— Тебя выгнали с работы? Ты стал голодать? — Мать подалась к нему. Чего-то она ждала от него. Чего?
— Как ни странно, из партии не выгнали, в вышестоящие инстанции не сообщили — сора из избы не вынесли.
— Что было дальше? Он пожал плечами.
— Предложили уйти по собственному желанию, и я оказался в заштатном отделе скромного экономического института.
Что-то не нравится матери в его рассказе. Что? Понять мешает музыка.
— Конечно, плохо. Никакой власти, никаких перспектив.
— Неправда, тебе дали людей и почти сразу стали продвигать по службе.
Она — на качелях, моя мать: он не нравится ей, и её влечёт к нему.
— И власть ты имел. И быстро защитил докторскую. Но ты бросил жену, мать твоего сына, она так любила тебя!
— Я же говорил тебе, я хочу прожить много жизней! Мне стало с ней скучно. Раз и навсегда заведённый порядок… Знаешь, вещи разложены по своим местам. Это хорошо. Но иногда глазу хочется увидеть, чтобы что-то было по-другому! И мне стало нужно… взорвать… Я… — Он ёжится под музыкой, как под ливнем. — Это была ошибка. Я не смел причинять ей боль. Она такая… лучшая из всех. Предугадывала мои желания, служила мне. Она любила меня. Никогда не скандалила, не лезла в мои дела.
— В аспирантуре. И мы сразу же сошлись. Расписались, когда она забеременела. Вторая жена — моя подчинённая в Институте. Я сразу захотел её. Через неделю после знакомства перебрался к ней. Она совсем неплохая. Старалась понять меня. Устраивала маленькие праздники. Я и перед ней виноват: бросил её и дочку! Что это со мной? Я каюсь? Словно попал к священнику, а не к бабе… — брякнул он и тут же поперхнулся словом.
— Ты бросил её, когда тебя пригласили работать в высший эшелон власти. Так?
Музыка оборвалась. Он тут же приосанился, расправил плечи, и сразу исчезла неуверенность в голосе:
— Больше других нравится мне моя сегодняшняя жизнь. Наконец есть то, что так мне было надо. Под моим началом много людей. У меня прекрасный кабинет и комната для отдыха, с душем и диваном. Сносная по сегодняшним временам зарплата. В любую минуту могу поехать в лучший санаторий. Могу достать путёвку и тебе.
— А что скажет твоя жена, если узнает? — Остановившимся взглядом он упёрся в стенку. — Швырнёт в тебя кастрюлей, или стукнет, или отвесит тебе пощёчину, ., или напишет твоему начальнику о твоей безнравственности?
— Ну уж как ведёт себя со мной жена, ты знать не можешь, даже если и работаешь в органах!
— Иди к ней. А он удивился.
— Почему ты гонишь меня? Чем я тебя прогневал? Я всё рассказал абсолютно честно, ни в чём не солгал. То, что я женат, ты знала с самого начала.
— А тебе нравится твоя жизнь? — снова спросила мать, хотя только что получила полный ответ на свой вопрос.
— Я же сказал, нравится.
— Мы почти не видимся с нею. Я снимаю себе квартиру. Она много работает, крутится в элитных сферах.
Не станет она теперь с ним спать, хотя и очень хочет этого! Он красив, занимает чуть не полкомнаты. Но, как сделала это мать, непонятно, только сейчас он выворочен весь наизнанку и вовсе не хозяин своей и чужой жизни. К тому же и трус: поджимает хвост при упоминании о последней жене.
— Ты боишься её потому, что она может разрушить твою карьеру? — подвела мать черту под ним, ослепительным.
Я так устал от проведённой ею операции разоблачения, что рухнул на кровать и уснул. А когда проснулся, её дома не было. Вместо неё — её запах и эхо её музыки.
