— Кто позволил тебе войти в эту комнату? Кто позволил тебе лезть в мою жизнь? Кто позволил тебе таким тоном… в моём доме? — Мать говорит тихо, но её слова сильнее слов его — от них проходит страх.
— Впервые в жизни меня отвергли, меня, Вилена Тросинова… — Он спешит выйти из комнаты. — Из-за этого типа.
Та музыка ещё продолжала звучать.
Я отчаянно вцепился в шею Павла. Пусть я задохнусь в его руках. Пусть. Я и в самом деле уже не дышал.
7
С трёх лет, а может, и чуть раньше, с того дня, когда мать повела меня в детский сад, на моей шее висит ключ от нашей квартиры. Я должен всегда носить его.
Лишь один раз вела меня мать в детский сад — в первый. И велела воспитательнице отправлять домой одного.
Сад у нас во дворе. Как и школа. До подъезда (у нас все подъезды во дворе) не больше пятидесяти метров. Ничего страшного, вполне могу дойти сам. А я всё равно каждый день ждал: мать придёт за мной, и я кинусь к ней с криком «мама!» и начну рассказывать, о чём сегодня читала воспитательница. Но мама не приходила. Я старался задержаться в саду подольше. Я растравлял себя. Мне нравилось себя жалеть и завидовать ребятам. Нравилось ощущать в себе закипающие слёзы при виде чужих мам, одевающих своих детей. О, это материнское движение: склониться к своему ребёнку — застегнуть пальто или сесть перед ним на корточки — надеть сапоги, завязать шнурки на башмаках! Что бы ни отдал я за возможность оказаться под материными руками и небрежно вертеть головой! Я бы нарочно вертел, чтобы скрыть от матери, что у меня дух замер.
Воспитательница торопила меня домой, а я жадно исследовал каждое движение чужой матери — как это бывает. Одетый, изнемогал от жары. А ещё от обиды с завистью, они бурлили во мне слезами и искали лишь малейшего моего промаха, чтобы вырваться наружу. Но промаха я старался не сделать. Стискивал зубы до того, что начинали болеть уши, таращил глаза и напрягался так, чтобы всё, что может дать старт слезам, затвердело и преградило им путь, — а сами слёзы, кипящие и горячие, замёрзли. Я не хотел чужой жалости. Я не хотел увидеть раздражения матери, когда она по телефону услышит от воспитательницы о моих слезах. Только не это. Не хочу, чтобы ещё раз зазвучало: «Я не звала его».
Единственное, что я позволял себе: задержаться около лифта (да и то лишь тогда, когда никого рядом не случалось) и упихать поглубже зависть и обиду. Но всё равно слёзы кипели во мне и норовили вырваться.
В тот день…
В тот день ещё никто ни за кем не приходил. Над нами повис запах подгоревшей капусты, которую нам скормили на ужин, вполз во все вещи и в шторы. В животе капуста расположилась хозяйкой и изнутри травила меня, впившись своими щупальцами во все мои клетки. Я уткнулся в окно, к которому прибились первые снежинки. Откуда они явились ко мне? Кто послал их? Они — живые? Может, они тоже чувствуют? Может, они — из «Снежной королевы», которую читал мне Павел? Как я хочу научиться понимать язык неба, птиц! Первый снег. Я так обрадовался ему!
— Иов!
Моё имя — как пуля — прострелило голову.
— За тобой пришли, — голос нянечки. Я повернулся.
В дверях — Павел. И все смотрят на него: воспитательница, нянечка и ребята.
— Папа! — крикнул я и бросился к нему.
Нет, я не крикнул и не бросился. Павел подошёл ко мне сам и поднял меня. В эту минуту все слёзы, что собирались во мне столько лет детского сада, закипели, забурлили и помчались вон.
— Ну, полно. Я буду всегда приходить за тобой, — зашептал он мне в ухо. — Я не знал, что мама не берёт тебя.
Он прижал меня к себе так, как прижимал при Вилене, и понёс к двери. Я ничего не видел и не слышал — зависть, обида вырвались из-под моей брони и теперь погружали в огонь мой детский сад, вместе с воспитательницей, нянечкой, ребятами и уже толпящимися в раздевалке родителями.
