Результат вмешательства этого романтического горца весьма прозаичен: оберегаемый им молодой англичанин всего лишь "садится за конторку" становится обладателем своего дела, поместья и к тому же жены. Но вспомним замечания Маркса: как ни прозаично, как ни низменно буржуазное общество, все же для его появления потребовалось вызвать на свет великие тени прошлого, потребовалось провозгласить самые возвышенные идеалы ради победы самых прозаических интересов. Вальтер Скотт художественно отобразил этот парадокс истории, сделав творцом в сущности мещанского благополучия красочную, выдающуюся личность, даже и несовместимую с понятиями о домашнем уюте.
Выдающиеся личности в романах Скотта почти никогда не развиваются у читателя на глазах. Рост "всемирно-исторических индивидов" происходит в народе. Как показывает Скотт, вожди появляются там, где объективная необходимость, созданная народным движением, требует их появления, и тогда они выступают вперед как сложившиеся личности, как обобщение и высшее выражение тех сил, которые их вызвали. Если гомеровские герои превосходили окружающих телесной мощью, то вожди кланов у Вальтера Скотта превосходят своих соплеменников духовной мощью. Но историческое значение этих вождей состоит именно в том, что они возвышаются над народом в той мере, какая необходима для тесной связи с ним, и для того, чтобы дать ответы на конкретные запросы самого народа. "Таким образом, подлинному величию чужда безграничность, непомерность. Вих Иан Вор и Роб Рой у Скотта умственно возвысились над клановыми предрассудками своих товарищей; но если бы у них не было общего с ними жизненного чувства и вместе с тем известной ограниченности, они бы не могли быть вождями кланов"16. Вот еще один пример художественной объективности "шотландского барда".
"Многое на свете слишком дурно, чтоб его хвалить, и слишком хорошо, чтоб хулить, - как Роб Рой", - слова эти, произнесенные в самом конце романа, можно отнести не только к отважно-диковатому горцу, "шотландскому Робину Гуду", как его постоянно называет Вальтер Скотт. Это, собственно, основной, вальтерскоттовский принцип подхода ко всем явлениям. Вальтер Скотт давал понять современникам, что их категории справедливости и несправедливости чересчур узки по сравнению со сложностью реальных явлений.
Следом за серией "шотландских" романов Вальтер Скотт приступил к романам из английской истории, среди которых наиболее выдающимся является "Айвенго". Действие этого романа отнесено почти к самому началу английской истории. Англичане тогда только еще формировались как единый народ, как нация, различие между коренным англосаксонским населением и пришельцами-завоевателями, норманнами, чувствовалось сильно. На других рубежах Вальтер Скотт продолжал разработку все той же проблемы - столкновение местного и общегосударственного, патриархальности и современности. Народ, угнетаемый корыстолюбивыми феодалами, - таков стержневой образ романа, складывающийся из многих лиц, в том числе народного заступника Робина Гуда, выведенного под именем Локсли. Сам сюжет условен и как бы сковывает живой материал, который все же с мощной силой пробивается в эпизодах рыцарских турниров, баронского самоуправства, народных волнений17.
Переиздавая "Айвенго" в 1830 году, Вальтер Скотт писал в предисловии: "Ради многочисленных читателей, которые, надеюсь, будут жадно поглощать это произведение, я объяснил на современном языке наши старые нравы и разработал характеры и чувства персонажей с такой полнотой, что современный читатель не почувствует сухости чистой археологии. В этом я, осмелюсь утверждать, нисколько не переступил за пределы свободы, предоставляемой автору".
Это может быть отнесено не только к "Айвенго". В своих романах Скотт изобразил множество разных эпох - от средневековой Англии до современной Шотландии, причем материальная и духовная культура каждой эпохи показана им не как бутафорский фон, а как живой мир. Вальтер Скотт создал более двух а половиной тысяч персонажей. Каждый из них определен в историческом времени и связан нитями человеческих взаимоотношений и со своим непосредственным и с далеким окружением. Сохранив элементы романа приключенческого и готического ("ужасного"), свободно вводя фольклорные мотивы и документально точные сведения, Вальтер Скотт подчинял все центральной задаче: созданию убедительной истории человеческих судеб в пределах определенного "времени".
