Это была живая летопись тех дней! Дефо постарался запечатлеть, хотя и через посредство совсем иного рассказчика, в «Записках кавалера». Рассказчик не тот, но ведь надо учесть, что Дефо это писал и печатал в ту пору, когда «порядочные» люди имя Кромвеля вообще уже не произносили. А если и произносили, то для консерваторов он был узурпатор, для «прогрессистов» – тиран, для тех и для других – лицемерный фанатик. Уже и прах его был поруган – вынесен из национальной усыпальницы и сброшен в яму. Однако у Дефо, как он подчеркнул, хорошая память – историческая. Устами своего персонажа, тем более беспристрастного, что сам он сражался против кромвелевцев, Дефо, вспоминая вождя революционной армии, тревожил память современников, понажившихся на кромвелевских победах, однако предпочитавших трусливо не вспоминать, откуда у них и богатство, и хорошее положение в обществе. Добавим еще, что Дефо, со своей стороны, отнюдь не числил Кромвеля, вождя «железнобоких», в пантеоне своих излюбленных героев, просто, повторим, – хорошая память, натренированная с юных лет в академии Ньюингтона.
«Было такое учебное заведение, – впоследствии рассказывал Дефо, – где преподавал человек, светлая голова, умевший передать своим ученикам нужные знания. Учил он ясному пониманию вещей и столь же ясному выражению своих мыслей. Так и вышли из числа его воспитанников мастера родного языка. А были среди них Тимоти Крузо, Ганют из Ярмута, Сэмюель Весли из Дартмута, Даниель Дефо и еще двое-трое, которые могли бы составить славу своего учителя, но сделались мучениками…»
Да, с Дефо это бывало нередко: писал о себе не смущаясь, поскольку не ставил под написанным своего имени. Но эти воспоминания достоверны и оценки объективны. Прежде всего «светлая голова», основатель и руководитель академии, достопочтенный Чарльз Мортон был человеком действительно незаурядным. Сам он окончил Оксфорд, но после 1662 года как раскольник пострадал, и официальная проповедническая или преподавательская карьера перед ним закрылась. Он писал, подражая в своих сочинениях Томасу Мору. Он интересовался естественными и точными науками, смело вводя их в программу своей академии. Со временем Мортону пришлось уехать в Америку: развернуться в Англии ему так и не удалось, причем против раскольничьих академий в принципе стали выступать не только деканы Оксфорда и Кембриджа, питавшие к первоначальному успеху Мортона ревность, но и его собственные ученики, в том числе Дефо.
Да, не одни лишь светлые воспоминания об академии сохранялись у Дефо. Сектантский дух в ней сказывался, а этого он не принимал. Но выпускники его поколения в самом деле составили славную когорту и не затерялись в истории. Так Сэмюэль Весли оказался представителем целой семьи видных общественных деятелей, сам он оставался в Англии, а сын его уехал в Америку, и одним из отдаленных последствий его деятельности было создание Институтов Весли, благотворительно субсидируемой организации научных центров, той, что во время второй мировой войны позволила работать в Америке Томасу Манну и Эйнштейну. Сам Весли, вскоре принявший официальную веру, сразу же продвинулся и получил приход, но по иронии судьбы прихожане его оказались сильно подвержены раскольничьему влиянию, они плохо внимали своему пастырю и даже всячески старались его скомпрометировать. Отошедший от раскольничества Весли сохранил, однако, духовную стойкость, усиленно занимаясь литературными, в первую очередь богословскими трудами – с молодых лет он много и легко писал (у Дефо вообще было немало хорошо пишущих друзей).
О том, почему мученический венец ждал тех троих, о которых вспоминает Дефо, мы еще узнаем. Сейчас нам важно, что в Мортоновой академии учились вместе Дефо и Крузо, хотя его звали, правда, не Робинзон, а Тимоти.
Фамилию Крузо пытаются вывести еще и из других источников, географических, от названия острова Кюрасао, но это натяжка. «Неспокойный юноша», как называет себя Робинзон, многим по характеру похож на друзей Дефо, которые вместе с ним учились, а потом не раз оказывались плечом к плечу в гражданской борьбе.
Тимоти Крузо рано умер, в 1697 году, и Дефо обессмертил его в имени своего основного героя.
Что же касается разочарования в академии, то и это для Дефо характерно. Биографы проследили: взявшись за любое дело, он потом то же самое дело критиковал.
Там же, в академии, Дефо мог слушать Джона Бэньяна его имя мы теперь в историях английской литературы видим непосредственно перед Дефо. Первый по значению мученик пуританского календаря Бэньян как проповедник и писатель был создателем той «суровой прозы» (Пушкин), простой, ясной и в то же время выразительной, которая окажется образцом для создателя «Робинзона».
Джон Бэньян сделал в Англии то, что в Германии совершил Лютер: «слово божье» стало под его пером общедоступным, человеческим, обрело, по выражению Ф. Энгельса, силу «мощного плебейского оружия». Реформация ознаменовалась переводом священного писания с темной для большинства латыни на языки национальные. Но прежде чем переводить, нужно было преобразовать сам язык, который не был готов к этому. Поэтому в Германии перевод Библии, выполненный великим Лютером в 20-х годах XVI века, послужил основой немецкого литературного языка. Такой перевод своим чередом в 30-х годах того же столетия появился и в Англии, однако не имел столь высоких достоинств и такого большого влияния. К тому же наступившая вскоре шекспировская эпоха подняла до таких высот поэзию, что проза, развившаяся своим путем, поневоле осталась в тени. Мощь поэзии воздействовала на прозу, и прозаики, не в силах органически усвоить сильное влияние, искусственно переносили в прозаический стиль поэтические приемы. Получалось вычурно: непрерывная игра словами, одна за другой риторические фигуры. Затем публицисты времен революции, которые, как говорил Маркс, пользовались «языком и страстями Ветхого Завета», добились простоты и силы. Итогом этих усилий и был «Путь паломника» Бэньяна.
Джон Бэньян, как и поэт Мильтон, в результате Реставрации очутился не в своем времени. Однако в отличие от Мильтона он не нашел милости и тут же был посажен в тюрьму. Сын лудильщика, солдат революционной армии, Бэньян был из неисправимых раскольников. Коренастый, полнокровный парень, он страсть проповедпика соединял с любовью ко всем земным радостям, что и подало повод к многочисленным рассказам о его ханжестве: дескать, проповедует «святую жизнь», а сам… Однако Бэньян если и призывал к праведности, то действительно на свой лад. Поэтому с началом Реставрации и торжеством официальной церкви его тотчас упрятали за решетку, где он провел двенадцать лет. Правда, положение его было не из худших, у него были сочувствующие, так что скоро он стал только числиться «узником», а время проводил большей частью дома, с условием не покидать город Бедфорд, где находилась тюрьма, где он жил и откуда был родом. Формальное помилование пришло к Бэньяну вместе с королевским постановлением 1671 года, двусмысленным, как и все постановления Карла II. Вроде бы была объявлена «веротерпимость», но означало это притеснение протестантов ради послабления католикам. Чтобы скрыть цель своих маневров, король уж простил «узников веры», в их числе и Бэньяна. Однако через три года Бэньян, не поступившийся своими взглядами, вновь оказался в заключении, где провел на этот раз только полгода, когда и написал «Путь паломника», сочинение, сделавшее его классиком при жизни.
«Путь паломника», книга назидательная и развлекательная, была первым, помимо Библии, массовым чтением англичан. Простой слог, вдохновенная речь, а по существу, описание всем понятных, хотя и аллегорически представленных, бед послереволюционного и реставрационного времени – «долина искушений», «ярмарка тщеславия». Книга разошлась немыслимым по тому времени тиражом в сто тысяч экземпляров за десять лет. А уж когда Бэньян обращался к слушателям с живым словом, то яблоку упасть было негде. Даром что официального духовного сана он не имел и, уж конечно, преследовался по закону о «единообразии», но зато клерикалы, соблюдавшие все правила, вещали перед пустыми скамьями.
Моя душа полна
Тоской и ужасом; мучительное бремя
Тягчит меня! Идет! уж близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!
Это Пушкин стихами переложил некоторые страницы из книги Бэньяна, сохранив самый дух и способ обращения знаменитого проповедника. Каждое слово – сказание, символ: этот «город», а кроме того, «полудикая долина» – юдоль жизни, исполненная греха, порока, искушений, которые пройти человеку тяжело, однако необходимо, смиряя себя сознанием нравственного долга. Робинзон заговорит языком, усвоенным Дефо с юных лет, когда назовет свое убежище Островом Отчаяния…
А все-таки не встал Дефо на путь, на который его направляла академия. Тимоти Крузо другое дело, он сделался одним из видных протестантских проповедников. Дефо, подобно Робинзону, который вопреки воле отца, желавшего видеть сына адвокатом, ушел в море, свернул с уготованной для него дороги. Почему? Тут единодушны биографы. Не изменяя из принципа вере отцов, он сам уже, по существу, не придерживался ее. Для последующих поколений прояснилось это не сразу.
Большинство современников из тех, в чье поле зрения попадал Дефо, видели в нем раскольника, которому следовало бы помалкивать. Соответственно первые биографы в порядке компенсации за все притеснения, испытанные Дефо, давали ему высказаться прежде всего как раскольнику, выписывали из его сочинений высказывание за высказыванием, и получалось: Дефо – раскольник. Потом обращали внимание на другие его пассажи, и выходило: Дефо сочувствовал католикам. Это – крайности, а в целом на жизненном знамени Дефо начертано было прежде всего – Терпимость и Разумность. И решающая особенность такой позиции не только в признании за всяким вероисповеданием его прав, а в том, что религия как таковая играла в сознании Дефо роль хотя и всепроникающую, но и вместе с тем отведено ей было место условно-побочное. «По зрелом размышлении» действуют и персонажи Дефо, здравый смысл помогает им соразмерить душевный порыв с конкретными условиями, не впадая в истовую религиозность. Молитву о здравии Робинзон, руководствуясь все тем же разумным подходом к делу, подкрепляет достойной смесью рома с табачной настойкой и, поднявшись наутро бодр и свеж, позволяет приписывать свое выздоровление чудодейственной силе любого из средств, им использованных.
Всю жизнь участвовал Дефо в религиозных разногласиях, но не ради того, чтобы как-то разрешить их, а прекратить. В этих спорах, задевавших все сферы жизни, видел он помеху делу. Никаким сторонником католиков он не был, однако, потомок и воспитанник протестантов, не был он и протестантом, хотя в сознании его раскольничья академия оставила глубокий след.
Борцы за «правду Божью» во всей ее чистоте, ведущие из протестантов, пуритане, заслужили, однако, в веках репутацию лицемеров. (Бэньян не в счет, его проповеди и многие истовые пуритане плохо переваривали.) В целом пуританизм сделался синонимом ханжества. Ведь постная проповедь оборачивалась скопидомством. Воздержание вело к богатству, все к той же сурово осуждаемой роскоши. Правда, это был уже не старинный размах с замками и охотничьими травлями, но расчет денежного мешка. Алчность и хищничество искали способа выглядеть добродетелью. «Греши, если это необходимо, но не наслаждайся» – так иронически формулировали основной принцип пуританского лицемерия. «Спасение своей души и своего капитала» – цена пуританской «праведности».
Все это усмотрел в пуританстве еще Шекспир. В комедии «Двенадцатая ночь» вывел он фигуру пуританина. Вот выступает он, мрачный Мальволио: важная осанка, строгий костюм, еще более строгий взгляд. И следит он, чтобы всюду был полный порядок. «Что ж нам теперь, – говорят ему, – не видать ни горького, ни сладкого?» Не повеселиться и не полакомиться? Но, оказывается, блюститель нравственности сам не прочь отведать от радостей жизни, он – лицемер, злюка, чему и соответствует имя его, означающее «Злонравов».
Шекспир представил серьезное явление в смешном виде. На то и комедия, а кроме того, люди, подобные Мальволио, в шекспировскую эпоху только еще начинали отстаивать свои позиции. Но когда уже в нашем веке эту роль исполнил племянник Чехова, выдающийся актер Михаил Чехов, из комедии получилась трагедия.
Вот как, по рассказу очевидца, этот Злонравов, являвший собой многовековой итог заблуждений пуританства, выглядел: «Голова сидела гордо и в то же время была так нелепо втянута в шею, что казалась комически застрявшей между острыми плечиками, торчавшими кверху. Черный колет, черные панталоны и черные чулки… Это был доведенный до гротеска, вызывающий неудержимый смех портрет чванства, глупости, ничтожества и старческой влюбчивости».
Как видите, сначала было смешно, однако потом становилось жутковато. Это было уже не лицемерие, это было, если можно так выразиться, «честное» лицемерие: «ничем не пробиваемая сверхглупость». Этот Мальволио искренне верил, что не нужно «ни горького, ни сладкого», что так называемые «радости жизни» – пустой шум, трата времени, и столь же искренне, сам себе расставляя ловушку, мечтал он о тех же радостях. Прозрение было ужасно. Никого, кроме себя самого, Мальволио своим «благочестием» не обманывал. «Обидели меня, обидели жестоко!» – вместе с рыданием звучали его последние слова, ошеломляя зрителей, пришедших на комедию, то есть посмеяться…
«Крайний пуританин резко отличался от прочих людей, – пишет английский историк Маколей, как бы подтверждая верность актерской интуиции, – походкою, платьем, нависшими волосами, угрюмой торжественностью лица, возведенными к небу очами, гнусавым произношением, но всего более особой речью, ибо при всяком случае употреблял слова из священного писания…» Историк свидетельствует: «Пить за здоровье друга, охотиться, играть в шахматы, носить локоны, крахмалить манжеты, играть на клавикордах считалось у пуритан грехом… Изящные искусства были почти все опальными. Торжественные звуки органа объявлялись суеверием. Легкая маскарадная музыка – распутством. Одна половина живописных картин предавалась анафеме как идолопоклонство, другая как непристойность…»
К театру у пуритан были особенно острые претензии. В парламентском прошении, представленном пуританами накануне «большого бунта», отдельный пункт отведен был искусству. Там говорилось: «Выпускаются тучи развращающих, пустых и бесполезных книг и брошюр, пьес и баллад…» Может быть, это были никудышные баллады и плохие пьесы? Нет, все без разбора, в том числе и шекспировские. В это время как раз вышло очередное издание полного посмертного собрания шекспировских сочинений, которое имело такой успех, что поднялось в цене выше Библии. Представьте, что могли сказать на этот счет составители протестантского прошения… Представить себе это совсем нетрудно, если учесть, что один из самых непреклонных сторонников «большого бунта» являлся в то же самое время яростным врагом театра. В потворстве «разврату», то есть театральным зрелищам, не боялся он обвинять персонально саму королеву Елизавету, которой так нравились шекспировские комедии; не боялся ни Якова (он же Джеймс), даровавшего шекспировской труппе звание «королевской», ни Карла I, который и перед смертной казнью читал Шекспира. Неистовый пуританин, с обрезанными ушами, со шрамами от пыток – и ни пытки, ни муки, ни многие годы тюремного заключения не сломили его дух. Вышел он на свободу как раз к тому времени, когда королевская власть пошатнулась, пуританское влияние возросло, и театры стараниями таких, как он, были закрыты и уничтожены.
К религиозному инакомыслию пуритане проявляли такую же нетерпимость; сатирик-современник писал о пуританской неистовости:
Разоблачить еретика
Всегда готова их рука,
Для них и Реформация в том,
Чтоб жечь, колоть, рубить мечом,
За годом год, за веком век,
Покуда дышит человек,
Как будто вера наша
От этого все чище, краше,
У них в душе кипит всегда
Неукротимая вражда
То к этому, а то к тому,
У всех ошибок видят тьму.
Имя этого поэта Батлер, он долго был учителем в семье видного пуританина и наблюдал механику пуританской «праведности» изнутри. Дефо наизусть знал его колкие стихи и подражал им: проза Бэньяна формировала его собственный слог, в стихах его слышались отрывистые батлеровские ритмы, а в целом, по направлению мысли, он – пуританин и антипуританин одновременно.
Положим, рассуждая исторически точно, с окончанием английской революции, после 1660 года, в эпоху Дефо, пуритане как таковые перестали существовать, но в самом общем смысле пуританский дух наследовали те многочисленные раскольничьи секты, к одной из которых (какой именно, мы не знаем) принадлежал Дефо.
Скажется в нем и исконный пуританин, например, в отношении к театру. Да, он видел «Бурю», и она, пусть в переделке, все же произвела на него сильное впечатление. Но будет и такой момент, когда он сам предложит закрыть театры. Правда, в отличие от тех неистовых пуритан, по мнению которых театры надо сжечь, а лицедеев сечь кнутом, Дефо думал использовать театр по-другому, более дельному назначению, что же касается актеров, то – освободить их от занимаемой должности и выдать пенсии. Пенсии вообще, в представлении Дефо, служили панацеей от многих бед. Умалишенным – тоже пенсии, но из каких средств? Делать в их пользу отчисления от писательских гонораров! Нашелся бы, по мнению Дефо, и для содержания бывших актеров какой-нибудь источник, но только нельзя им позволять развращать нравы.
Пуританин в нем сказывался, а проповедником он не стал.
Сам Дефо на вопрос, почему вопреки воле отца он не пошел в «учителя духовные», ответил, как считают биографы, в поэме, которую посвятил впоследствии памяти одного из своих наставников. «Вот если бы такими были пуритане!» – как бы говорят эти стихи. То была прежде всего натура, отзывчивая к требованиям жизни. Не в том дело даже, рассказывает Дефо, чему этот доктор Энсли учил, а как он учил… Учил просто своим присутствием, тем, каков был. Люди постарше помнили, как выдержал он все гонения после 1662 года, как в 1665 и 1666 годах, в пору ужасных бедствий, воодушевлял прихожан. Даже и не прихожан, ибо от церкви он был отлучен и формально служить ему было негде. Воодушевлял всех, кто только слышал его, когда под открытым небом на развалинах среди пожарищ убеждал он людей не терять веры в торжество справедливости и доброй воли. Стены храма и не нужны ему были, и обряд был не важен. Сила духа – вот что это было, вот что нес он в себе.
Но ведь за все годы учения Дефо немного слышал и видел таких проповедников. В распространенном виде пуританская мораль страдала узостью, доктринерством, которые совсем его не привлекали. Много лет спустя, стараясь сделать своего Робинзона понятным в том смысле, как сам он понимал исповедь «моряка из Йорка», Дефо подчеркивает: из того, что Робинзон долго жил вдали от людей и тем самым походил на христианских пустынников, вовсе еще не следует, будто он человек особой духовности. Вспомнив о затворничестве, покаяниях, обетах – короче, обо всех формальностях, считавшихся признаками праведничества, Дефо утверждает, что можно быть человеком высокой морали и без такого, по словам Дефо, «насилия над человеческой природой».
Собственно, это и была та позиция, которая обрекла Дефо на положение Робинзоново, на одиночество в море людском. Религиозный конформизм, которого считал возможным придерживаться даже Шекспир или друг Дефо – Весли, сам Дефо считал для себя недопустимым. За веру, свою веру, у него пострадал отец, и такие, как доктор Энсли, за ту же веру страдали, так что и он всю жизнь оставался непримиримым раскольником, но сам же с раскольничеством спорил и фактически покинул его ряды.
Есть все же сведения о том, что прямо по выходе из академии Дефо взялся за проповедничество, протестантскую агитацию, тем более в тот момент только и разговоров было что о «католической угрозе».
Опасность католического вмешательства в английскую жизнь, как мы уже знаем, действительно существовала, только где, на каком уровне? Платным агентом католиков был сам английский король. Но это известно нам, а в то время именно король сквозь пальцы посмотрел на приговор, вынесенный тридцати пяти ни в чем не повинным «католическим лазутчикам», которых схватили по ложному навету.
«Заговорщиков», покушавшихся будто бы на святость церкви и на жизнь самого короля, видели всюду, на каждом шагу, только не там, где действительно строились католические козни. Вдохновителем «охоты за врагами отечества» был некто Титус Оутс, авантюрист, сменивший одно за другим разные вероисповедания, от крайнего протестантизма до крайнего католичества – иезуитизма. Однако и на этом Титус не остановился. Свои связи с иезуитами он использовал для их же «разоблачения», мнимого, но шуму наделавшего много.
Впоследствии на страницах своей газеты «Обозрение» Дефо вспоминал эти времена, когда, по его словам, «убийства людей на улицах по ночам сделались в порядке вещей, и жизнь всякого честного человека находилась в опасности». Убитого можно было считать кем угодно; и жертвой «католического заговора», и врагом, которого постигло праведное возмездие. Дефо, во всяком случае, не хотел быть застигнутым врасплох и, как он рассказывает, ходил всегда с кистенем. Кистень назывался «протестантским», а заговор – «католическим», но кто уж там под покровом ночи пускал смертоносное оружие в ход и кто падал под ударами, это уж поистине одному богу оставалось известно.
Паника, подогреваемая Титусом, профессиональным провокатором, и его приспешниками, до такого накала была доведена, что простодушные люди готовы были верить россказням, будто католические лазутчики едва не разобрали и не унесли по частям монумент, который воздвигли в Лондоне в память большого пожара.
– Да, но монумент на месте стоит!
– А это королевские солдаты вовремя подоспели и не дали унести.
Такие шли разговоры, которых тогда понаслушался Дефо. Судя по всему, и он, еще молодой человек, не сразу разобрался, где одни разговоры, а где в самом деле заговор. О том, насколько ему угроза представлялась реальной, говорит тот факт, что, не жалея сил, он принялся переписывать Библию: на всякий случай, а не то л о ровен час придут католики и уничтожат протестантское священное писание! «Работал как лошадь», – сообщает Дефо. Страхи, видимо, несколько рассеялись, потому что, подобно тому персонажу из рассказов о Шерлоке Холмсе, который переписывал Британскую энциклопедию и дошел только до буквы «Б», так и Дефо успел переписать первые пять книг Библии. Однако надо отметить, что опасения его были не беспочвенными. Заговор заговором, но ведь и по ходу внутренней политики переводная Библия попадала иногда под запрет, так что читали ее тайком, а продавали из-под полы. «А что же будет, если сами католики придут?» Не исключено, что выпускник семинарии, готовившийся стать настоящим проповедником, с энтузиазмом громил «врагов», хотя каких, собственно, было неясно. «Беда всей моей жизни заключалась в том, что был я подвигнут на это поприще, беда была и в том, что я его покинул» – так рассматривал Дефо диалектику своей судьбы.
Но и академия, где он учился, всей своей программой настраивала не только на богословский лад. Преподавались в ней прикладные науки. «Оптика» Ньютона была одной из книг, усвоенных Дефо со школьной скамьи. Семинария по статусу, по уровню Мортонова академия не только не уступала университетам, но и превосходила их прежде всего обновлением курса в согласии с требованиями современности. Однако университетский диплом «доктора наук» есть университетский диплом. Вот Свифт его имел, звался «доктором» и всю жизнь прошел с гордо поднятой головой. А Дефо приходилось вроде бы извиняться даже за разносторонность своего образования. Так, по обыкновению имея в виду себя самого, но рассуждая в третьем лице, он писал о некоем человеке, который —
«1. Владеет французским так же бегло, как и своим родным английским. Знает испанский, итальянский и немного славянский, ибо случалось ему немало бывать среди поляков и московитов. Знает он немного и португальский, а все же считается, что он – необразован.
2. Обладает достаточными знаниями в области экспериментальных наук, имеет солидную научную коллекцию, и все же – необразован.
3. Он знаток географии, весь мир представляет себе как на ладони. По любой европейской стране может дать обзор обстановки, природы, рек, главных городов, торговли, мало этого, сообщить кое-что из истории и политических интересов этой страны, а все-таки он – необразован.
4. Искусен в астрономии, разбирается во всех движениях небесных тел как специалист, но все же он – необразован.
5. Знаток истории, и, пожалуй, его можно назвать универсальным историком, ибо все исторические труды, написанные на его родном языке и переводные, он читал, а те, что не переведены, доступны ему на французском или итальянском. Но нет, он – необразован.
6. А что до его собственной страны, то он просто-напросто ходячая географическая карта. Он объехал весь остров, а многие его части и по нескольку раз, он и писал о своей стране, потому, когда выезжает он за границу, его нельзя упрекнуть в том грехе большинства английских путешественников, что стремятся узнать чужие страны, хотя не знают своей собственной. И все-таки человек этот – необразован.
А между тем множество людей, считающиеся образованными, совершенно ни к чему не пригодны. Это просто педанты, жующие греческий и латынь. Наши образованные люди представляются мне чем-то вроде механиков от образования, ибо они перебирают слова и спряжения, как старьевщик свое добро на свалке. Годятся они только учителя: взяли, что могли, от школы, чтобы, не покидая школы, и умереть там».
Конечно, многие знания, перечисленные Дефо, были им почерпнуты уже на всем жизненном пути, и это он подводил итоги, но основа была заложена в заведении Нортона. И неудивительно, что, выйдя из академии вооруженным несколькими иностранными языками, философией, историей, географией, астрономией и даже стенографией, Дефо устремился к деятельности практической.
Здесь биографы Дефо предлагают вновь свериться с «Приключениями Робинзона» и найти там символическое совпадение: девятнадцати лет уходит в море Робинзон, столько же было и Дефо, когда принял он решение покинуть проповедническую кафедру и заняться, как и отец его, делами торговыми.
Нам могут заметить, что этот момент из биографии Робинзона мы уже в символическом плане использовали, сопоставив его с фактами английской истории. Одно другого не исключает. Символика у Дефо многосторонняя. Ведь он и жизнь свою так рассматривал, частичкой истории всей страны. А кроме возраста, тут и совпадение по существу: противясь отцовской воле, Дефо, как и Робинзон, продолжил все-таки отцовскую линию.
ВЫХОД В МОРЕ
Если нечто автобиографическое находят в неприязни многих шекспировских героев к вину («У меня неподходящая голова насчет питья», – говорит, например, Кассио), то в романах Дефо лично выстраданными считаются муки «морской болезни». Начиная с Робинзона, Дефо не забывал подробно и прочувствованно передать незавидное состояние человека, подверженного морской качке. При одной мысли о море у Дефо прежде всего начинало сосать под ложечкой. Но иначе нельзя: мутит, не по себе, противно, а дело есть дело. От моря не отпугнул его и ужас, испытанный им в минуту, когда очутился он в руках у корсаров.
Шел тогда Дефо двадцать четвертый год. По отцовской протекции он был записан в цех мясников, но, как и отец, мясником фактически не был. Свечами торговал Джеймс Фо, а Даниель Дефо пошел своей дорогой – и на паях с братьями Станклиф взялся за торговлю самыми разнообразными товарами; и духами, и вином, и галантереей, и табаком. Впоследствии, когда врагам нужно было унизить Дефо, они называли его «галантерейщиком», говорили, что он «торговал чулками и подтяжками».
Действительно торговал, однако новейшие биографы на основе тщательных изысканий вносят некоторые поправки, советуя принять во внимание размах его предприятия. Не разносчиком, не коробейником он был каким-нибудь (таким его чаще всего изображали недруги), а оптовым торговцем, разместившим свои склады не где-нибудь, а на Хлебном холме, неподалеку от биржи, в торгово-финансовом центре тогдашнего Лондона. Этот район – Корнхилл – давно изменился, но по старым планам установили даже примерный размер владений Дефо, весьма внушительный. Довольно скоро Дефо все потерял, но даже по его долгам можно судить, насколько поначалу ему удалось преуспеть…
«Деловой человек», «коммерсант», «торговец» – слова эти Дефо произносил с наслаждением. Если за сто лет до этого провинциал Шекспир посматривал на деловую предприимчивость горожан с опаской, то коренной столичный житель Дефо поэтизировал деловитость. Шекспира тянет на природу, поохотиться или просто побродить по зеленым полям, для Дефо природа – мастерская. Он учит людей своей среды путешествовать, торговать, – короче, вести дела.
При Шекспире освоение «целого Света» англичанам л только начиналось, во времена Дефо шло полным ходом, составляя магистральный процесс эпохи. С точки зрения Шекспира, чем шире становились горизонты, тем меньше мир, этот, по шекспировским словам, «маленький кружок Земля». У него даже внутренняя, домашняя «география» так ограничена, будто на всю Англию есть один лес, один луг и один кабак, известный Шекспиру еще с молодости. Он их и переносил из графства в графство, из пьесы в пьесу, путая исследователей, которые сбились с ног в поисках Винкота под Виндзором, где никогда никакого Винкота не бывало, а все это под тем же Стрэтфордом, откуда происходил сам Шекспир.
Не вызывало, как видно, никакого особенного энтузиазма у Шекспира и постепенное превращение Англии в Великобританию. Все шотландцы, уэльсцы, ирландцы в его пьесах, в сущности, люди для англичан посторонние. А Дефо не только соседние графства и все Британские острова, но даже остров Мадагаскар описывал с такой заинтересованностью, как если бы ему предстояло там открыть свои лавки. Да, у Шекспира море – буря, непокой, катастрофа, а Дефо, хотя мутило его даже в лодке на реке, смотрел на морские просторы как на колыбель величия и преуспеяния.