Павел не мог оторвать меня от себя, а шея его была мокрая от моих слёз.
В тот день ко мне склонился мой отец и долго утирал широким платком моё лицо, приговаривая:
— Поплачь. Поплачь.
И то, что он знал, — освобождение от скопившегося за долгие годы принесёт мне облегчение, вызвало ещё больше слёз.
Это был переход из одного состояния в другое. Я принимал новый способ отношений: наконец я разрешил Павлу любить меня и теперь учился сам любить в ответ и получать от этого удовольствие. О, как мне нравился теперь запах раскалённого железа! Как мне нравились руки Павла, завязывающие шнурки моих ботинок и шапки! Как мне нравилось крутить головой, вроде я совсем не замечаю его возни со мной, вроде она мне совсем безразлична. Долетели до меня слова нянечки:
— Замуж вышла, что ли?
И шёпот воспитательницы:
— Разве чужой мужик будет так нянчиться? Отец! Отец. В эту минуту я понял, что значит, когда есть отец. Я как все. А может, и не совсем как все. Теперь мне могут завидовать, такой у меня необыкновенный отец.
Мы вышли из сада. Я сам протянул руку Павлу. Не сговариваясь, мы двинулись от дома прочь.
Рука Павла была горячая и чуть влажная…
Привёл меня Павел на детскую площадку. Лестницы с узкими перекладинами, качалки, качели, кони… — чего только там не было! Он подтолкнул меня к качелям.
— Держись крепко.
К качелям, как и к стеклу в детском саду, прилипло совсем немного снежных комков. Снег явно не торопился. Он выслал своих смелых разведчиков — погибнут они или город готов к нашествию снега?
Первый раз я качался на качелях. То ли очень холодные цепи, а у меня варежек нет, то ли отьединённость от Павла показались мне непереносимыми, только я сказал:
— Не хочу!
— Руки замёрзли? — догадался он, тут же остановил качели, снял меня. Поставив на землю, принялся растирать мои руки. А потом надел на них свои перчатки.
Он думал, я полезу по лестнице или сяду в качалку, но я не полез и не сел, я стоял и держал перед собой тёплые руки, получая удовольствие от перчаток Павла.
— Хочешь, пойдём в кафе? — спросил он и, полуобняв за плечи, повёл со двора.
Отрыжка капустой прошла, лишь когда в притушенном оранжевом свете, под тихую музыку, совсем не такую, как мамина, я съел кусок курицы. Курица оказалась мягкая, словно она и не курица вовсе, а пюре.
— Меня зовут тётя Шура. — Полная, курносая женщина, принёсшая нам еду, смотрит голубыми глазками, как я ем. По её пухлым розовым щекам текут слёзы. Я не понимаю, что с ней, и поворачиваюсь к Павлу.
— Спасибо вам, — говорит он сухо. Хмурится. — А не принесёте ли вы сыну мороженого?
— Сейчас, конечно, ой, простите! — Чуть не бегом она бросается к двери, за которой исчезают все белые фартуки.
Павел сердито смотрит ей вслед — что-то она сделала ему неприятное.
Она приносит большие разноцветные шарики с орехами.
— Земляничное, смородиновое и шоколадное, я не знаю, какое ты любишь, — говорит тётя Шура, но под взглядом Павла спешит уйти.
Не проходит и нескольких месяцев, как тётя Шура становится близким нашим другом. Мы знаем о ней всё. Есть у неё кот Мурзик, можно считать, единственный член её семьи. Правда, есть и сын. Но невестка попалась несердечная, не разрешает видеться с нею, с его матерью. И осталась тётя Шура на старости лет совсем одна, если не считать, значит, Мурзика. Внучку видит только за решёткой детского сада. Правда, с воспитательницами познакомилась, вызвала их сочувствие — те разрешают поговорить с девочкой. Подойдёт к ней тётя Шура на прогулке, сунет конфету или печенье и споёт ей свою песню, смешанную со слезами: «Если тебе чего надо, скажи, я тебе всё… Если тебе плохо, приди ко мне». Вот и вся её семейная жизнь. Девочка, по выражению тёти Шуры, попалась сообразительная, на разговор откликается и тянет из неё то, что хочет: куклу, конфеты, печенья, орехи, апельсин. «Но я духом не падаю, — улыбается тётя Шура. — Я и в школу буду приходить, авось Иринка всегда будет любить меня. Глядишь, и в гости придёт. Чем плохо бабушку иметь? А уж я расстараюсь — всей душой».