"Силой своего разумения, - писал Скотт, - автор отделяет черты индивидуально-характерные от общих, видовых, а его воображение воссоздает эпоху и ее героев, показывая, как они мыслили и говорили". Иными словами, цель состоит в том, что бы показать, почему "люди прошедших веков поступали так, а не иначе под давлением обстоятельств и политических страстей".
Открытый и освоенный Вальтером Скоттом повествовательный способ создания атмосферы и обстановки отдаленных эпох, совершенствуясь, использовался и последующим романом XIX века. В известном смысле роман XIX столетия по способу воссоздания "времени" какого бы то ни было, прошлого, текущего пли будущего, оставался "историческим". Дистанция могла сокращаться до нескольких лет, дней, минут и даже вовсе отсутствовать, и все же это была "история" по рецепту Вальтера Скотта. Если позднее казавшееся в книгах Вальтера Скотта чудом стало выглядеть, по выражению Стивенсона, "героической бутафорией", и "отец романа" перешел в "детскую", то, учитывая этот факт, мы не имеем оснований задним числом переоценивать достигнутое.
У Шекспира была аудитория, мыслившая еще мифологически - веками как одним днем. "Уже четырнадцать веков прошло, как тяготеет над нами этот долг", говорит один из шекспировских королей, упоминая тут же решение, принятое "вчера". В отличие от шекспировской Англии Шотландия, о которой писал Скотт, была, как правило, полностью в прошлом: все миновало, прошлое завершилось и сделалось историей без очевидной непосредственной связи со злобой дня. Вальтер Скотт ввел я литературу время на новых, реально исторических основаниях.
Отдаленные времена интересны новым поколениям постольку, поскольку между далеким и близким связь обнаруживается: становится видно, как прошлое привело к нынешнему, оказывается, что современность - это следствие давних причин. Вот это было и осталось самым интересным в романах Вальтера Скотта. Разумеется, приметы давних веков, дамы и рыцари могут привлекать сами по себе, как яркое и необычное зрелище, но для зрелого восприятия исторические романы интересны именно тем, что позволяют уяснить, как давно началось совершающееся сегодня, как все запутывалось, обрастая, усложняясь на протяжении веков все новыми конфликтами. Художественно цельное воспроизведение того или иного давнего конфликта дает возможность, нет, не разрешить конфликт, но хотя бы понять его причины и суть.
Воздействие Вальтера Скотта оказалось чрезвычайно разносторонним. Как уже отмечалось, он повлиял и на вкусы широкой читающей публики, и на исследовательские методы историков, и на повествовательные приемы писателей на весь литературный процесс, включая организацию издательского дела. Даже в области далекой от литературы сказалось его влияний. Например, началось усиленное строительство гостиниц и прокладка шоссейных дорог: ведь несметное число людей, прочитай произведения "шотландского барда", пожелало своими глазами увидеть те самые места, что он благодаря своим поэмам и романам сделал столь привлекательными.
Любознательность - вот что с необычайной силой возбудил Вальтер Скотт. Говорят, и Карамзин, прежде чем приняться за свой великий исторический труд, прочитывал ради отдыха и вдохновения главу из романа Вальтера Скотта. Что принесло с собой вторжение вальтерскоттовского духа, мы особенно отчетливо можем увидеть действительно на примере Карамзина: для этого надо сравнить его ранние, небогатые описательными подробностями исторические повести с его же необычайно картинными главами из "Истории государства Российского", которая была начата почти одновременно с появлением первых романов Скотта (до этого Карамзин только собирал материалы).
Пушкин отметил возникновение новой школы историков (в первую очередь даже не английских, а французских), которая "образовалась под влиянием шотландского романиста"18. Белинский, в свою очередь, указывал на зависимость французских историков - Гизо, Тьерри, де Баранта - от Вальтера Скотта (и тут же отмечал: "Это имело прямое и сильное влияние на нашу литературу")19. Де Барант, который был послом в России, собеседник Пушкина, ссылаясь на Вальтера Скотта, сформулировал мысль о единстве "истории" и "поэзии" на почве творческого "воображения". Развивая ту же мысль, Белинский говорил, что в истории наука и искусство соединяются вместе для достижения одной и той же цели, потому что история есть столь же ученое, по внутреннему содержанию, сколь и художественное по изложению произведение20. Какая же цель? Предоставим слово одному из названных историков, а именно Тьерри, который писал: "Чтение романов Вальтера Скотта повернуло воображение многих людей к средним векам, от которых только недавно открещивались с презрением; и если в наши дай происходит переворот в манере читать и писать историю, то внешне легкомысленные сочинения необычайно этому содействовали". "Легкомысленные сочинения" - так, заметьте, историк называет исторические романы, называет и тем не менее читает, и еще как читает, не без пользы для себя. Тьерри, имея в виду романы Скотта, продолжал: "Они внушили всем категориям читателей такое чувство интереса к векам и людям, заклейменным именем варварских, что и более серьезные работы благодаря этому стали пользоваться неожиданным успехом". Уточним: не только пользовались успехом, но и появились на свет многие серьезные исторические труды (как указывает сам Тьерри) благодаря тем же романам. Труды историков как бы ожили, наполнились человеческой плотью и, как мы уже говорили, стали живописными, даже подчас не уступая в этом историческим романам; исторические труды, как исторические романы, стали передавать картины и лица - местный колорит и местные нравы.
