Сегодня все это было бы ему невыносимо.
Свет от ближайшего фонаря на площади проникал в кабинет через окно и падал на стену острым клином, нацеленным в потолок, но сам Лерой оставался в тени; и все же он знал, что рано или поздно придётся идти домой. И как бы поздно он ни вернулся, Корин проснётся, когда он ляжет в постель. Она сонно скажет, что любит его. Она положит его голову к себе на плечо и будет поглаживать его, утешая, как маленького ребёнка.
Потому что он — неудачник.
«Да, в том-то и дело», — думал он, и гнев переполнял его. Всякий раз, когда он терпел поражение или когда она своим безжалостным даром ясновидения предчувствовала, что поражение ждёт его, она печально и нежно утешала его.
«Может быть, — спросил он себя, — её любовь — это лишь продолжение её благотворительности?» Не так ли успокаивает она детей, чужих детей, во всех этих хижинах, лачугах и полуразвалившихся фермерских домиках? Она молится вечерами, стоя на коленях возле кровати, держа его за руку, и, наверное, точно так же она держит за руки умирающих. Может быть, она и вышла за него только ради того, чтобы постоянно иметь при себе объект для благотворительности и милосердия, потому что с самого начала каким-то особым чутьём уловила, что он — неудачник?
А может быть, своим милосердием, своей так называемой любовью она и сделала его неудачником?
Он чувствовал, что унижен, подавлен, взбешён.
И в это мгновение он увидел ослепительную белизну извивающегося от страсти тела Корин Ланкастер — Корин Ланкастер его давно забытых фантазий. А рядом с ней был не он, Лерой, а Анджело Пассетто. И Лерой понял, что сегодня днём в зале суда он смотрел на Анджело Пассетто с той же беспощадной враждебностью, как и тот присяжный в выцветшей рубашке. Он тоже желал смерти Анджело.
Сидя в тёмном кабинете, он весь дрожал от гнева, рождённого внезапно понятой истиной. «И я такой же, — думал он, содрогаясь, — я точно такой же».
Вдруг он упал на колени, словно чья-то тяжёлая рука толкнула его. Последний фонарь на площади давным-давно погас, и в непроглядной тьме он стоял на коленях и молился. Последний раз он молился, когда был ребёнком, но теперь, охваченный отчаянием и раскаянием, он чувствовал, как сердце у него разрывается от боли, и стонал: «Господи, господи!»
Не переставая молиться, он одновременно твердил себе, что сделал для Анджело Пассетто все возможное, всё, что было в человеческих силах. Но хотя он искренне верил, что это так, легче ему не становилось.
Потому что дело было не только в Анджело Пассетто. Дело было в Лерое Ланкастере.
Он вскочил на ноги и, стоя в темноте, судорожно хватал ртом воздух, борясь с удушьем, борясь с невыносимой болью, и вдруг неожиданно для себя, ибо он был к этому совершенно не готов, он услышал свой собственный голос, произнёсший:
— Боже, прости меня, я оклеветал самого себя!
И вдруг, сам не понимая почему, залился слезами.
Выплакавшись, он опустился на стул. Носовым платком вытер лицо и высморкался.
И понял, что теперь может идти домой.
На следующее утро в 10.00 на заседании суда Лерой повторил всё, что сказал накануне судье: дело против его подзащитного Анджело Пассетто было построено на косвенных уликах. Признание миссис Спотвуд, сделанное суду, ставило под существенное сомнение вынесенный приговор и, более того, привносило новые данные, которые, будь они известны ранее, могли бы предотвратить решение присяжных, принятое против его подзащитного. Он предложил внести заявление Кэсси Килигру-Спотвуд в прогокол.