В свою очередь и Павел в долгу не остаётся. Откровенность за откровенность: рассказывает тёте Шуре про то, как учился, как в походы ходил.
К тёте Шуре мы ходим с Павлом каждый рабочий день, кроме пятницы. В этот день мы сразу из детского сада спешим домой.
В одно из наших возвращений в пятницу снова дома — Вилен. Первые слова, которые я слышу:
— Ты всё равно будешь моей.
Музыка не звучит. И мать сидит опустив голову, что совсем не вяжется с её характером.
Павел, не раздеваясь, тянет меня на мою территорию, но, лишь делает шаг по комнате матери, как Вилен вскакивает и заступает ему дорогу:
— Ты опять здесь? Что ты тут ошиваешься? Мгновенно меняется выражение лица. Только что просящее, когда вроде и не видно белёсости глаз, и сразу — ненависть к Павлу.
Вилен на голову выше Павла и много шире и одной рукой, кажется, может Павла сломать. Я прижимаюсь к Павлу: пусть ломает и режет нас обоих.
Павел не отвечает, обходит его и, полуобняв, ведёт меня в мою комнату.
Но Вилен хватает его за плечо, резко поворачивает к себе.
— Нет, ты ответишь мне! Что ты делаешь здесь?! Какое право имеешь?
Возле оказывается мать.
— Взять силком, надругаться над людьми и природой, разрушить, уничтожить… — не способ добиться меня, — говорит она без злости, очень тихо.
Ещё режет Павла взгляд Вилена, а рука ещё сжимает резко плечо Павла, но теперь во всём облике Вилена — зависимость.
Как хорошо мне знакомо это чувство! При матери у меня нет воли, нет своих желаний, я ловлю её настроение, её движения. Моя зависимость от неё — невозможность обратить внимание на себя и невозможность проникнуть в её тайну.
А на Вилена она смотрит. Что бы я ни отдал, чтобы она посмотрела на меня! С гневом, с неудовольствием — как угодно, только посмотрела бы. На меня она не смотрит никак, никогда.
Вилен отпускает плечо Павла и угодливым голосом спрашивает:
— Ты живёшь с ним? Ты содержишь его? Почему Павел не взорвался? И тут же понимаю:
да потому, что слова Вилена — ложь, да потому, что Павел — над Виленом и пересечься с ним не может даже словом.
— Оскорблять людей, унижать, совершать насилие, убивать — твоя профессия. Помнишь, что ты сделал с Линой только за то, что она отказалась участвовать в комедии с ёлками?
Нам бы с Павлом давно уйти, но мы оба заворожены материным голосом и ждём продолжения.
— О чём ты говоришь? Какая Лина? Какие ёлки? Что ты можешь знать о моей жизни? — Но глаза Вилена под взглядом матери хотят сбежать с лица, а лицо теряет цвет и становится таким же белым, как глаза.
— Она не снится тебе?
— Кто?
— Для тебя преступление Лины состояло в том, что она отказалась ехать в лес за ёлками, рубить и втыкать в снег перед учреждением, в котором служила, она осмелилась сказать твоему доверенному: «Зачем бутафория? План подтасовали, теперь интерьер меняете?» Она много знала, та девушка! Работала в бухгалтерии, отгадала тайны цифр…
— Послушай, ты что, работала с ней? — спросил Вилен чуть не шёпотом.
— Ты арестовал её.
Мать говорит тихо, я едва различаю слова. Я не хочу, чтобы она говорила дальше, и так у меня стучат зубы, мне приходится изо всех сил сжимать их.
У Вилена на лбу выступил пот. Капли стекают по носу и щекам. Вилен не мигает под взглядом матери, как кролик, живущий последние мгновения. Не дай бог, чтобы мать когда-нибудь так смотрела на меня!