Словно соревнуясь с романистом, французские историки вскрыли давнюю подоплеку новейшей социально-политической борьбы во Франции. "Свыше тринадцати столетий во Франции сосуществовали два народа: победители и побежденные. Свыше тринадцати веков побежденный народ боролся, чтобы сбросить иго народа-победителя. Наша история есть история этой борьбы" - так писал Гизо, ища, по словам единомышленников, "новое оружие против правительства", а правительство (вернувшиеся к власти Бурбоны) было ставленником еще тех, тринадцативековой давности, "победителей". Речь шла, как можно понять, о вторжении франков во владения галлов, с чего, собственно, и началась история того государства, которое зовется Францией. В посленаполеоновской Франции в чистом виде отыскать и развести по разным лагерям галлов и франков было, разумеется, уже невозможно. Наименования древних племен служили псевдонимами для участников текущей политической борьбы: вернувшихся, однако "ничему не научившихся" из опыта революции аристократов и добившихся в результате революции нового общественного положения буржуа. Мы не собираемся разбирать здесь эту борьбу, мы хотим лишь, чтобы стало понятно, как под воздействием "легкомысленных сочинений" вдруг все воскресло, ожило, как заговорили древние документы и как задвигались древние камни.
Вальтер Скотт сделал свой край легендарным, и в силу очередного противоречия этот край с его труднодоступными уголками, обретя исключительную притягательность, стал терять свою первозданность. Поскольку путей туда, кроме головоломных горных троп, не было, предприимчивые люди поспешили проложить дороги и построить постоялые дворы. Все для удобства литературных паломников (лишь бы у них были деньги)! Это совершалось прямо по следам появления одного за другим творений "барда". Современник вспоминает, как появилась поэма "Дева озера" и что за ее успехом последовало: "По всем дорогам, ведущим к предгорью Троссах, вдруг раздался стук множества копыт и колес. Все придорожные таверны оказались забиты до отказа. Дорожная плата неуклонно поползла вверх. Каждый уголок этого чудесного ущелья оказался исхожен, и каждая пядь земли по берегу прекрасного озера была истоптана путниками, которые странствовали прямо с книгой в руках, либо, пробираясь по озеру под парусом на остров Елены, забираясь на серые скалы Бен Ана, стоя в тенистой лощине Коирнанурискина" склоняясь над тихими водами Лох-Ачрея, наизусть, с неугасающим восторгом повторяли строки из той же книги". И это происходило уже после появления ранней поэмы Вальтера Скотта, у истоков его популярности. Что творилось потом, когда стали появляться романы, возбудившие у читающей публики еще больший восторг! А места, изображенные в романах, были в самом деле, как нарочно, разбросаны по всей Шотландии, и Вальтера Скотта даже подозревали: уж не состоит ли он в сговоре со всеми содержателями постоялых дворов, направляя читателей, спешивших удовлетворить свое любопытство и проверить на месте силу воздействия книжных страниц, из края в край и в самые отдаленные уголки. Кольридж так и называл Вальтера Скотта "живописующим туристом". "Шотландский бард", как и Шекспир, стал источником своего рода индустрии по удовлетворению поистине не иссякающего читательского энтузиазма. Теперь проложены и оснащены всем необходимым специальные вальтерскоттовские маршруты, начинающиеся в центре Эдинбурга, где "шотландскому барду" поставлен памятник, и ведущие в Мелроз или в Селькирк, туда, где он строил свой Аббатсфорд или служил шерифом.