Фархилл возразил: косвенные улики настолько серьёзны, что вполне могут быть основанием для вынесения приговора. Что касается так называемого признания, то оно, во-первых, голословно, а во-вторых, не может быть включено в протокол, поскольку присяжные сообщили вердикт до того, как миссис Спотвуд сделала своё заявление. Заявление же это — ничто иное, как истерический срыв измученной женщины, с удивительной преданностью посвятившей многие годы своей жизни парализованному мужу. В тот роковой день она по понятным причинам вынуждена была оставить мужа без присмотра, а, найдя его зверски убитым, почувствовала себя виноватой. Затем нервное напряжение, вызванное процессом, на котором она непременно хотела присутствовать, чтобы увидеть, как восторжествует справедливость, но который заставил её заново пережить трагическое событие, привело к тому, что её чувство вины вылилось в истерический припадок. Более того, добавил Фархилл, всем известно, что миссис Спотвуд некогда лечилась от истерического…
Тут судья Поттс оборвал его, заявив, что ни психологические выкладки, ни история болезни миссис Спотвуд в данный момент не имеют значения, поскольку лично он не видит никаких юридических оснований для включения заявления миссис Спотвуд в протокол. К моменту её заявления процесс был уже завершён. «Суд, — сказал Поттс, глядя на Лероя, — не следственная организация». Однако, добавил он, по-прежнему обращаясь к Лерою Ланкастеру, что, хотя никаких законных оснований для включения высказывания миссис Спотвуд в протокол процесса нет, все же, если от неё поступит письменное показание, оформленное в соответствии с требованиями закона, оно может быть включено в ходатайство о повторном рассмотрении дела.
В это мгновение Лерой взглянул на Фархилла. Лерой был убеждён, что заметил, как тень лёгкой улыбки коснулась его полного и красивого рта.
Из зала суда Лерой направился прямо в свой кабинет и начал работать над текстом ходатайства.
Спустя полчаса Лерой резко отодвинул стул, вышел в приёмную, сказал своему секретарю, что не знает, когда вернётся, и, даже не взяв шляпы, спустился по тускло освещённой лестнице. У парадной двери здания он на какое-то мгновение задержался, распрямил плечи, сделал глубокий вдох, как ныряльщик перед прыжком, и вышел в ослепительно яркий июньский день. Он ступил на мостовую и пересёк площадь по диагонали, не обратив внимания на едва не сбившую его машину, — неуклюжий, рассеянный человек в неглаженом синем костюме, высокий, угловатый, с непокрытой лысой головой на длинной, как у цапли, шее. Очки его блестели на солнце.
Он вошёл в подъезд и поднялся по лестнице, так же тускло освещённой, как его собственная, остановился, набрал воздуха в лёгкие. И вдруг почувствовал прилив энергии и уверенности в себе. Он открыл дверь.
Секретарь сказала ему, что мистер Джек Фархилл у себя и с удовольствием примет мистера Ланкастера.
— Счастлив вас видеть, — сказал Джек Фархилл и с удручённой улыбкой добавил, что ещё раз тщательно обдумал дело и очень рад возможности его обсудить. Не в его, Фархилла, привычках ломать голову над нравственными проблемами, но вот, представьте, он всю ночь не сомкнул глаз, размышляя о процессе. Процесс, прямо скажем, не из лёгких.
— Речь идёт о человеческой жизни, — перебил Лерой.
Большие, влажные, карие глаза Фархилла проникновенно глянули на Лероя, и тот почувствовал, что теряет всю свою волю и решимость.
— Чаще всего так оно и бывает, правда? — поддакнул Фархилл. — Чаще всего речь идёт именно о человеческой жизни.
Проникновенный взгляд Фархилла уже не беспокоил Лероя — Фархилл теперь глядел в окно, вдаль, будто демонстрировал свой чёткий профиль и вздёрнутый подбородок.
— Но мы должны следовать правилам игры, — добавил он и снова поглядел Лерою в глаза; взгляд его будто опутывал Лероя сетью тончайших нитей. — Не так ли? — вкрадчиво заключил Фархилл.
— Несомненно, — сказал Лерой, — несомненно. Но в данный момент меня также интересует и справедливость.
— Присядьте, пожалуйста, — мягко предложил Фархилл.
Лерой сел.
— Да, мы все хотим справедливости, но, — и Фархилл победно улыбнулся, — достичь её можно только, соблюдая правила игры. Так вот, о суде. — Он задумчиво покачал головой. — Досталось же от вас Арлите. Мы-то с вами знаем, что она не убивала Спотвуда.
Лерой заёрзал было на стуле, но Фархилл поспешил его успокоить:
— Только не обижайтесь. Я знаю, у вас не было другого выхода. Но приди она в то утро к Спотвудам чуть пораньше, и из-за вас её могли бы несправедливо осудить. И даже отправить на электрический стул. Вы даже посягнули на самого Гилфорта. Это вам, правда, — он снова улыбнулся, — даром не прошло.
Лерой подался вперёд, приготовившись объяснить цель своего визита. Но Фархилл остановил его и, улыбаясь, продолжал:
— Только благодаря тому, что мы соблюдали правила, все обошлось — и с Арлитой, и с Марреем. А как вы задели миссис Спотвуд!
— Но ведь она, — Лерой встал, — созналась в преступлении, и сейчас все зависит от ваших дальнейших действий. Следственная организация, о которой говорил судья Поттс, — это вы, Фархилл!
Фархилл помолчал, задумавшись, затем решительно поднял голову.
— Я постараюсь поступить так, как считаю справедливым, — сказал он.
Лерой взглянул на Фархилла и почувствовал, что его заманивают в ловушку, и стоит ему сделать ещё один шаг, и на лице Фархилла засияет улыбка — ловушка захлопнется. И все же на душе у него было весело. «Черт с ним, с Фархиллом, и его уловками», — подумал он. А вслух спросил:
— Ну, а точнее? Что вы намерены предпринять?
Лерой стоя глядел на Фархилла, ожидая его улыбки, его ответа. И наконец дождался.
— Ничего, — сказал Фархилл, и улыбка, горестная и в то же время презрительная, украсила его молодое, мужественное лицо, очень напоминающее лица покорителей женских сердец времён немого кинематографа.
Неожиданно для себя Лерой почувствовал, что ему жаль этого человека. Между тем Фархилл опять заговорил:
— Однако, прошу вас, садитесь.
Лерой пропустил приглашение мимо ушей.
— Послушайте, — спросил он напрямик, — вы собираетесь оформлять её признание?
— Разумеется, — ответил Фархилл, — то есть, я бы с удовольствием, но… Прошу вас, садитесь же, садитесь. — Лерой сел, Фархилл стоя склонился к нему и дружелюбно, даже заговорщически сказал:
— Ну давайте же будем благоразумны. Вы ведь разумный человек, Лерой, и, кроме того, вы же были когда-то блестящим студентом одного из юридических колледжей страны…
Лерой привстал было, но Фархилл махнул рукой, успокаивая его, и продолжал:
— Теперь о миссис Спотвуд… — Фархилл сделал беспомощный жест. — Знаете, Лерой, чертовски странное это дело — юриспруденция.
— Без сомнения, — сказал Лерой.
— Вот возьмите к примеру миссис Спотвуд, — продолжал Фархилл. — Совсем недавно вы пытались протащить в протокол тот факт — только не обижайтесь, я вас вовсе не виню! — что она якобы малость не в себе, и раз она шарахнула из ружья по своему бывшему ухажёру Грайндеру, то с таким же успехом могла зарезать и муженька. Нет, конечно же, вы никого не обвинили — вы только бросили тень сомнения, намекнув, что она не вполне нормальна. Но мне тогда хотелось, чтобы она была признана нормальной. А вот сейчас — совсем другое дело. Вам она сейчас нужна абсолютно нормальной для того, чтобы вы могли использовать её письменное признание, а мне — наоборот. Ну разве не странно?!
— Весьма.
— Только похоже, что сегодня повезло мне. Дело в том, — Фархилл с сожалением покачал головой, — дело в том, что прошлой ночью она действительно тронулась.
— Ничего удивительного, — сказал Лерой, — после того, что ей пришлось вчера пережить.
— Нет, нет, на сей раз это не обычная дамская истерика, — сказал Фархилл, — она теперь по-настоящему свихнулась. — Он посмотрел на рукав своего хорошо отглаженного, без единого пятнышка летнего пиджака и смахнул невидимую пылинку. — Настолько свихнулась, что доктору Лайтфуту пришлось дать ей снотворное, и на рассвете… — Он замолчал и печально покачал головой.
— Давайте по существу, — сухо предложил Лерой.
— Все это очень печально,, — сказал Фархилл. — Но сегодня утром её увезли.
Лерой встал.
— Послушайте, — сказал он, — вы не посмеете так просто, за здорово живёшь, засадить человека в сумасшедший дом. Существует установленная законом процедура…
— Конечно, — подхватил Фархилл и, словно цитируя учебник, отбарабанил: — Два компетентных врача должны подтвердить диагноз, окружной суд должен вынести постановление, судья округа должен лично побеседовать с пациентом… — Он замолчал и дружески усмехнулся. — Да чего говорить — вы сами все это знаете. Именно так, — решительно закончил он, — они и поступили. Посреди ночи. Когда она выла, как злой дух.
Лерой стоял в элегантно обставленном кабинете Фархилла и думал: «Вот так всегда».
— Видите ли, — продолжал Фархилл, — доктор Лайтфут считал, что её нужно немедленно поместить под наблюдение врача. Она была на грани самоубийства, Он не хотел брать на себя ответственность. Поэтому, — Фархилл оживился, — доктору пошли навстречу. Ему помогли. Старый судья даже встал среди ночи с постели.
— Куда вы её отвезли? — спросил Лерой.
— Я её никуда не отвозил, — поправил Фархилл.
— Ну, так куда они её отвезли?
— Туда же, где лечили раньше. Когда у неё был истерический припадок, — Фархилл сделал ударение на слове «истерический». — Это давняя история. Она тогда, говорят, принялась хохотать на похоронах родной матери.
Лерой внимательно смотрел на Фархилла, сидевшего за своим столом.
— Чисто сработано, — спокойно сказал Лерой.
Фархилл смотрел на него снизу вверх, и по лицу его постепенно расплывалось выражение крайнего удивления, — так капля уксуса расплывается в молоке.
— Очень чисто, — повторил Лерой с восхищением. — Но, знаете, — добавил он мгновение спустя, — возможно, и не совсем.
Фархилл заёрзал в кресле, обитом дорогой темно-коричневой кожей. При всей его массивности и превосходном качестве изготовления кресло слегка поскрипывало под тяжестью крупного тела.
— Лерой, — медленно проговорил Фархилл, — вы сегодня что-то не в себе. На вас что-то вроде нашло.
Лерой смотрел на крупное, гладкое, красивое лицо, на котором застыло выражение крайнего недоумения, и не мог сдержать улыбки.
— Вы знаете, — заключил он, улыбаясь как можно любезнее, — мне и самому так кажется.
У двери он обернулся.
— До свидания, — сказал он, — и большое спасибо.
Вернувшись в кабинет, Лерой сел за стол; перед ним лежали бумаги, которые он собирался приложить к своему ходатайству. Он не притронулся к ним. Вызвал секретаршу. Она вошла и села, положив блокнот на колени.
— Томасу Бови Атвуту, — сказал он, — Нью-Йорк Сити. Позже я вам найду более точный адрес. Дорогой Том, — он помолчал, откашлялся и начал снова: — Пусть это письмо будет для тебя отголоском дорогих, навсегда ушедших дней. Надеюсь, ты ещё не забыл те вечера в Шарлотсвилле, когда мы собирались почесать языки, попить пива, пофилософствовать и, конечно же, решить судьбы наций. Мне всегда хотелось тебе написать, но в моей повседневной суете не было ничего сенсационного. Со времён войны (в которой я никого не убил и сам остался цел и невредим) Корин и я живём тихо и счастливо в маленьком городке, где я родился и который считаю самым для себя подходящим местом. Корин почти не коснулось время; она посвятила себя благотворительности и всеми здесь любима. Единственная печаль — у нас нет детей. Я об этом очень сожалею.
Я следил по газетам за твоей блистательной карьерой и искренне радовался за тебя. Ты из Алабамы, и поэтому поймёшь, что меня беспокоит и почему я обращаюсь к тебе за помощью, надеясь, что ты и твой Союз гражданских свобод сразу же увидите трагическую судебную ошибку, которая кроется в деле моего подзащитного. В приложении к письму — копия протокола суда, однако я должен добавить кое-какие сведения, не вошедшие в него. В тот самый момент, когда присяжные заседатели объявили свой вердикт, вдова убитого, которая, как ты увидишь из копии протокола, свидетельствовала против обвиняемого, вскочила со своего места и…
Услышав крик Анджело, Кэсси на мгновение застыла в восторженном оцепенении. И когда чьи-то руки подхватили её, чтобы усадить на место, удивительно приятная слабость овладела ею и она бессильно опустилась на стул. Её поспешно вывели из зала суда, провели сквозь возбуждённую толпу, усадили в машину, отвезли к мисс Эдвине и уложили в постель. Она пыталась что-то говорить, пыталась объяснить им, что теперь все хорошо и она очень рада, но никто не хотел её слушать, все только беспрерывно повторяли «тише, тише», и потом она ощутила прохладу простынь и доктор Лайтфут дал ей выпить стакан воды или чего-то ещё.
Когда поздно ночью Маррей Гилфорт вошёл к ней в комнату, она лежала в постели, охваченная странным томлением, рождавшимся от сознания исполненного долга. Маррей вошёл бесшумно и стал в тени возле кровати. Потом сел на стул, словно доктор, так, что только слабый свет ночника падал на его лицо и играл в стёклах его очков. Он спросил, как она себя чувствует, и она не успела даже ответить, как он сказал, что ой знает, что все они знают, какое страшное напряжение ей пришлось перенести, и понимают, почему это — он сделал ударение на слове «это» — случилось с ней.
Она хотела рассказать ему, как легко у неё теперь на душе, но он сказал, что все понимает, приговаривая «тише, тише». Он сказал, что, во-первых, она не должна чувствовать за собой никакой вины. Когда она приподнялась на локтях, настаивая, что дело не в чувстве вины, а в том, что она действительно виновна, он улыбнулся, успокаивающе похлопал её по руке и сказал, что чувство вины вполне естественно в её положении, совершенно естественно, и все они понимают, каким ударом было для неё то, что, когда после столь долгих лет самоотверженной преданности она совсем ненадолго оставила Сандера одного, с ним случилось это несчастье. Вполне естественно, что она теперь чувствует себя виноватой — это только ещё раз доказывает её любовь к мужу. Её чувство вины тем более естественно, что, хотя он, Гилфорт, предупреждал её об опасности, она настояла, чтобы этот человек остался в доме.
Она снова с усилием привстала, но он замахал рукой и заверил её, что не собирается говорить об этом, потому что пришёл не для того, чтобы обвинять или упрекать её, а чтобы сказать ей, что её вполне естественное при данных обстоятельствах чувство вины — ложно.
— Нет, нет, — закричала она, — это не чувство, это правда!
Но он схватил её за руку, с силой сжал её и сказал, что это всего лишь самообман, она верит в него, и эта вера сделала её больной, сама эта вера и есть её болезнь, но они помогут ей, окружат её любовью и вниманием, и скоро все это будет казаться ей лишь страшным сном.
— Нет, нет, — закричала она, — это правда!
Но он ещё сильнее сжал её руку, и стекла его очков заблестели совсем близко. Он говорил, что спасёт её от всех заблуждений. Разве она не знает, какие могут быть последствия, если она станет настаивать на своём, разве она не сознаёт, к чему это может привести? Её могут навсегда запереть в тюрьме, нет, даже хуже, её могут посадить на электрический стул. Он сильнее, обеими руками, сжал её руку, стекла очков блестели в темноте так, что за ними не было видно глаз. И электрический ток пронзит её тело и будет мучить и терзать её, и она умрёт.
Всеми силами она пыталась высвободить свою руку из. его тисков, ей это удалось, она села, выпрямившись среди скомканных простынь. Нет, она не боится ни электричества, ни смерти, она даже хочет этого, да хочет!
Он схватил её за обе руки, и когда она, корчась от боли, закричала, что хочет умереть, он наклонился ещё ближе, умоляя выслушать его: он защитит её, она была женой его лучшего друга, и он защитит её.
Но она снова закричала, он ещё сильнее сжал её руки и зашептал, но зашептал гипнотически, напряжённо, властно, что он юрист, он знает: её признание в суде не имеет никакой юридической силы, оно голословно, у неё нет никаких доказательств, тысячи сумасшедших ежедневно делают признания, но никто им не верит; никто, а уж тем более судья, не поверит ей, а все остальные будут только смеяться, потому что однажды она уже была в нервной клинике, под замком. Ведь только сумасшедший может хотеть, чтобы его посадили на электрический стул. Но именно этого она хотела. Она хотела умереть. Снова и снова она кричала ему об этом. Он отпустил её руки и неожиданно встал. Сердце его наполнилось жалостью и сознанием своего благородства и своей победы.
— Но послушай, — сказал он, — послушай, Кэсси, никто тебе не поверит! Никто во всем мире!
В этот момент в комнату ворвалась мисс Эдвина.
— Зовите доктора Лайтфута, — приказал он. — Пожалуйста, поспешите. Она абсолютно невменяема.
Женщина в постели продолжала кричать, что хочет умереть.
На рассвете следующего дня белая машина с откидным верхом шурша подъехала по гравиевой дорожке к дому мисс Паркер. Следом за ней прибыл закрытый бордовый «шевроле» доктора Лайтфута. Через пятнадцать минут «шевроле» отъехал от дома и помчал по улицам, мимо закрытых ставень и плотно задёрнутых штор на окнах домов, свидетельствовавших о благословенном мраке, царившем в спальнях, где горожане наслаждались последними минутами сна.
Потом «шевроле» вырвался на свободу и помчался по шоссе меж полями: капля росы блестела на кончике согнувшегося кукурузного листа, и в ней играли все цвета радуги; полевой жаворонок с песней взмыл в небо, стряхивая влагу с крыльев.
За рулём, не сводя глаз с дороги, сидел Маррей Гилфорт. Сзади притулилась Кэсси Спотвуд, бледная, оцепеневшая, как будто все ещё пребывающая в тускло мерцающем мире сна, — так спит на рассвете серая вода в пруду. По одну сторону от неё сидел доктор Лайтфут, а по другую — энергичная краснолицая женщина средних лет в белом халате. Приоткрытый чёрный чемоданчик доктора Лайтфута стоял на полу возле его ног.
Они проехали около двадцати миль, когда начались первые трудности с пациенткой. Маррей Гилфорт по просьбе доктора Лайтфута съехал на обочину и остановился. Доктор Лайтфут, предоставив своей румяной соседке, женщине умелой и опытной, держать пациентку, достал из чёрного чемоданчика шприц, уже приготовленный для инъекции. В 8.00, как и было условлено, Маррей Гилфорт и доктор Лайтфут сидели в кабинете доктора Спэрлина, владельца лечебницы, человека с львиной гривой седых волос, гладко зачёсанных назад, с бородкой клинышком и в массивных роговых очках: он, казалось, сошёл с обложки брошюры о том, как, пользуясь десятком заповедей специалиста-психиатра, достичь семейного счастья, высокого общественного положения и успеха в делах. Но Маррей сразу же подметил обтрёпанную манжету летнего камвольного пиджака доктора, обгрызенный ноготь его жёлтого от никотина пальца, потрескавшуюся штукатурку на стене, дырочку на выцветшем персидском ковре и электрический шнур настольной лампы, неумело починенный при помощи белого медицинского пластыря, и вспомнил, что лечебница доктора Спэрлина заложена в Паркертонском банке, причём, будучи членом совета директоров, Гилфорт знал даже точную сумму, выданную доктору. Маррей детально изложил события, заставившие его накануне вечером позвонить доктору Спэрлину, и передал слово доктору Лайтфуту, наблюдавшему пациентку в течение всего судебного процесса. Доктор Лайтфут, сказал Маррей, дополнит его неквалифицированный рассказ профессиональными деталями. К счастью, доктор Лайтфут присутствовал вчера вечером при истерическом приступе пациентки, обнажившем её комплекс вины и страстное желание смерти.
Доктор Лайтфут подчеркнул, что он всего лишь терапевт, а не психиатр, и затем сделал своё сообщение.
Доктор Спэрлин поблагодарил обоих за точные и достоверные сведения и отложил в сторону свои записи.
Маррей сказал, что пациентка должна быть окружена вниманием и заботой, что на её долю выпали трагические испытания и пусть доктор Спэрлин не жалеет ничего для облегчения жизни миссис Спотвуд. Сам же он, Гилфорт, — и тут Маррей обвёл потрёпанный костюм доктора Спэрлина долгим оценивающим взглядом, смысл которого был Спэрлину вполне понятен, — сам он немедленно направит доктору письмо с соответствующими гарантиями того, что все необходимые финансовые затраты берет на себя.
Доктор Спэрлин с одобрением кивнул головой. Маррей объяснил, что больная — вдова его близкого друга и в память об их былой дружбе он намерен сделать все возможное для удобства и спокойствия вдовы убитого.
Доктор Спэрлин пробормотал, что в наше время такая дружба — большая редкость, и уже более твёрдым голосом пообещал, что за миссис Спотвуд будет наблюдать не только его великолепный медицинский персонал, которому он абсолютно доверяет, но и он лично.
Прощаясь с доктором Спэрлином, и доктор Лайтфут, и Маррей пожали ему руку.
У двери Маррей обернулся и повторил, что сегодня же оформит письменное заявление о том, что он берет на себя все расходы.
Выйдя на улицу, Маррей окинул здание критическим взглядом. Крыша была в плачевном состоянии. Шифер около трубы угрожающе потрескался и съехал. Глядя на него, Маррей почувствовал приступ какой-то необъяснимой злобы. Она буквально схватила его за горло, и он затрясся, словно крыса, пойманная псом.
Но вот все прошло. Маррею казалось даже, что он видит, как где-то у него внутри оседают остатки его злобы, точно тысячи пылинок, медленно оседающих на чердаке, где потревожили какое-то старое барахло. Он вдруг заметил, что доктор Лайтфут смотрит на него.
Они подошли к машине. За руль сел доктор Лайтфут — «шевроле» принадлежал ему.
В течение двух недель, где бы ни собирались люди — у влажной и липкой мраморной стойки за утренним стаканом содовой, или потягивая кока-колу за столиками под вентилятором, лениво перемешивающим воздух, или «У грека» за кружкой пива, или на скамейках перед зданием суда, или в церкви после утренней воскресной службы, — они говорили только о процессе.
А потом вдруг о нем перестали даже упоминать. Все знали, что дело ещё не закончено, но говорить о нем почему-то перестали. Все знали, что, не сумев добиться пересмотра здесь, в Паркертоне, Ланкастер подал апелляцию в Верховный суд штата. Ну, а уж что решат там, наверху, всё равно не угадаешь. А у горожан и своих забот хватало и, значит, об Анджело Пассетто лучше было забыть.
Между тем доктор Спэрлин и его главный помощник доктор Брэдшир сообщили, что миссис Спотвуд действительно нуждается в длительном лечении, и окружной судья вынес решение об отсрочке ареста на шестьдесят дней — максимальный срок, допустимый законом при отсутствии медицинского свидетельства о невменяемости. Это событие прошло незамеченным.
По рекомендации доктора Спэрлина и его ассистента рассмотрение в суде вопроса о невменяемости Кэсси Спотвуд состоялось за двенадцать дней до истечения шестидесятидневной отсрочки. Поскольку опекун пациентки, используя своё право, отказался от суда присяжных, разбор дела происходил в кабинете судьи Микера. Опекуном ad litem Опекун ad litem назначается только на время рассмотрения дела в суде. был назначен некто Сэм Пирси, бедный малый, родом с холмов, начинавший практику; рекомендуя его судье Микеру, Фархилл сказал:
— Будет недурно, судья, если вы назначите Сэма Пирси опекуном миссис Спотвуд. Ему эти пятьдесят долларов придутся кстати — он за все лето ни разу не ел досыта.
А Сэму Пирси Фархилл сказал:
— Дружище, на твоём месте я бы помалкивал. И сейчас и вообще. Ты же понимаешь, что как джентльмены мы должны оградить бедную миссис Спотвуд от каких бы то ни было сплетен.
Сэм ответил, что он совершенно согласен. И Сэм действительно помалкивал. Помалкивали вообще все, кто имел отношение к этому делу. Не то чтобы сплетни могли что-нибудь изменить. Люди верили, что Кэсси Спотвуд тронулась. Так что когда наконец стало известно, что стоит вопрос о вменяемости Кэсси и что её поместили в частную клинику, все сочли, что Маррей Гилфорт проявил верность старому другу, взяв на себя все хлопоты, не говоря уже о затратах.
К этому времени адвокат из Союза гражданских свобод посетил Паркертон. Он отказался от гостеприимства Ланкастеров и остановился в гостинице, но все же провёл целый день в конторе Лероя, изучая материалы дела и общую ситуацию. Весь следующий день он беседовал с Фархиллом, судьёй Поттсом, доктором Лайтфутом, судьёй Микером и Марреем Гилфортом. А на третий день, после поездки в клинику и беседы с доктором Спэрлином, отправился в Нэшвилл и в тот же вечер улетел обратно в Нью-Йорк.
Неделей позже Лерой получил из Нью-Йорка официальный ответ на своё обращение.
Оставляя в стороне этическую сторону дела, говорилось в письме, Союз не видит оснований вмешиваться в процесс Анджело Пассетто.
Летняя жара осталась позади. Воды в прудах поубавилось. В лучах солнца высохшая грязь вдоль берегов отливала зеленью, точно окислившаяся медь. Жители горных деревень сходились на свои баптистские праздники.
В ту осень собрали хороший урожай кукурузы, и цена на неё держалась твёрдая. Футбольная команда средней школы Паркертона проиграла, не добрав на чемпионате Западного Теннесси только три очка. Умер старейший житель здешних мест, негр, рождённый в рабстве, и на первой странице «Паркертон Кларион» была опубликована статья под заголовком «Ушла эпоха». К рождеству выпал небольшой снежок.
Шестого января состоялось заседание Верховного суда штата Теннесси: Анджело Пассетто был признан виновным.
Под вечер, вернувшись от Анджело, которому он сообщил о решении суда, притворившись, однако, что обдумывает новую идею и есть ещё надежда, Лерой сел за стол и начал писать. К полуночи он закончил и перепечатал набело свою работу. Затем написал короткое письмо. Он вложил рукопись и письмо в большой конверт, надписал адрес, приклеил марку и по дороге домой опустил конверт в почтовый ящик. Пакет был адресован журналу «Нью-Нейшн» в Нью-Йорке.
Глядя на тёмную щель, проглотившую его конверт, Лерой подумал: «А что это даст?» Даже если они напечатают его статью. Сколько людей прочтёт её? Десять тысяч? Пять тысяч? Пятьсот? Сколько из них окажутся жителями Теннесси? И из тех, что прочтёт, кого она по-настоящему взволнует?
Интересно, прочтёт ли её губернатор Теннесси, если послать журнал ему лично и приложить письмо с просьбой об аудиенции? «А ладно, — подумал он. — Будет толк или нет, а не написать этой статьи я не мог».
Он не спал всю ночь.