— Ты изнасиловал её. Ты издевался над нею, а потом убил.
Он не спросил, откуда мать всё это знает, она не могла быть в той комнате, в которой Вилен мучил девушку. Он мокрый, как из-под ливня.
Я вижу Лину на полу. Голая, тощая, лицо перекошено от ужаса.
— Не надо! — кричу я. — Зачем ты говоришь с ним?
Мать поворачивается ко мне, снимает с меня шапку и кладёт руки мне на голову.
Ещё мгновение я вижу Лину, с прокушенным соском, кровью, текущей по груди… и видение пропадает, сердце перестаёт бить меня, дрожь исчезает.
— Бедный Иов, — говорит мать, но у меня уже нет сил на удивление (мать меня пожалела!), и я не задумываюсь над её словами.
А они вовсе не к тому моменту относились. И только сейчас я услышал их все: «Я не могу открыть тебе то, что движется на тебя, то, что я пробую предотвратить».
Тогда же, сразу после слов матери, я провалился в сон.
…Проснулся от голоса Павла.
— Ты сама дала мне ключ, ты сама разрешила мне приходить.
Голос едва слышен, и я вылезаю из кровати, иду к двери.
Они — не у стола, и, значит, мать снова была с Павлом! И, значит, может быть, Павел останется у нас жить!
— Я не думала, что ты будешь являться каждый день.
— Иову нужен кто-то, кто любил бы его! Если ты такая всемогущая, почему не можешь полюбить его, сделать его таким, каким ты хочешь его видеть?! Знаешь, почему ты молчишь? Я не колдун, но…
— Это хорошо, что ты не колдун.
Меня пугают её слова, что-то за ними, чего я не понимаю. Но Павла они не настораживают.
— Разве ты выполняешь на Земле добрую миссию? — спрашивает он больным голосом. — Ты пришла, по твоим словам, изучить, насколько глубоко зло проникло в людей, и исправить это, но разве ты можешь быть судьёй, ты же сама полна зла! Да и метод, которым ты изучаешь… — зачем тебе приспичило спать с мужчинами? Ты же легко можешь узнать, что хочешь, о каждом! Я не понимаю…
— Сатана приводит их ко мне, сатана заставляет… меня пытает…
— При чём тут сатана? У тебя есть собственная голова и твои громадные возможности. И, ты говорила, хочешь попасть ближе к Богу! Почему же ты видишь источник зла в других и не видишь в себе? Тебе придётся отвечать за зло, которое творишь ты! Ты родила мальчика, как ты сама говорила, специально на муку, ты захотела ему отомстить за то, что он потащился сюда за тобой, за то, что он не может без тебя жить. Ему ведь никто не нужен, кроме тебя! Почему ты не видишь того, что ты — садистка? Ты даже не кормишь его. Если бы не детский сад, он умер бы с голоду. А ты знаешь, какая там еда? Прогорклая капуста. Посмотри на него, он синюшный.
— Поправь подушку, сейчас она упадёт. И вообще тебе пора уходить.
— Кто сказал тебе, что я собираюсь уходить? Я хочу хоть один раз приготовить вам завтрак и увидеть, как вы оба станете нормально есть. Посмотри на себя, какая ты истощённая, ты и себя не кормишь.
— Я не хочу, чтобы ты оставался. Ты мешаешь мне. Мне нужно быть одной.
— Поэтому я и предлагаю, давай сменяем мою однокомнатную и вашу на большую квартиру. У тебя будет отдельная, а не проходная комната, ты сможешь продолжать свои занятия и спать с теми, с кем захочешь. Это твои отношения с Богом и сатаной, я не собираюсь ни в чём мешать тебе. И не ревную тебя ни к кому. Как можно ревновать солнце, воздух? Я знаю тебя лучше, чем все твои знакомые, вместе взятые, ты со мной откровенна, ты доверяешь мне. Что нужно ещё? А я смогу вас с Иовом кормить, заботиться о вас, я помогу Иову расти.
— Я согласна, — слышу я. Согласна?!
Но в тот миг, как сердце готово выскочить из меня, слышу: «Бедный Иов!» и — теряю улыбку, и прикусываю губу.