Вальтер Скотт и сам еще при жизни стал легендой. В автобиографии он говорит, что в ранние годы видел всего двух знаменитых писателей. Зато впоследствии не было писателя, не говоря уже о читателях, которые бы не стремились увидеть его самого.
Из прославленных современников Вальтер Скотт видел наиболее прославленного - Роберта Бернса. "Я был пятнадцатилетним мальчишкой, - вспоминал Скотт, когда Бернс только появился в Эдинбурге". Бернс был уроженцем и певцом противоположного от Эдинбурга берега Шотландии, западного, где находится город Эйр. "У меня уже имелось достаточно чувства и смысла, - продолжает Скотт, чтобы сильно увлекаться его поэзией, и я был готов отдать целый мир ради того, чтобы познакомиться с ним". И этот случай представился благодаря тому, что у отца Вальтера Скотта с Бернсом имелись общие знакомые. На одно из литературных собраний, где присутствовало немало людей, чьи имена громко звучали в свое время, но в отличие от имени Бернса уже ничего не значат теперь, и попал начинающий любитель литературы. "Мы, младшие, - вспоминал Скотт, - конечно, лишь смотрели и слушали". Но все-таки Вальтеру Скотту довелось тогда сказать свое слово, достигшее слуха Бернса. На стене висела картина: над телом павшего солдата склонилась его вдова с ребенком, и тут же сидит верный пес, друг семьи. Бернс, рассказывает Вальтер Скотт, даже прослезился, глядя на эту картину и в особенности прочитав под ней стихотворную надпись. "Чьи это стихи?" - спросил Бернс. Несмотря на исключительную литературность этого сборища, никто не знал автора, и тут пришел час юного книгочея с отличной памятью. Вальтер Скотт прошептал имя забытого стихотворца на ухо близсидящему, тот передал это Бернсу. "И он ответил мне взглядом и словом, - говорит Скотт, - которые, хотя и были проявлением простой вежливости, я тогда воспринял и поныне вспоминаю с огромным удовольствием".
Вторым литературным знакомцем Вальтера Скотта был писатель совсем другого толка и, так сказать, другого берега - Мэтью Льюис, прозванный "монахом" по названию своего знаменитого одноименного романа. Если Пушкин вспоминал "британской музы небылицы", то "Монах" Льюиса был ярчайшим и наиболее популярным образцом подобных "небылиц", причудливых повествований, называемых "готическими" по времени действия, относимого обычно в средние века. Другое название тех же "небылиц" - "романы ужасов", что предполагало крайнюю таинственность, кровь, убийства и участие самого дьявола. Это было наиболее распространенное предвальтерскоттовское чтение, увлекавшее очень многих до головокружения, заставлявшее, если не сдавали нервы, сидеть за чтением ночами. Впрочем, почему же предвальтерскоттовское? "Шотландский бард", конечно, превзошел своими историческими повествованиями эти "романы ужасов" (в то же время используя их обстановку с горами и замками, развалинами и кладбищами), но ему не удалось их вовсе похоронить или отменить, как в литературе бывает, если некий новый, более высокий род литературы приходит на смену прежним читательским увлечениям. Публика продолжала читать "готические" романы наряду с романами Великого Неизвестного, каким до поры до времени являлся сэр Вальтер Скотт.
Причины, по которым прославленный писатель долгое время предпочитал оставаться инкогнито, так и не получили какого-то определенного, одного объяснения. Причин было несколько. Прославившись первоначально как поэт, Вальтер Скотт, перейдя к прозе, не хотел рисковать своим поэтическим именем в случае неуспеха его романов. А когда успех к нему пришел, то он убедился, что в таинственности есть своя дополнительная, притягательная сила. И для литературных паломников в этом заключалось особое очарование: прорваться сквозь пелену тайны и увидеть самого Великого Неизвестного!
Связи Вальтера Скотта были необычайно обширны. В числе его поклонников, а стало быть корреспондентов и знакомых, были короли, полководцы и, конечно, писатели.
