к нам целоваться и спешит поскорее принести еду. Уже давно она не спрашивает нас, чего мы хотим.
— Сегодня угощу вас студнем, уж очень качественный получился. — Я люблю пробовать новые блюда, но представить себе, что надо что-то съесть, не могу. — Вот тебе салат, цыплёнок, ты любишь. — Она ставит передо мной всё сразу, вкладывает вилку в руку, гладит по голове и поёт своим тёплым голосом: — Растёт прямо на глазах, румянится. Такой сынок — на счастье. Такой отец — на счастье.
Свою песню она поёт нам каждый день с различными добавками. Подзывает юркую маленькую женщину, громко шепчет: «Смотри, Кланя, на моего внучка, какой поднимается!» и промокает фартуком глаза.
Павел не любит, когда тётя Шура плачет, тут же достаёт книжку. Сегодня — «Маленького Принца» Экзюпери.
Но сегодня я не слышу ни слова. И есть не могу. Глотку заткнула моя ложь. Я не смею ослушаться матери, я должен сказать Павлу, что это всё — в последний раз.
Но почему в последний?
Я сам могу приходить в это кафе. Оно совсем близко от нашего двора. И Павел каждый день будет читать мне «Маленького Принца». И я сам дойду до дома. И мама ничего не узнает.
А как же наши пятницы? Никогда больше Павел не придёт к нам?
Маме самой хорошо с Павлом, она любит Павла, я знаю, — ни с кем не говорит так откровенно, только с ним!
— Ты не слушаешь? — спрашивает Павел. — С тобой что-то случилось? Выкладывай.
Скорее отсохнет мой язык, чем я повторю ему мамины слова!
— Ты не хочешь есть? Остынет же! С тобой явно что-то происходит. Заболел? — Он трогает мой лоб. — Температуры вроде нет.
Мне под его взглядом — как под ливнем, который мать не может остановить!
Скорее освободиться от лжи — сказать!
Чувствую, надо сделать это немедленно. И — не могу.
— Мы договорились сегодня ехать смотреть квартиру, но почему-то мама попросила не заходить за ней, прежде позвонить. Как ты думаешь, если я всё-таки зайду с тобой и уложу тебя, она рассердится?
— Нет! — кричу я, и на меня оглядываются сидящие за другими столами.
— «Нет» — не рассердится или «нет» — заходить нельзя?
— Нельзя, — выдавливаю я, и мне становится чуть легче — вроде капелька того, что я должен сказать, выдавилась из меня.
— Ясно. — Павел придвигается ко мне ближе и обнимает меня. Голова к голове. — Ну, успокойся. Я вижу, что-то произошло такое, что ты должен сказать и не можешь.
«Я ничего не хочу сказать», — просится на язык. Прижимаюсь к нему и хочу так сидеть вечно. Я должен передать ему мамины слова!
— Ну, хорошо, не можешь, не говори, а про Маленького Принца послушай. Ты мне чем-то напоминаешь его, и мне очень хочется, чтобы ты познакомился с ним и полюбил его.
В подъезде скажу.
— Что же ты ничего не ешь? — поёт тётя Шура и жалостно смотрит на меня. — Может, заболел? Ну, пожалуйста, не обижай свою тётю Шуру, съешь хоть кусочек.
Тёти Шурина песня — кстати. Лишь бы не идти домой. Отколупнул кусок студня и держу его во рту. Он сам тает и стекает внутрь. Главное — не торопить его, вроде я и ни при чём, студень сам тянет время.
— Вот молодец, — тётя Шура улыбается. У неё много морщин, и все они разбегаются от глаз. — Люблю, когда ты кушаешь. Кушаешь, растёшь. А теперь немного цыплёнка. Хочешь, я подогрею?
— У меня сегодня ещё важное дело. Люкс! — Павел тоже улыбается. Я знаю, какое у него сегодня дело. — И я спешу. Может быть, завернёте ему цыплёнка?
— Сейчас, я мигом.
Не успеваю я доесть последний кусок студня, как она возвращается с пакетом.
— Ешь на здоровье, внучек мой! — поёт она.
Под её песню мы с Павлом встаём и идём к выходу, как ни растягивал я минуты, как ни останавливал время.