На столе — еда. Никогда не видел такой интересной: розовые трубочки, шарики, миски с чем-то! Я сел за стол на место красавца, правда, при этом лишь чуть возвышался над столом, но есть-то мог как нормальный человек. И я стал есть. Попробовал всё, понемногу. Еда таяла во рту — никогда не ел ничего подобного! Мой желудок — цыплячий и переполнился мгновенно. Сытый, возносил я благодарствия отвергнутому г своей матери, накормившим меня.
А музыка всё звучит, выворачивает наизнанку.
5
Меня разбудил взгляд Павла.
— Отгулы — великая вещь. Свобода. И ты сегодня, с разрешения матери, не пойдёшь в детский сад.
Тебе даётся полчаса на зарядку, на душ и одевание. Мамы дома нет, и ты — в полной моей власти.
— Я не умею делать «зарядку», — натягиваю одеяло до подбородка. — В саду все делают, я не делаю.
Павел кладёт на пол рюкзак, снимает пиджак.
— Иди в туалет и сразу сюда.
Он показывает мне упражнения, я повторяю их за ним по шесть раз: приседания, наклоны вперёд, назад, в стороны. Мы с ним прыгаем, взявшись за руки.
— Выше, выше! — говорит он.
У меня кружится голова, но рук у него я не отнимаю, просто перестаю прыгать.
— Ты что?
Я боюсь, он не возьмёт меня с собой, и молчу, он догадывается сам, гладит по голове.
— Устал? Прости. Я совсем забыл, ты же никогда не делал зарядки. Давай посидим немного. — Он усаживает меня на кровать, садится рядом, обнимает. — Если ты бросишь что-нибудь на пол, ну, скажем, карандаш, он упадёт, правда? И лист бумаги упадёт. Только упадут они с разной скоростью, — Павел рассказывает мне о силе притяжения, о сопротивлении воздуха, о Солнце, о Земле, о Луне и других планетах.
Я боюсь пошевелиться.
Мне нужно привыкнуть к запаху Павла, голосу, особенно к взгляду, золотистому, прикованному ко мне. Мамины глаза, и когда обращены ко мне, меня не видят. В этих — любовь ко мне. Кроме любви, — жалость, и она меня ослабляет. Голова больше не кружится, а состояние такое, словно кружится, и причина — жалость.
От Павла пахнет раскалёнными железками.
Я знаю этот запах. Из раннего детства. Кто почему оставил горящую конфорку, как почему оказалась на ней железка?.. Запах дразнил — раздражал, и я пошёл на кухню. Подтащил стул к плите, взобрался, хотел взять, обжёг палец. Запах и боль… А потом только запах — боль мать в нём растопила.
Запах раскалённого железа дразнит. К нему нужно привыкнуть.
— Тебе лучше? Если лучше, в путь. Мы с тобой едем в лес. Вопрос — в том, покормить тебя сразу здесь или дотерпишь до леса? Ты хочешь есть?
Состояние у меня, как у спящего, хотя сердце бьётся сильно, и ничего выдавить из себя не могу, лишь едва киваю.
Павел подхватывает рюкзак, берёт меня за руку и ведёт в кухню.
Всё не так в нашем доме сегодня. Я не один. И не надо подставлять стул, забираться на него, шарить по полкам, чтобы найти крупу или макаронину. Из рюкзака появляются хлеб, масло, сыр, красные яблоки. Павел моет самое большое.
— Ешь, пока я сварю тебе кашу. — Он вынимает из рюкзака железную кастрюлю, с дужкой вместо боковых ручек, ставит её, с крупой и водой, на огонь.
А я откусываю от яблока и держу кусок во рту, привыкая к необычному ощущению свежести.
— Жуй хорошо. — Павел открывает холодильник. — Чем же мать кормит тебя? — спрашивает и прикусывает язык. Но я слышу: «Бедный ребёнок». И тут же материн ответ: «Или справится сам, или погибнет. Я не просила его тащиться за мной. Он нарушил закон: нельзя совершать насилие над другим…» Под голос матери начинаю жевать яблоко и держу кашицу во рту, не хочу глотать. — Ты не хочешь научиться готовить?
Бурлит каша.
— Вдруг что-нибудь случится со мной, и я не смогу помогать тебе, а ты уже разучишься выживать сам! — говорит Павел.