Здесь что-то не то. Согласилась жить вместе с Павлом, сама кротость с ним — не ответила на его обвинения, не погнала из дома! Есть причины её странного поведения…
Она любит его?
Может быть. Но всё равно выгнала бы — она и по отношению к себе садистка.
«Бедный Иов»… Голос… выдаёт её. Она жалеет не меня — Павла!
— Ты согласна?!
Сколько радости звучит в нашем мрачном доме! Иду к кровати, укутываюсь в одеяло, но всё равно зубы пляшут. Возвращаюсь к двери.
— И мы будем жить под одной крышей, ты, Иов и я? И будем вместе есть и разговаривать, когда ты найдёшь для нас время? — Молчание матери замораживает меня ещё больше. Зима вцепилась в голые ступни и в тело ледяными иглами, несмотря на одеяло. Не работают батареи? — Я найду хороший вариант. У тебя будет лучшая комната, далеко от наших, и сразу из входной двери можно пройти к тебе. Деревья — в окна. Сейчас я уйду. Тебе нужно побыть одной, восстановить силы. Я готов ждать столько времени, сколько понадобится, чтобы обменять квартиры, а пока обещаю не беспокоить тебя.
— Если ты хочешь остаться, останься. У Иова — широкая тахта, иди к нему. Я дам тебе отдельное одеяло.
Они молчат. Наверное, припали друг к другу.
Я не завидую Павлу в том, что он обнимает мою мать, а не я, — ревновать к Павлу нельзя. Я хочу, чтобы они были совсем вместе.
На цыпочках, под их молчание, иду к тахте, ложусь, отодвигаюсь к стенке, чтобы Павлу досталось много места.
Я забыл закрыть дверь, но сил встать и сделать это уже не было. Под тишину задремал.
Очнулся от шёпота Павла:
— Ты всегда открываешь дверь, когда приходят мужчины?
Он обнял меня, но ответа не ждал — и так всё знал про меня. Что-то ещё он спрашивал, что-то шептал, но я уже спал, стремясь во сне — поскорее — растворить «Бедный Иов» и страх.
8
Утром я забыл про ночной страх.
То субботнее утро…
В обычных семьях привычное. В моей жизни — первое и единственное.
Обжитая кухня.
Моё дело — сесть к накрытому столу, и я получу кашу, от которой идёт дымок, кусок хлеба с маслом, чашку чая.
А запахи? Каши, свежезаваренного чая и ещё чего-то незнакомого…
В детском саду тоже накрытый стол, но каша там всегда холодная, не лезет в глотку, творожники — кислые, а масло горчит.
— Я приготовил вам сюрприз. — Павел смотрит, как мы с матерью уминаем кашу.
— Спасибо, — странно мягко говорит мать.
— Подожди, попробуешь, тогда скажешь…
— Я — за кашу. Я не умею варить кашу.
— О, это очень просто. Берёшь крупу, пшённую, гречневую, ячневую, перловую… любую, моешь, заливаешь водой, чтобы воды было вдвое больше, чем крупы, и ставишь в духовку. Ни мешать не надо, ни смотреть, чтоб не подгорела. Через полчаса, а то и раньше каша готова.
— Надо ещё зажечь духовку.
— Это тоже просто. Подносишь к отверстию спичку, открываешь газ, и — готово.
— У тебя всё получается просто. И времени почти не отнимает.
— Не всё. Борщ, например… надо чистить овощи, тереть на тёрке, ловить момент, когда что бросать. Стой над ним, жди, когда соберётся закипеть, и не дай ему сделать это!
— Где ты научился готовить?
— Это всё тётушка. Жалела меня, так как моя мать, её сестра, была очень больная. «Давай, Павлуша, учись готовить, — говорила. — Идём-ка на кухню, ни от одной женщины не будешь зависеть. Великое дело». Естественно, я рос, всегда хотел есть и с удовольствием стал учиться у тётки. Ох, погоди-ка, за разговорами забыл! — Он открыл духовку, сунул внутрь обмотанную полотенцем руку. Через секунду явилась перед нами сковородка с чем-то пышным и золотистым.