До двора — пять минут, по двору — четыре. Не люблю качалок, не люблю качелей, а сегодня цепляюсь за всё, что на моём пути.
— Хочу качаться.
— Хочу лазить.
— Хочу кататься.
Моё «хочу» для Павла — радость, и Павел подсаживает меня на коня, и качает на качелях, и не сводит глаз с меня, когда я взбираюсь по лестницам и фигурам.
И это кончилось. У меня замёрзли руки, и пух залепил нос, я чихнул, раз, другой.
— Ты не заболел? — Павел снял с моего лица пух. Дорога к подъезду. Мимо тёмной школы, мимо тёмного детского сада.
Мы не дошли до подъезда. Нам преградила путь машина. Чёрная, большая машина.
Я не понял, что случилось. Она встала к нам боком. Раздался выстрел. Павел упал. А через мгновение машины перед нашим подъездом не было.
Я продолжаю стоять. Между лежащим Павлом и мной валяется мишка в целлофановом пакете, на спине, с чуть приподнятыми лапами.
Слева на груди Павла — небольшое пятно, красное, очень красное, под ярким нашим фонарём.
«Папа! — зову я. — Папа!» Я хочу кинуться к Павлу и не могу. Мои штаны мокрые. Сначала мне очень горячо, а скоро — очень холодно. Пляшет всё вокруг.
Я узнал того, кто стрелял. Я хорошо вижу. И фонарь яркий. Я так хорошо знаю белёсый взгляд. «Стреляю, вышибаю десять из десяти».
Увеличивается красное пятно на тополином пухе.
Толчок к пробуждению — люди в белых халатах укладывают Павла на носилки. Они хотят задвинуть его в машину.
— Нет! — кричу я, без голоса, и наконец — так запоздало! — кидаюсь к Павлу. — Папа! — зову я. — Папа! — Трогаю его улыбку.
Он улыбается?
— Папа, папа!
Других слов у меня нет. Только это, единственное.
— Бедный ребёнок!
— На глазах!
— За что?
Белые халаты ставят носилки одним концом в машину. Я держу руки на его губах. Пух у Павла — на лице, на плаще.
— Возьмите же ребёнка! Чей ребёнок? Где мать? Мать. Срочно нужна мать, и я тащу к себе белый халат.
— Позовите мать. Обязательно позовите мать.
Я обхватываю Павла за ногу и держу, никакими силами не отцепить меня.
Может это сделать только мать.
И она оказывается рядом.
Первое её движение — Павел. Его лицо. Его сочащийся кровью пиджак с левой стороны. Её руки — над ним.
— Прости. Прости?! Нет!
Она отрывает меня от Павла и отводит от машины.
— Можете не спешить, — говорит белым халатам.
— Это ваш муж? — спрашивают её.
— Фактически да.
Около нас оказываются милиционеры.
— Вы знаете, кто стрелял? — спрашивают мать. Она пожимает плечами.
«Скорая» с моим Павлом уезжает. Около красного пуха лежит мишка в полиэтилене.
— Вам придётся пройти со мной, — говорит матери милиционер.
— Обязательно, только сначала я помогу ребёнку и уложу его спать. Вы можете подождать в квартире. Это твой мишка? — Она поднимает и его, и портфель Павла, изо всех сил сжимает мою руку.
Дома раздевает меня, моет под тёплой струёй воды, вытирает, одевает в пижаму, укладывает в кровать, опускает на моё лицо свои руки.
И я пропадаю. И мне не снится ничего.
12
Первое, что слышу, проснувшись:
— Я вызвала тебя, чтобы сказать.
Утро не таит в себе прошлого, оно — начало, в котором только радость пробуждения :с жизни.
Я не хочу потерять это мгновение, пусть оно длится всегда. Натягиваю одеяло на голову, но и тут звучит, повторяется: «Я вызвала тебя, чтобы сказать».
Павла вызвала?
Павла?!
В одну секунду оказываюсь около двери. Почему-то мать сама оставила мне мою щель!
Вилен?! У нас дома, за нашим столом, Вилен?
Мать не знает, что убил он!
Распахиваю дверь — крикнуть это. Пусть он убьёт и меня, но я видел — он убил Павла! Мать не знает.