"Кто бы мог сказать мне тридцать лет тому назад, что я получу письмо от автора "Гёца", - такую запись в дневнике вставил Скотт, когда он, уже на вершине своей славы, получил письмо от Гёте, трагедию которого "Гёц фон Берлихинген" он когда-то переводил. Историческая драма, тема которой национальное единение, явилась одним из важнейших литературных уроков для Вальтера Скотта в годы его "учения и странствий". И вот он встал наравне с одним из своих основных учителей. А Гёте в те же годы говорил так: "Разве в Германии, даже в наши дни, вы найдете титанов литературы, которых можно было бы поставить в один ряд с лордом Байроном, Муром или Вальтером Скоттом?" Постоянный собеседник и литературный секретарь великого немецкого писателя записал целый ряд разговоров, которые они вели с Гёте как читатели Вальтера Скотта.
Действительно, увлекательное чтение даже столь искушенных ценителей превращает в простодушно-доверчивых людей: для них буквально материализуются, выступают, словно живые, персонажи и целые сцены, они обсуждают ход повествования, будто течение самой жизни. Они же, конечно, анализируют свои впечатления, и Гёте, объясняя столь жизненный эффект от воздействия на него прочитанного, говорил: "Высокое искусство проникает все целое, отдельные персонажи поражают жизненной правдой, все до мельчайших подробностей разработано автором с такой любовью, что нет здесь ни одной лишней черточки"21. Но было бы странно, если бы столь строгий и профессиональный судья только восхищался книгами Вальтера Скотта. Нет, Гёте тут же отмечает просчеты - самоповторение от романа к роману, небрежность, растянутость, а иногда, по его мнению, недостатки оказываются продолжением достоинств, та же описательная детализация, например, становится излишней. Но неизменно Гёте признает и подчеркивает, что это - "новое искусство".
С Байроном у Вальтера Скотта добрые отношения установились не сразу. Сначала назревала между ними ссора, и зачинщиком являлся Байрон. Он только начинал своп творческий путь, ему за первый стихотворный сборник досталось в "Эдинбургском обозрении", и тогда с его стороны последовал ответный удар стихотворная сатира, в которой Байрон разделался буквально со всеми мало-мальски заметными литературными современниками. В их числе и с Вальтером Скоттом, которого он обвинял ни много ни мало в продажности. Байрон назвал Скотта "наемным писакой". "За что?!" - таков, примерно, был отклик жертвы, конечно, невинной. "Пусть благодарит судьбу, - писал Скотт о Байроне другому поэту, - что он от рождения не должен зарабатывать ценой своего таланта или успеха". Потом они объяснились. Это устроил их общий издатель Мюррей. Он же оставил воспоминание о встрече двух знаменитостей, двух литературных "львов", которые встретились в той же самой комнате, у того же самого камина, где годы спустя сгорят мемуары Байрона. Зрелище, вспоминал Мюррей памятную встречу, было редкостное: оба знамениты, оба имеют основание гордиться фамильной причастностью к истории, и оба хромые. Спускаясь с лестницы, они предупредительно помогали друг другу. С тех пор между ними не только не было ссор, но не существовало вовсе ничего, кроме самого дружеского расположения. Лишь однажды Вальтер Скотт оказался, нет, не обижен, а только смущен и озадачен, когда Байрон посвятил ему свою поэтическую трагедию "Каин". Это была честь, но честь скандальная, поскольку скандальным был самый прием этой трагедии, которая была воспринята как проповедь безнравственности. Вальтер Скотт не был ханжой, но позиция Байрона, насколько она проявилась в этой трагедии о братоубийстве, представлялась ему рискованной. Вообще Вальтер Скотт восхищался Байроном, в то же время наблюдая за ним, как за некоей таинственно-удивительной, самосокрушительной натурой. Во всяком случае, когда Байрон подвергался нападкам, Скотт никогда к ним не присоединялся, а после безвременной кончины поэта написал о нем сочувственную статью. "Лорд Байрон, писал Скотт, - не ведал унизительного проклятия, тяготеющего над литературным миром. Мы имеем в виду ревность и зависть. Но его удивительный гений был от природы склонен презирать всякое ограничение, даже там, где оно необходимо". А в дневнике он записал: "Что мне особенно нравилось в Байроне, помимо его безграничного гения, так это щедрость духа, а также кошелька, и глубокое отвращение ко всякой аффектации в литературе - от менторского тона до жеманства..."22.
Байрон, со своей стороны, незадолго до смерти писал, поправляя не кого иного, как Стендаля, отозвавшегося невысоко не только о литературных достоинствах, но и о личных качествах Скотта: "Я знаю Вальтера Скотта давно и хорошо и, в частности, видел его при обстоятельствах, требующих истинного характера, поэтому должен заверить вас, что характер его заслуживает восхищения, что изо всех людей Скотт - наиболее открытая, наиболее благородная и наиболее благожелательная натура".
Надо отметить, что Вальтер Скотт занимает едва ли не уникальное место среди писателей как объект биографических исследований. Под пристальным взглядом новейших биографов всякие "хрестоматийные лики" рассыпаются и распадаются, изменяясь подчас до неузнаваемости. Вальтер Скотт остается все тем же, каким видели его современники, человеком цельной и добротной натуры. Идут годы, и уже не годы - века, между тем на страницах новых биографических книг о нем виден все тот же энергичный, деятельный здоровяк (даром, что с увечной ногой), от шуточек которого помирал со смеху весь добровольный полк легкой кавалерии, где Скотт одно время служил, и от бесед с которым приходили в восторг самые утонченные собеседники.
Среди собеседников прославленного "шотландского барда" были и наши соотечественники. С некоторыми из них у Скотта установились отношения дружеские и доверительные. Сведения об этих знакомствах были собраны академиком М.П. Алексеевым23, и это своего рода хроника, в которой блистают наши известнейшие имена той поры - генерал Ермолов, художник Брюллов и даже император Николай I, который, впрочем, был тогда еще только великим князем... Но, конечно, в первую очередь по степени интенсивности и близости знакомства надо назвать три имени - Денис Давыдов, его племянник Владимир Орлов-Давыдов и атаман Платов.
"Получил письмо от знаменитого Дениса Давыдова, "черного капитана", который так отличился во время (наполеоновского - Д.У.) отступления из Москвы. Если мне удастся выудить у него несколько историй, это будет большой удачей", - писал Скотт в дневнике во время работы над жизнеописанием Наполеона.
Не нужно думать, будто Вальтер Скотт всегда нам сочувствовал. Он был истый британец, а это означает, что в политике он неукоснительно следовал правилу исключительного своекорыстия: "Права она или нет, но это моя страна". В этом они решительно расходились с Байроном. Интересы страны вне зависимости от их направленности или оправданности составляли для Вальтера Скотта непреложную истину. Поэтому, если интересы наших стран совпадали, как это было в пору войны с Наполеоном, Вальтер Скотт радовался нашим успехам. Если же не совпадали (а это касалось всего Востока), то Вальтер Скотт радовался только нашим неудачам, в том числе неудачам того же "черного капитана".
Как установил академик М.П. Алексеев, прозвище "черный капитан" значилось под портретом Дениса Давыдова, который он послал Вальтеру Скотту, а тот хранил его у себя вместе с кавказским кинжалом и показывал гостям. Однако встречи между ними не произошло...
Зато Вальтер Скотт виделся с двумя другими героями войны 1812 года Ермоловым и Платовым. Матвей Иванович Платов, судя по всему, произвел на знаменитого шотландца особенно сильное, просто неизгладимое впечатление. Надо отметить, что легендарным казачьим атаманом была поражена вся Англия. За ним, когда он прибыл в Лондон, ходили толпы. Дамы старались вырвать по волоску из хвоста его коня. Оксфорд присудил ему почетный университетский диплом, Лондон подарил саблю в золотой оправе. Когда же Платов прибыл на скачки, имеющие у англичан значение национального символа, то поднялась буря восторгов. Говорят, когда Платова везли в фаэтоне на ипподром, то за кучеров у него сидели лорды24. Так что не один Вальтер Скотт интересовался чудо атаманом. Когда же их представили друг другу, то оказалось, что их дальнейшее сближение затруднено из-за взаимного незнания языков друг друга. Скотт ни слова не знал по-русски, Платов - по-английски. Но это препятствие оказалось преодолено сразу установившейся взаимной симпатией. Высшим ее выражением явилась сцена, имевшая место уже не в Англии, а во Франции, и запечатленная очевидцем: "Когда сэр Вальтер был в Париже, он, однажды прогуливаясь по бульвару, услыхал конский топот и, обернувшись, увидел атамана, скачущего во всю прыть, с длинным копьем в руке, сопровождаемого шестью или семью казаками дикого вида. Как только они поравнялись, тот так круто осадил свою лошадь, что она поднялась на дыбы, а он соскочил с нее, бросив поводья одному из сопровождавших, кинулся к сэру Вальтеру, обнял его, расцеловал в обе щеки и, вскочив на лошадь, ускакал, как вихрь". Удивительно ли, что и много лет спустя после этого Вальтер Скотт вспоминал (для сравнения) изрезанное сеткой тонких морщин лицо "атамана Платофф".
Владимир Петрович Орлов-Давыдов, потомок одного из "екатерининских орлов" и двоюродный племянник Дениса Давыдова, был дольше и лучше других знаком с Вальтером Скоттом. Он был представлен Вальтеру Скотту в юношеском возрасте, шестнадцати лет, и сохранял с ним отношения в последующие годы. Он бывал у него в Аббатсфорде, не раз находился в числе избранных гостей хозяина дома, помогал ему в сборе материалов о нашей стране, от него Вальтер Скотт получил сведения и о походе Наполеона, и о "Слове о полку Игореве", которое В.П. Давыдов перевел специально для того, чтобы с ним мог познакомиться чародей воскреситель прошлого. Денис Давыдов собирался сообщить Пушкину об этих близких отношениях своего племянника с Вальтером Скоттом - сохранился черновик его письма. Среди реликвий, привезенных В.П. Орловым-Давыдовым из Англии, была и рукопись Скотта, попавшая к нему, правда, не из рук автора, а через аукцион. Это рукопись романа "Талисман", она у нас сохранилась, и по ней мы можем видеть, как работал неутомимый Вальтер Скотт, как его перо покрывало словами страницы, а затем в печати те же слова производили на читателей впечатления волшебства и чуда.
Сохранились и воспоминания очевидца о том, как писал Вальтер Скотт. Это едва ли не самое во всех литературных летописях поразительное свидетельство о писательской работе. Рассказ занесен в особую оксфордскую книгу литературных примечательных фактов и историй.
Запечатлел эту историю все тот же биограф - зять Вальтера Скотта, Джон Гибсон Локхарт, который в то время, когда произошел знаменательный случай, еще не успел породниться с писателем. Как звать, быть может, этот случай произвел тогда на совсем еще молодого человека столь сильное впечатление, что подействовал на всю его дальнейшую судьбу, связавшую его с семейством Вальтера Скотта.
Дело происходило в Эдинбурге, в доме, находившемся на углу улицы святого Георга и Касл-стрит. Это где то поблизости от эдинбургского адреса Вальтера Скотта (Касл-стрит, 39), но в ту пору будущий зять-биограф об этом не подозревал. Молодые люди веселились, причем их веселье подогревалось добрым старым вином. И вдруг на лице своего собеседника и друга, жившего в этом доме, Локхарт заметил выражение ужаса. Глаза остановились, рука с бокалом замерла. "Что с тобой?" - спросил Локхарт. Друг показывал на окно. На окно! А в окне через улицу было видно другое окно, и в том окне - рука. Рука с пером, бегущая по бумаге... "И так день и ночь, - рассказывал друг, - когда бы я сюда ни пришел, когда бы ни взглянул в это окно, я вижу все то же самое: пишущую руку". "В этом, - продолжал друг, - есть что-то невероятное, гипнотическое, завораживающее, какое-то наваждение. Вон она, вон она, эта рука, неустанно бегущая с пером по бумаге, и лист за листом, лист за листом, покрытый письменами, летит со стола, а рука все бежит, все пишет, и так день и ночь, всегда, когда бы ни встать здесь и ни заглянуть в окно, можно увидеть неведомую, таинственную, невероятную, пишущую руку". Кто же это пишет? Кому принадлежит не знающая устали рука? Быть может, какой-нибудь переписчик-поденщик, - такова была догадка Локхарта (не подозревавшего, сколько еще раз в жизни ему предстоит с почтением наблюдать и пожимать ту же руку). "Нет, друзья мои, - сказал им хозяин дома, - это пишет сэр Вальтер Скотт".
Помимо этого вполне достоверного случая, есть и легенда о том, что Вальтер Скотт от поэзии перешел к прозе и вместо поэм взялся писать романы потому, что на литературном горизонте взошла звезда несравненного поэтического соперника Байрона. Это полулегенда, скажем так, ибо во всяком вымысле содержится то зерно истины, из которого вырастает самый вымысел, не какой-нибудь вообще, произвольный вымысел, а именно этот, данный вымысел.