В животе — тепло, уютно, каша Павла добрым грузом лежит во мне. Ничего подобного я не испытывал никогда: еда — в пользу, еда — в радость, не преодоление и мука. Я уже сыт, но глаз не свожу с пышного блина.
— Что это такое? — спрашивает мать, совсем как ребёнок.
— Драчёна. — Павел хотел сказать голосом обычным, а голос взлетел вверх. — Ну-ка, попробуйте, а вдруг не понравится?
Осторожно отковыриваю вилкой кусок, осторожно кладу в рот. Он тает мгновенно и сам течёт в меня.
С матерью тоже происходит что-то, ведёт она себя непривычно: она расслаблена, и ест, и растерянно улыбается. Но почему в её лице — страх? И почему этот её страх прямо с её лица сползает в мой наполненный вкусной едой живот?
— Хочешь ещё? — спрашивает Павел. Я мотаю головой.
Так и застыло то утро островом — несостоявшейся нашей общей жизни.
9
Павел приходит за мной в сад каждый день, ведёт меня ужинать к тёте Шуре, а у двери нашего дома прощается. Я вижу, он хочет войти со мной, но он спешит обменять квартиры, и весь вечер, допоздна, ему приходится ездить по адресам и смотреть варианты. Он рассказывает мне обо всех возможных, но ему всё не нравится — никак не может найти такую, где комната для матери была бы изолирована от наших!
По пятницам он является за мной с тяжёлыми сумками и сразу ведёт домой. Картошка, фарш, курица или рыба, солёные огурцы… — чего только нет в его сумках! Что-то Павел убирает в холодильник — впрок, а что-то оставляет.
— Тебе орехи. Смотри, как надо колоть. Вот тебе щипцы. Положи в это ложе орех, сожми ручки. А теперь выбирай ядро и ешь!
В другой раз он угощает меня изюмом.
После перекуса мы начинаем готовить.
Мать знает о пятнице и, как правило, домой не спешит.
Мы размачиваем хлеб в воде, мелко рубим лук или чеснок, а иногда и то, и другое, тушим мясо или рыбу… Но вот еда готова, мы сыты и сидим за столом друг против друга. В руках Павла — книжка.
— Сегодня у нас здесь Пушкин! — Павел читает, но часто прерывает себя: — Знаешь слово «лукоморье»? А «златая»?.. «Объясни, что значит: „И растёт ребёнок там не по дням, а по часам“.
Я не понимаю смысла многих слов, но мне нравится тайна, нравится самому догадываться, что слова значат.
— Знаешь, какая разница между сегодняшним пароходом и корабликом, о котором пишет Пушкин? — Павел растягивает полотенце. — Это парус. Таких парусов много. Они надуваются ветром, и кораблик несётся по волнам. А это современный пароход, смотри, какой… Люкс! — Павел рисует его на листе бумаги. — От ветра не зависим, даже буря ему не страшна, здесь мотор, здесь трюм… — И я уже лезу в трюм, захожу в каюты, сижу на палубе. Но после осмотра современный мне не нравится, я помещаю себя на пушкинский продувной кораблик, несущийся по воле ветра, с надутыми парусами.
Кораблик — я! И я — Гвидон. Это я рос в бочке не по дням, а по часам. Это я вышиб дно и встретился с Лебедью. И я — остров Буян. И я — белочка. И я — её золотые скорлупки. И — купол церкви, и море-океян…
Павел никогда не устаёт читать, но он убеждён: много сразу читать нельзя — могу не запомнить и не успею пережить. Поэтому он обрывает себя на самом интересном месте, велит пропылесосить дом или постирать.
Я не люблю недочитанных книг, мне нравится читать залпом, но послушно бросаю книжку, потому что люблю использовать изобретения Павла. Сегодня он принёс чёрный ящик, на его поверхности большое количество колесиков и кнопок.
— Не смотри, что корпус старомодный, зато внутренности современные. Как и я. Не смотри, что вроде старый, на самом-то деле мальчишка! Догадайся, что это?
Естественно, догадаться не могу.
Павел включает аппарат в сеть, поворачивает колесико, и сразу к нам приходит голос, женский, жёсткий: «Погибло семнадцать человек…», «Взрыв произошёл в восемь вечера, погибло двадцать пять человек, сорок — в тяжёлом состоянии. Здание разрушено…» Павел крутит колесико, и вместо голоса женщины — музыка.
В конце концов мать приходит домой. К тому времени я уже сыт-пересыт, и едой, и сказками, и сегодня музыкой из радиоприёмника, и за общим столом мне делать нечего. Ухожу к себе. А ещё ухожу потому, что хочу оставить Павла и мать вдвоём.
10
Чем сытее и счастливее я становился благодаря Павлу, тем большее любопытство овладевало мною. Куда уходит мать? Где работает? Откуда приводит мужчин? Как восстанавливает силы? Что означают слова, которые она произносит, оставшись одна?
У меня получились три абсолютно разные жизни. В детском саду, с утренниками, с хором, с моим неумением и нежеланием играть со сверстниками. Жизнь с Павлом, жаждущим научить меня чему-то, порадовать, побаловать. И жизнь с матерью, остающаяся главной, жадность ко всему, что связано с ней, необходимость проникнуть в её тайны, чтобы выжить.
— Ты сказала, ты пришла сюда изучить мужчин. Почему только мужчин? — голос Павла.
— Бог доверил Землю мужчине. Женщину создал ему в помощь. И для удовольствия.
Значит, Бог с самого начала женщину считал неглавной? Как же тогда получается, что моя мать для меня — весь мир, я завишу только от неё?
— Ты хочешь сказать, мужчина не оправдал Его надежд, разрушил Его замысел, искалечил Землю? Ты поняла, почему мужчина таков?
— Не так всё просто. Законченных подлецов немного. Даже в самом страшном экземпляре бывает что-то доброе. Разрушение происходит от невежества. Будда говорил: «Все разрушения и несчастья человечества — от невежества». А помнишь: «Прости им, Отче, ибо они не ведают, что творят»? Невежество — необходимый и достаточный корень зла. Знал бы суть жизни поднявший руку на жертву, испугался бы того, что делает. Эгоизм тоже от невежества.
— Ты раскрыла основные типы разрушителей?
— Довольно грубо… Один получает своё удовольствие, другой хочет власти, третий — убийца по призванию, его радует убийство.
Сейчас ворвётся ко мне Вилен! Его белёсым взглядом затягиваются вещи в нашем доме, стены… Хватаю утёнка, ныряю в кровать, зажмуриваюсь, закрываюсь с головой, но взгляд Вилена не исчезает.
Сквозь сон — звонок. Сейчас явится Вилен.
…И он входит в наш дом, и мать не выгоняет его, а разговаривает с ним.
— Ты велишь рассказать, как я жил.
На его лице подобие улыбки. И, хотя глаза сужаются, как при улыбке, и углы губ поднимаются вверх, улыбки не получается. Морщины у губ — жёсткие скобки, из глаз — дула, сейчас выстрелит!
— Отец избивал меня, потому что не задалась его жизнь: профессию не любил (работал счетоводом на фабрике), жену не любил. На мне отводил душу. Привязывал к железной ножке кровати, до крови хлестал ремнём.
— Ты решил разжалобить меня. Он избивал тебя, а ты, в свою очередь, бил до полусмерти тех, кто младше и слабее, разрывал на части кошек и птиц.
— А что делала бы ты? Как бы ты выбрасывала из себя обиду и злость?
— Дети, птицы, кошки с собаками тебя не обижали, они были добры и доверчивы к тебе.
Вилен щурится, сейчас убьёт наповал.
— Разве ребёнок понимает это? Ему нужно спастись от отрицательных эмоций.
— Ребёнок вырос и превратился в благородного джентльмена…
— Разве виноват человек в том, какой он? Его делает жизнь. Да, я не добр, да, я не благороден, да, я не люблю людей, да, я им мщу…
— За что?
— А за что наказали меня? Я не имел всего того что должен иметь человек!
— Мог иметь.
— О чём ты говоришь?
— Не я, ты скажи.
Вилен вскакивает и тонко кричит:
— По какой причине ты пытаешь меня?
— Разве?
— Никогда ни к кому я не относился так, как к тебе… готов помочь… я не понимаю, чего ты хочешь от меня. Да, как все. — Он садится и говорит нормальным голосом: — Учился в школе и в институте. Но решил стать хозяином жизни, чтобы никто никогда не посмел совершить надо мной насилия.
— Но при этом чтобы ты мог совершать насилие. Снова он вскакивает и снова тонко кричит:
— Чего ты хочешь от меня? До встречи с тобой я ни о чём таком не думал. Я исполнял свой долг. Работал. Давал деньги в семью.
— Ты доволен своей жизнью?
— Назови мне того, кто доволен! — Он отвечает ещё на крике, но — садится. — А ты довольна, что продаёшь себя?
— Я не продаю себя. Я бываю только с тем, с кем хочу.
— Ты хочешь сказать, я не подхожу тебе и ты не желаешь быть со мной? И поэтому деньги швырнула мне в морду.
— Вот именно. И я вполне довольна своей жизнью.
— Ты врёшь. Ты — нищая. Ты — голая. Ты не сделала карьеры. — Таращатся белёсые глаза.
— Ты сделал карьеру, ты имеешь власть. У тебя есть всё, чего пожелает твоя душа. И…?
— Прекрати так смотреть на меня. На меня никто никогда не смел смотреть так. Ты из-за этого недоноска меня не желаешь? Скажи, чем он купил тебя? Ты издеваешься надо мной! Всё равно ты будешь моей! — Он распаляет себя, вскакивает, хватает её за плечи — сейчас поволочёт к кровати, но… опускает руки.
— У тебя было в жизни несколько шансов, — говорит мать. — Ты мог выбрать себе другой путь… И ты мог полюбить… Если бы набрался терпения, если бы не изнасиловал, не сломал своими руками, мог бы узнать, что такое быть счастливым. Лотерейный билет тебе выпал. Она была такая добрая… она любила тебя, покаты…
— Замолчи! Откуда ты всё знаешь? Ты — ведьма? Ты всю жизнь следила за мной? Не вороши прошлого, дай мне себя, и я стану другим. Ты мой единственный лотерейный билет. Когда я на тебя смотрю, у меня жжёт здесь! — Обеими руками он давит грудь. — Вот увидишь. Я буду служить тебе. Что ты молчишь? — Он пальцем дотрагивается до её щеки. — Я не обижу тебя.
И вдруг мать говорит:
— Я попробую. Только сейчас уходи. Прошу тебя. Что она такое сказала? Я ослышался? Она будет жить с этим?.. Она всегда гонит тех, кто ей не нравится. Этот отвратителен ей!
— Ты станешь моей?
Я не вижу её лица, но в вязком молчании будто вижу: глаза… во всё лицо. Я готов выскочить из комнаты и закричать — «А как же Павел? А как же наш общий дом?», но вцепляюсь в острый край двери обеими руками, так, что под ногтями появляется краснота, и тут же, лишь болью пронзаются пальцы, понимаю: мать знает, что делает.
В бессилии сползаю на пол.
— Я стану твоей, — подтверждает мать.
— Когда? После очередного экзамена? Сначала посмотришь, как я веду себя? Я готов. Я не буду никого наказывать, даже когда нужно наказывать. Я перестану злиться и кричать на людей. — Он заискивающе смотрит на неё, и губы его грязно-розовыми червяками ползут вбок.
Разве сможет мать целовать их? Извиваются червяки, впиваются в мать. Меня сейчас вырвет. Кладу обе руки на горло. «Не надо, мама».
— Скажи же, какой экзамен ты приготовила мне? Она пожимает плечами.
— Ты не можешь вернуть к жизни тех, кого убил, и их близких, большинство из которых тоже мертвы.
— Может быть, кто-то и жив… я узнаю, я попробую.
— Ты не можешь вернуть ту, которую изнасиловал, ту, которая любила тебя, ту, которая покончила с собой от отчаяния.
— Я не хотел этого. Я, правда, не хотел этого. Я готов был житье ней.
— Ты не мог жить с ней по-человечески… ты получаешь удовольствие только тогда, когда щиплешь грудь до синяков, когда рвёшь плоть, когда причиняешь боль…