— Убийца должен понести наказание, — говорит мать будничным голосом, и я, схватившись обеими руками за дверь, удерживаю себя в комнате.
— Я не убивал, — говорит Вилен. Он сидит очень прямо, важный, вот сейчас начнёт отдавать приказания! — Ты не можешь инкриминировать мне…
— Даже если бы я не знала… ты себя выдал, я не сказала, что кто-то убит. — Не будничный голос у матери, такой, словно она совсем не спала. — Тебе осталась неделя. В течение недели ты будешь погибать, и смерть твоя будет мучительна. Если у тебя есть дела, успей сделать их. Ты свободен. Можешь идти. Я сказала всё.
— Я не убивал! — закричал он. Вскочил. И вдруг задрожал. — Что ты сделаешь со мной? Донесёшь?
— Ты же не убивал?! Чего же ты так испугался? — Насмешка прозвучала и погасилась усталостью. — Я наказываю убийцу. И уже сделала то, что считаю нужным. Убийцу найду не я — кара. И, если ты не убивал, тебе нечего бояться. А доносить… Не мой почерк. Тем более, что судьи — те же убийцы, вызволят… Нет, я сама разделаюсь с убийцей.
— Ты сказала, ты сделала. Что ты сделала? — побелевшими губами спросил он. В эту минуту губы не походили на червяке , так дрожали! Колыхались щёки, подбородок, pyки . протянутые к матери.
— Увидишь. А теперь выйди вон. Я опаздываю на работу.
— Я подвезу тебя. Мать встала.
Я не видел её лица, но Вилен вдруг пошёл к двери, пошёл не обычно, как идёт нормальный человек, а задом, всё время лицом к матери.
Хлопнула дверь.
Мать продолжала глядеть на эту захлопнувшуюся дверь. Теперь я видел её щёку. И больше ничего.
Как мне нужно было припасть к ней сию секунду! Но я чувствовал — нельзя. Никак нельзя её сейчас тронуть. Не мать, королева из сказки. Волшебница. Только не знаю, злая или добрая?
Сколько стояла она… но вот повернулась и пошла… в мою комнату. Я отскочил от двери. И, когда она вошла, я сидел на кровати.
— Хорошо, что ты уже встал. Сегодня последний день детского сада. Его закрывают на ремонт. Ты будешь готовиться к школе.
Так долго никогда не говорила мать, обращаясь ко мне.
— Павла застрелил Вилен, — сказал я, воодушевлённый тем, что она говорит со мной, — я видел.
Но она ничего больше не сказала мне. Через несколько минут хлопнула дверь квартиры.
Последний день детского сада тянулся бесконечно. Механически проживал я его, на самом же деле шёл за матерью.
Где она, что делает, я не знал. Но, видимо, своими способами она помогла мне — о Павле я не думал, совсем, словно Павла никогда не было, снова была только она, владычица, волшебница, колдунья. Бесстрашная. Ослепительная.
Она смотрит на меня… не видит…
Ни одной черты лица её не знаю, только глаза, одни глаза.
Иду за ней тенью, ловя её запахи: света, огня, стихов, музыки. А она идёт по дороге. Дорога слепит. Ноги её босы, по щиколотку в пыли. Клубок пыли катится за матерью живым существом. А может, это я?
Ни деревца по бокам, ни куста, ни дома, ни человека.
Куда идёт мать? Что это за дорога?
…Водопадом дождь. Мы стоим с матерью у подъезда, под щедрым козырьком, укрывшим много людей, всем им этим ранним утром надо идти на работу.
— Кто справку даст, что из-за дождя опоздаю?
— И машину не поймаешь… Когда нужно, нету… Мать вскидывает руки, поднимает лицо к небу.
И стена воды рушится, рассыпается нам под ноги.
Я вышел из детского сада в ту секунду, как часы показали пять. Не взглянул направо, куда мы ежевечерне шли с Павлом, кинулся влево, к подъезду.
Что гнало меня? Жажда встретиться с матерью? Надежда на чудо — Павел жив?! Страх перед Виленом? Страха перед Виленом не было, была жажда увидеть поскорее, что мать с ним сделала.
Лифт не работал, но я буквально взлетел на наш пятый этаж, в одну секунду открыл нашу дверь.