Я слежу за свежестью, погружающейся в мой желудок, и сейчас так слаб, что, тронь меня, упаду.
— А ты расслабишься, перестанешь бороться. — Он ловит мой взгляд и просит: — Скажи мне «папа».
Забываю откусить следующий кусок. В глазах Павла — слёзы.
Не совсем я тёмный в свои пять лет. Очень рано мать отдала меня в детский сад, там сразу много других жизней, и я знаю, что значит — когда папа есть и когда папы нет.
За одним столом со мной ест мальчик Виша. Вообще его зовут Виталий, но мать зовёт «Виша», а следом и все остальные. Вот у этого Виши нет папы, как и у меня (почти у всех папы есть), а он хочет, чтобы был. Встанет Виша перед каким-нибудь чужим папой, уставится и ждёт, что тот позовёт его в сыновья. Но никто не зовёт, а сам он навязываться не решается, только раз одного толстого дядьку спросил: «Ты тоже не хочешь быть моим папой?»
У меня никогда не было такого желания — найти себе папу. Может, потому, что мне нужна только моя мать. Это без неё мне жить невозможно. А может, потому, что у нас бывает много мужчин, и мне мужчины не нравятся.
Но Павел не похож на других. Он так говорил с мамой, что она стала рассказывать о себе. Это Павел повернул её ко мне.
— А разве ты мой папа? — спросил я с надеждой: может, так оно и есть.
Странное утро. Живёт только каша — булькает, пыхтит, брызгается, а мы словно замерли оба.
— Нет, к сожалению, я не твой папа, но… — Павел снова долго молчит, — я очень хочу быть твоим папой. У меня не может быть мальчика, потому что нет жены, а у тебя… нету папы. Я так хочу, чтобы ты был моим сыном…
— Если хочешь, будь моим папой, — вежливо говорю я, не очень понимая, что из этого следует и как изменится теперь моя жизнь. Честно признаться, мне очень понравилось, что не надо сегодня искать еду, а можно грызть яблоко. — Я могу, раз ты мой папа, называть тебя папой, — добавил я и решительно откусил кусок от яблока.
Как быстро человек привыкает к хорошему!
— Ты доволен, что не пошёл сегодня в детский сад?
— Не знаю, — честно говорю я. И, правда, я не знаю, так как мне очень странно ощущать чьё-то внимание к себе.
— Да, я совсем забыл, я принёс пылесос. Одно из моих давних изобретений.
Павел идёт к коробке, оставленной у входной двери, развязывает верёвку, вынимает незнакомый предмет, подключает его к электричеству и нажимает кнопку. Раздаётся стрекот. Железными губами предмет хватает с пола крошки, клочок полиэтиленового пакета, семечко от яблока, всасывает в себя, крутится в поисках сора на одном месте.
— Ты сам сделал?!
Павел кивает и объясняет, как работает пылесос.
Может, это сон: пылесос, каша, тёплой тяжестью загрузившая меня, яблоки, горячая рука Павла, ведущая меня к метро, а потом к вокзалу.
Первый раз еду в электричке.
Павел читает мне книжку, но я не понимаю ни слова, смотрю в окно — летят дома, деревья, столбы, птицы, прохожие… Как много домов, как много людей!
Кто они, эти люди, как живут?
— Видишь столбы и провода? — Павел приобнимает меня одной рукой, прижимает к себе. — По ним идёт ток.
Я перестаю дышать. Даром, просто так, — тепло от Павла — мне.
Мать не даёт мне тепло сама. Она никогда ничего не даёт мне сама. Это я исхитряюсь, когда она кладёт свои руки на моё больное место, устроиться так, чтобы коснуться её колена или живота и пить тепло, текущее от неё, через тот небольшой участок, которым я сумел соединиться с ней. Под рукой Павла понимаю: я у неё тепло ворую.
Сейчас, впервые в моей жизни, мне тепло дают, щедро и просто так. И — впервые — берут моё тепло у меня. Берут насильно.
Нравится ли мне это?
Незнакомое ощущение.
Под голос Павла пытаюсь привести в порядок свои чувства.
Да, конечно, мне нравится лёгкая тяжесть руки Павла у меня на плече. И пульсирующее тепло, обволакивающее моё тщедушное тело. Почему же — страх?
Что-то происходит такое, чего я не могу определить словом. Я ещё не умею читать и не имею большого багажа пережитого. Пройдёт много времени, пока проявится точное слово, оно — измена. Сейчас чувствую лишь то, что Павел нарушает мою связь с матерью.
Конечно, тогда, в свои пять-шесть лет, на пути в лес, к реке, к театру, я не мог определить своего состояния словами, я лишь ощущал неудобство в себе вместе с новым чувством, назвать которое я не умел, но которое мне очень нравилось. Я осуждал это новое чувство, вздувал в себе неудобство: ведь я должен жить только ради матери и страданием добыть себе её любовь.
Павел рассказывает про турбины и плотины, а я плохо слушаю, пытаюсь решить освободиться от его руки или допустить в себе неудобство, связанное со сладким новым чувством? Конечно, я понимаю, выскользнуть из объятий — значит обидеть Павла, а мне очень не хочется обижать его, ибо он — первый на свете человек, который мною интересуется.
Слава богу, в тот день сладкая мука кончилась сама собой — мы приехали.
Был один из последних дней августа. Грань тепла и холода. Вроде жарко, а пронзают тело ледяные стрелки.
Павел, как только ступил в траву, снял сандалии. И я сделал то же.
Стою и не могу понять, что со мной. Откуда я знаю запахи травы, солнечного света, подбирающейся исподтишка стужи и ощущение влажной травы? В детском саду во дворе есть трава, но она, городская, пахнет совсем не так.
Задыхаюсь — незнакомые запахи заткнули нос и рот. Слепну — свет, оранжево-зелёный, залил глаза. Глохну — звуки столкнулись в ушах, не могу выделить ни одного: какой птичий, какой от насекомых, какой от травы, какой от воздуха.
Павел берёт из моих рук сандалии, кладёт их в рюкзак.
— Идём в глубь леса, подальше от дороги, выберем полянку. — Он снова чуть приобнимает меня, и мы идём.
«Идём» — неточно. Мы словно некоей силой чуть приподняты над землёй, хотя подошвы чувствуют траву. Цвета, звуки… оккупируют меня, делают меня принадлежностью этого мира — я растворён в нём. И всё это как-то связано с матерью. Я не дальше от неё, я ближе к ней сейчас. Она — здесь. Вот же она! В руке Павла, обнявшей меня, в голосе Павла, называющем мне деревья, растения. Она — берёзы, она — ромашка. Она — земля под моими ступнями, то усеянная шишками, то подстилающая мне траву.
— Смотри, специально для нас…
Его слова лишают меня последних сил — я буквально падаю в зелень и наконец становлюсь плотью матери: со всех сторон она поднимается моей защитой.
И Павел падает в зелень.
В окружении деревьев — серо-голубое небо. Солнце никак не заберётся на серёдку его.
Мне нравится, что Павел молчит, — я слышу голос матери:
«Может быть, теперь ты поймёшь, что ты сделал?»
«Не понимаю».
«Ничем не могу помочь. Человек понять может только сам».
Мать — свет, никак не собирается в человека.
Павел вытащил из рюкзака одеяло, расстелил на траве.
Папа?!
Что значат слова матери? То, что она — свет, трава и поэтому не может принадлежать мне?
— Лови! — Павел держит в руках мяч, смотрит, услышал ли я его. Кидает, когда я встаю.
Мяч, несмотря на то, что большой, — лёгкий, но я не удерживаю его, и он летит в траву.
Бегать, играть, делать упражнения для меня оказалось проблемой в детском саду. Я не говорил «не буду», когда воспитательницы приказывали мне, но и не делал ничего, при этом наливался какой-то тяжестью, оставлявшей меня на месте. Сначала воспитательницы атаковали меня уговорами, раздражением, насилием, а потом отстали. Ребята же вообще внимания не обращали, в свои игры не звали. Меня это никак не задевало. Тащат за верёвку машину, кладут в неё кубики, части конструкторов, кегли, строят из кубиков гараж, вталкивают в него машинки, снова вывозят их, изображая мотор. Ну и что тут интересного? Хвастаются, у кого какие машинки дома. У меня — ни одной. Если бы и были… зачем они мне? Утёнка можно прижать к месту, которое болит.
Поднимаю мяч, и — странное ощущение… мои движения (кидаю мяч, пытаюсь поймать, поднимаю с травы, снова кидаю) так же хаотичны и — одновременно — так же целенаправленны, так же естественны, как голоса птиц, полёт и голос пчелы, как дрожание света.
Это то, что хотела сказать мать? Во всём — одновременно хаос и целенаправленность?
Нет, конечно, не такими словами я думал в свои пять-шесть лет (а какими, не помню), но ощущения, чётко помню, были именно такими: удивление перед противоречием. Летит пчела к цветку, я махнул рукой — отогнал её, и она точно так же серьёзно полетела в сторону противоположную. Она знает, куда летит? Ей всё равно, куда лететь? Ей важен процесс полёта или у неё есть цель? Ей всё равно, какой цветок? А птица прыгает с ветку на ветку, склоняет ко мне голову, свистит, взмахивает крыльями, летит. Куда?
Павел показывает, как нужно сделать руки, чтобы удержать мяч, а когда я не удерживаю, хотя и держу руки так, как он показал, кивает мне, словно я поймал мяч, и снова бросает.
Увидев, что я устал, зовёт меня к дереву.
— Хочешь залезть? — Он подтягивается за ветку, ставит ногу на сучок и начинает взбираться вверх.
Почему у меня так колотится сердце? Чего я испугался? Да, я хочу залезть на дерево и едва дожидаюсь, когда Павел слезет.
— Несколько правил. Прежде, чем повиснуть на руках, проверь, прочен ли сук, за который ты ухватился. Подтянувшись, прежде, чем поставить ногу, проверь, прочен ли сук, на который ты хочешь её поставить. Нельзя бояться. Нельзя смотреть вниз.
Я застываю на первом же этапе, лишь Павел, подсадив, отпускает меня. Неправда, что всё и все — в хаосе и сами по себе, вот же я держусь за ветку, чувствую ногой опору, я прижался к стволу, я — часть дерева!
— Это иллюзия, — угадывает мои мысли Павел. В тот день я так и не взобрался на дерево, я впал в руки Павла, и он осторожно уложил меня на подстилку. Я уснул. Уснул, лишь прикоснулся к материи, пахнущей одиночеством. А когда проснулся, долго лежал не открывая глаз, пытаясь понять, где я и почему мне так жарко и холодно одновременно? Ощутил присутствие Павла. Он пах так же, как его подстилка, — железками и огнём. Ещё совсем недавно этот запах раздражал и существовал вне связи со мной. А может, он подсказывает: во мне тот же хаос, что и вокруг, и то же стремление к цели, а потому я должен жить так, как живут пчёлы и деревья? Что происходит? Я был болен и начинаю выздоравливать или, наоборот, был здоров, а сейчас заболеваю? Хочу открыть глаза и не хочу. Как совместить в себе противоречия?
И вдруг перестаю ощущать Павла рядом. Что, если он ушёл? В детском саду нам читали несколько подобных сказок. В одной — красивую девушку завели в чащу и бросили одну. В другой — завели маленького мальчика в глубь леса и бросили. В третьей — завели в лес несколько детей. Но Павел завести в чащу и бросить не может.
Он хочет, чтобы я звал его «папа», а я — вредный, я назло не зову его «папа». И потому, что нет во мне этого «папа», и потому, что не хочу. Мне не нравится моя вредность: ну не всё ли равно сказать — «Павел» или «папа», но я никак не могу преодолеть её.
Всё-таки открываю глаза.
Яблоки, пирожки, хлеб с сыром, огурец.
— Отдохнул? Теперь лопай!
Всё-таки я залез на дерево. В третью или в четвёртую поездку. И увидел сверху много зелёного цвета — разных оттенков. И очень много другого цвета: коричневого, оранжевого, голубого. Мать — тут же. Стоит мне протянуть руки, и я коснусь её, и получу её знание, чтобы наконец всё понять.
— Держись, — говорит Павел в последний момент, когда я уже готов дотронуться до матери. Запоздало пугаюсь: чуть не сорвался с дерева. — Держись крепче и ни о чём не думай. А когда отдохнёшь, спускайся. Помнишь? Проверяй ногой каждый сук…
Только здесь, на дереве, понимаю: я жил потому, что у матери брал её силу. Даже сейчас, в лесу, я дышу воздухом, который она выдыхает, пью энергию, которую рождает она.
Лето, осень — в лесу, на Клязьминском водохранилище, у костра, на дереве, за игрой в мяч… Зимой — лыжи и лыжня, розовая под солнцем.
Я так привык к тому, что Павел кормит меня! Совсем позабыл, как доставалась мне еда раньше. Неужели это я подтаскивал стул к кухонному столу, вставал на него, тянулся к высокой полке и шарил там, пытаясь найти что-нибудь съестное? Неужели это я чуть не с головой залезал в холодильник?
Я так привык к тому, что Павел мне что-то дарит! На его велосипеде я даже в детский сад поехал, да ребята передрались друг с другом, кто будет кататься раньше. Куртка оказалась мне сильно велика, но Павел утешил: «Главное не мала. Не пройдёт и года, станет как раз». Подарил сапоги, с мехом внутри. Ноге в них непривычно жарко, и, если бы не довольная физиономия Павла, я перелез бы в свои стоптанные башмаки. Альбом для рисования подарил и краски. И стал заказывать рисунки: «Полетим-ка сегодня на Марс» или «Дунем давай-ка к медведям, я, знаешь ли, их больше всех других зверей уважаю. Такие большие, сильные, а едят мёд и ягоды. Спать любят».
Но совершенно изменилась моя жизнь не столько из-за подарков, леса, вкусной еды, сколько из-за того, что всё получалось с Павлом легко. Сготовить обед, взойти на наш пятый этаж, когда не работает лифт, влезть на дерево, переплыть речку, разбить палатку или развести костёр. Он не скажет, как сказали бы воспитательницы: «Ты плохо уложил ветки» или «Не смей зажигать, сначала сложи ветки как положено». Он усмехнётся — «Разбегутся искры, смотри, не поймаешь, лес спалят» и сунет в руку палку, чтобы я собрал их, горящие, в один огонь. Он не станет мне выговаривать за то, что я не вымыл посуду, начнёт мыть сам, при этом будет припевать: «Заяц прыгает и скачет, ничего это не значит». Не сумел сделать я чего-то, успокоит: «Ерунда какая, не обращай внимания, получится в другой раз». Легко бежал он, легко прыгал, легко пылесосил квартиру своим пылесосом, легко создавал новые вещи. Так, за месяц сделал стиральную машинку, маленькую, компактную, пристроил её в ванной, а провод, тянущийся из коридора, укрепил гвоздями по плинтусам, чтобы о него ни мать, ни я не споткнулись.
Привычным стало его весёлое словечко: «Люкс!» Что означало оно, я не понимал, но оно нравилось мне — лёгкое, как и Павел, как и всё, что он делал, оно словно посверкивало искрами из Павловых глаз. У Павла всё, что ему нравилось, было — «люкс»!
Кухня наша теперь оборудована электроприборами, когда-то изобретёнными Павлом. Одна машинка точит ножи, ножницы, другая — трёт овощи, сыр… третья — взбивает, четвёртая — мелет кофе для мамы, пятая — режет на куски картошку и прочие овощи. Все эти агрегаты — небольшие, лёгкие, из пластмассы. Одно слово — «люкс!». «Подрастёшь немного, я тебе покажу, что из чего произрастает». Я не хотел ждать и просил сейчас показать, что внутри приборов, но он лишь смеялся: «Не шустри. До внутренностей придётся добраться, даже если и не захочешь, жизнь заставит».
Я научился улыбаться. Павел поддразнивал меня: «Кривовато, молодой человек, съезжаете набок, но уже кое-что!» Я и сам чувствовал странные конвульсии своего лица — всё оно сдвигалось в левую сторону и вниз, будто кто-то брал его в жёсткую ладонь и насильно туда сдвигал. Но была и сладость в этих странных конвульсиях: губы приоткрывались, и свежий воздух врывался в меня через рот, изо рта ухал к сердцу, и оно начинало скакать. У меня появились новые привычки: каждый день делаю упражнения, которые показал Павел, читаю свои три страницы каждый день, пылесосю наш дом, стираю свои вещи, стелю кровать, мою руки перед едой. У меня появилось много занятий дома: могу поездить на велосипеде, могу почитать, могу построить из конструктора башню или пароход, могу нарисовать серое, с решётками, здание или то, как мы с Павлом плывём, или то, как взбираемся на нашу горушку, на которой собачники выгуливают собак, а мы бродим по аллее и разговариваем.
6
Всё равно, несмотря на изменения, произошедшие в моей жизни в связи с появлением Павла, главной осталась щель чуть приоткрытой двери из моей комнаты в мамину. И я даже отказываюсь идти куда-то с Павлом в те часы, когда, знаю, мать должна быть дома.
Сегодня она одна. Едва звучит музыка, та самая, странная, которая тянет из меня жилы. Под неё мать произносит слова. Иногда различаю их:
В гранитах скал — надломленные крылья. Под бременем холмов — изогнутый хребет. Земли отверженной — застывшие усилья. Уста Праматери, которым слова нет.
Связи между ними поймать не могу. Но, несмотря на это, вижу деревья, траву, холмы, подаренные Павлом, слышу рассказанные им сказки — с гранитными скалами, с волшебными птицами.
Я сам — уста твои, безгласные, как камень!
Я тоже изнемог в оковах немоты.
Я свет потухших солнц.
Я слов застывший пламень,
Незрячий и немой, бескрылый, как и ты…
Почему мать никогда не прочитает эти строки мне?
А почему я не зову Павла «папа»? Чего только он не делает для меня! А я не зову. А я незаметно вытираю щёку, которую он целует. Только потому, что он беспамятно любит меня?
Получается: чем больше он для меня делает, чем больше зависит от моего настроения, тем большая небрежность рождается во мне по отношению к нему.
Мать воспринимает меня так же, как я — Павла? Чем больше я жажду её любви, тем холоднее она?
Это закономерность? Именно так и устроен мир? А может быть, это я виноват и в том, что мать не любит меня, и в том, что я не люблю Павла?
Не такими словами говорил я в тот час с собой, но чувство вины возникло, и я решил попробовать изменить своё отношение к Павлу.
Это сделать оказалось трудно: какой-то дух сопротивления мешал мне ответить Павлу добром за добро.
А пока шли день за днём, дожди сменялись снегом, снег снова дождём, дождь — солнцем… и я привык к тому, что Павел у меня есть.
В то воскресное утро я отказался поехать с ним за город, так как мать осталась дома. Но не успел порадоваться этому, как явился гость.
Он сел за стол, на обычное место гостя.
Прежде всего — запах. Одеколона. Этот запах заползал в ноздри, как муравьи, щекотал.
Похотливый взгляд шарил по матери, прилипал к груди, к животу, к обтянутым юбкой коленям.
— Зачем ты меня усадила за стол? Ты собираешься меня кормить? Я сыт, — сказал он первые свои слова. — Вот деньги. Делай своё дело. У меня сегодня ещё несколько встреч.
Любопытство — результат появления в моей жизни Павла. Но тут же — настороженность. Я не хочу, чтобы этот человек понравился матери. Я не хочу никого в нашем доме, кроме Павла.
— Почему ты молчишь? Разве я пришёл играть в молчанку? Или твоё загадочное молчание — способ подогреть меня? Ты должна обслужить меня. Я плачу деньги.
— Возьми деньги и иди туда, куда тебе нужно идти.
— Это как? Несолоно хлебавши? Такому не бывать! — Он резко встаёт, руками впивается в материны плечи.
Ещё мгновение, и я брошусь к нему, вцеплюсь в него зубами.
— Убери руки, — говорит мать спокойно. И… он убирает.
— Ты решил взять меня силой?
— Естественно, я своё беру силой. Поражений в моей жизни не бывает. Стреляю, вышибаю десять из десяти. Бабу хочу, возьму любую. Виновного найти… — он запнулся, но закончил: — обнаружу в минуту, безошибочно, как рентген. Своё я всегда беру… — И осёкся — под взглядом матери.
— А кто тебе сказал, что я — твоё? Я вообще не понимаю, как ты мог оказаться здесь? Я тебя не приглашала.
— Приятель дал телефончик.
— Явился, расскажи о себе, тогда посмотрим, «твоё» или не «твоё».
Он стоит над матерью — шкаф, с прозрачными глазами, уставился на её грудь. Вдруг он убьёт мать?
— Сядь и говори, что было важное в твоей жизни? Музыка начинает звучать вместе со словом «важное».
Он продолжает стоять.
— Мне говорили, ты — колдунья. Так ты — колдунья или шлюха? — Наглость ещё и в прищуре, и в позе, но голос смят и — подобие страха в сытом лице. Естественно, он садится. И больше не смотрит на её грудь. — Что я должен рассказать? Школа, академия, служба.
— Где ты служишь?
Неужели она всё-таки ляжет с ним в постель?
— Какое это имеет значение… — начинает он, но тут же поспешно отвечает: — Обеспечиваю порядок в стране. Это очень трудное дело: выявить и распознать врага. Я честный работник, чётко выполняю свои обязанности. А ещё читаю в академии лекции о международном положении.
— Иди домой, — говорит мать.
Как часто слышал я эту фразу, но никогда не доставляла она мне такого удовольствия, как в тот миг. Мать не будет с ним спать.
Что, если он снова захочет овладеть ею силой?
Нет, музыка и мать своё дело сделали.
— Зовут меня Вилен, мне сорок один год. Я всё сказал. Я женат. У меня двое детей. Сын весной кончает школу. Любовницы были, не без этого.
— Возьми деньги и уйди. У меня дела. И у тебя, кажется, тоже.
— Почему ты гонишь меня?
— Ты убил очень много невинных, а об этом не говоришь. И ты — трус. Я не хочу тебя.
Он огруз, буквально повис на стуле. Его глаза неумело смотрят в материны — он не привык смотреть людям в глаза. Это понимаю даже я, а уж мать — тем более.
— Откуда ты про меня знаешь? — Мать не отвечает. — Я не могу уйти. У меня поражений не бывает. Я не смогу жить с тем, что какая-то шлюха… — Он подавился последним словом, поспешно поправился: — Я не могу оказаться слабее женщины…
В эту минуту заскрежетал ключ и вошёл Павел — прямо в комнату, с сумкой, набитой продуктами, и — с лыжами.
— Прости, я не вовремя, я — к Иову. — И он быстро стал приближаться к моей щели!
Я едва успел отскочить.
Впервые крикнул «Папа!» и кинулся ему на шею. Прижался к его запахам, спасаясь от одеколона, пропитавшего нашу квартиру. Павел не обиделся, что я не захотел поехать с ним, пришёл!
Уронив и сумку, и лыжи, он всё крепче стискивал меня, видимо, ошеломлённый моей вспышкой. Мы оба вздрогнули от звука распахнувшейся двери и обернулись.
— Ты кто тут? Ты — сутенёр?
— Он мой папа, — сказал я.
— Это тебя она выбрала? Тебя? Ни кожи, ни рожи. До сих пор я не знал, что словами бьют по голове.