Матери нет.
Сквозь стёкла сеется муть плохой погоды.
Припадаю к окну.
Оно на месте — серое здание с небольшими окнами в решётках. Мне кажется, Вилен работает тут, и это он пытает тех, кто часто мерещится мне.
Чувствую рядом мать. И повторяется: чёрная, высокая машина без окон, человек в наручниках. В ту секунду, как ему пропасть в пытках, быть может, навсегда, мать вскидывает руки, что-то быстро говорит, и — расступаются мундиры, открываются наручники. И… он поднимает лицо к нам?! Удивлённое, с мамиными глазами…
Что с ним стало? Забрали его на другой день? Или он так и живёт — свободный?
С той минуты, как в моей жизни появился Павел, я не смотрел на серое, в решётках, здание. Сегодня там машина за машиной: из легковой, точно такой, в какой сидел Вилен, когда убивал Павла, выходит мундир, с большими звёздами на плечах, в другую, высокую, чёрную, вталкивают людей в наручниках, из третьей, четвёртой — выталкивают. Сколько же их — тех, кого хотят пытать?!
Что-то меня точит изнутри, что-то, связанное с Павлом.
Павел создал мою комнату. Этажерка с поделками из конструктора, радиоприёмник, велосипед, письменный стол с тумбами, шведская стенка, на которой я могу висеть, по которой могу лазить… Всё как при нём. Всё на местах. Что же беспокоит меня?
Мишка! Где мишка, вчера подаренный Павлом?
В моей комнате нет. И в маминой нет.
Он уткнулся головой в стену коридора, бурый, большой медведь. Зубами вцепляюсь в полиэтилен, разрываю его и вынимаю мишку. Выпадает свёрток с едой, который дала нам тётя Шура. Сую цыплёнка в холодильник, а мишку прижимаю к себе. Сначала мне холодно, но вот тепло протекает сквозь мою одежду, постепенно становится всё более устойчивым, и наконец мы — вместе.
Мишка — тяжёлый. Мне нравится, что он тяжёлый, мне кажется, это я Павла взял на руки и качаю. И мать здесь. Я закрываю глаза. Мы снова идём смотреть нашу квартиру. И я между ними, держусь за них руками.
Мать приходит не одна в этот день.
Я ложусь спать голодный — не успел до её возвращения поесть. Я так привык ужинать, что теперь голод — зверем рвёт мой желудок. Но не выйдешь же, чтобы вытащить из холодильника цыплёнка или то, что мы с Павлом приготовили. Единственное спасение — скорее заснуть.
Сегодня я не слушаю разговоров матери с гостем — сегодня мы начинаем жизнь втроём, и сегодня у нас первый обед в нашем новом доме. И первый раз в новом доме Павел вынимает из портфеля книжку — должен же дочитать её! Но я не понимаю ни слова, только вижу крошечную планету, Маленького Принца, Розу, Лиса и прошу: «Папа, полетим к Маленькому Принцу, ты говорил, я похож на него». «Конечно, — кивает мне Павел. — Если хочешь, значит, полетим».
Сплю я? Иду ли с мамой и Павлом по половицам новой квартиры, лечу ли в гости к Маленькому Принцу? Мне тепло — Павел прижался ко мне всем своим большим горячим телом.
Утром, когда я встал, матери уже не было. Волоча мишку за лапу, иду в ванную, обливаюсь, как учил меня Павел, холодной водой, начинаю делать упражнения, что он показал мне, но на первом же сажусь без сил на пол. Зачем? Мать не замечает меня, Павел никогда больше не придёт.
Сколько времени сижу так, не знаю. Иду в кухню. У нас много еды. И тёти Шурина, и та, что наготовил Павел.
Разворачиваю цыплёнка, откусываю кусок, жую.
Павел кормит меня.
…Как проходит тот день? Сплю, бодрствую?
Вечер начинается с резкого звонка в дверь. Звонок звенит на одной ноте, не прекращаясь, пока я не открываю.
Вилен.
В каком виде!
— Где мать?
Если бы он был Вилен прежний, я вцепился бы в его провисшие щёки зубами, ногтями рвал бы его червивый рот. Но это не Вилен.
Тот, с белыми глазами, не видел меня, этот ухватился за меня красным взглядом и как бы повис на мне всем своим весом.
Страха к нему нет, есть желание сбросить его с себя, умыться, и я, собрав все свои силы, сбрасываю, иду в туалет и запираюсь там. Пусть он делает, что хочет.
Он идёт за мной, стучит в дверь.
— Когда придёт мать? — кричит он. — Куда она по…
Я открываю на полную мощность воду, вода рушится громким потоком и заглушает его.
Когда отключаю её, в доме тишина.
Вилен сидит на полу материнской комнаты, качается из стороны в сторону и трясёт головой. Без голоса, едва слышно, кричит: «Прочь! Уйди!» Он не замечает меня. Глаза налиты кровью, черви губ сползли в одну сторону, и в правом углу рта — капля слюны.
— Уйди! Прочь!
Ещё мгновение, и я кинусь в кухню — наливать ему воду, но входит в дом мать. Она не одна. С ней мальчик.
Вилен не слышит её прихода, качается из стороны в сторону, повторяет: «Уйди…» Как всегда, мать меня не видит, и я пячусь в свою комнату.
— Ты выбрал неудачный момент. — Мать смотрит на мальчика. — Я тебе говорила, сегодня не надо.
Мальчик невысок, тощ, лохмат (в первый момент мне показалось, на нём мохнатая чёрная шапка), глаза — чёрные, губы — детские. Он обходит Вилена, встаёт перед ним.
— Дяденька, иди домой, твоё время вышло. Вилен продолжает твердить: «Прочь», «Уйди». Мать подходит к нему, и тот — поднимается и начинает двигаться к двери.
— Они уничтожат тебя, — мать, — все те, кого ты убил, кого обидел, кого унизил, бумерангом вернутся к тебе их страдания. Ещё не кончилось твоё земное существование, ты выпьешь свою чашу полностью, я не помогу тебе ничем.
— Спаси, — шепчет Вилен, но продолжает двигаться задом к двери — под взглядом матери.
И вот его уже нет в нашем доме. Мать стоит как стояла.
— Сила! Вот это да! — Мальчик смотрит на мать с восхищением, в его глазах пляшет по горящей лампочке. — Научи меня так расправляться с подонками. А ты сказала, зря пришёл.
Мать кладёт руки на его голову.
— У меня своя сила, у тебя своя.
Голос её зыбок, она не в себе. Я чувствую: она тоскует о Павле, она себя винит в его смерти. Мне кажется, я сейчас в её животе — свернулся зародышем, а она — голодна, измучена. Но почему она раздевается перед мальчиком? Что она делает?
Мальчик тоже, как и я, испуган. Дерзость его словно пала вместе с материной одеждой на пол. Робко смотрит он на мать.
Что она делает? Зачем? Бегу к кровати, падаю на неё, кладу на голову подушку. Не хочу! Я хочу, чтобы мальчик ушёл из нашего дома. Я не хочу!
Подушка оглушила меня, ослепила. Вот как это, когда глух, когда слеп. Я не хочу слышать их возни, захлёбывающегося его дыхания, его ошеломленных стонов и слышу все, словно я — над ними!
Отпусти мать, — кричу я. — Уйди! — Сейчас я за волосы оттащу его от неё. Я не хочу, не хочу! Слово «шлюха» пляшет, бьётся в моей голове мячиком, заткнуло глотку, сейчас я вышвырну мальчика из нашего дома, но я — ватный, как тогда, когда Павел лежал на белом пуху и пух набухал красным.
«Спокойно», — голос Павла. Так ясен, что я сбрасываю с головы подушку и открываю глаза. Павла нет, а голос звучит: «Доверься матери». Голос Павла гасит слово «шлюха».
Я протягиваю к голосу руки, я прошу: «Вернись ко мне».
Сейчас свершится чудо: Павел проявится из пустоты, заглушит звуки, рождающиеся в материной комнате, меня освободит от нестерпимой боли внутри.
Но звенит на одной ноте голос матери:
— Пей чай, приходи в себя.
Мать не говорила с ним раньше, до близости, как говорит со всеми! Почему ему сделала исключение? И мать отвечает мне, словно слышит мой вопрос: