Когда Эдвард Блум покинул Эшленд, он дал себе обещание увидеть мир, и вот почему казалось, что он вечно в дороге и никогда не задерживается подолгу на одном месте. Не было такого континента, куда бы ни ступала его нога, ни одной страны, где бы он ни побывал, ни одного крупного города, где бы он не мог найти друга. Настоящий гражданин мира. Он редко появлялся дома, и это были яркие, даже эпические эпизоды в моей жизни, спасал меня, когда мог, побуждал быстрей взрослеть. Однако силы, которым он не мог противостоять, звали его в дорогу; говоря его словами, он оседлал тигра.
Но он любил, чтобы мы расставались смеясь. Он хотел, чтобы таким мы запомнили его, а он — нас. Изо всех его невероятных способностей самой невероятной была эта: в любое время, нежданно-негаданно, он мог рассмешить меня до коликов.
Одному человеку — назовем его Роджер — нужно было уехать из города по делам, поэтому он доверил соседу заботу о своем коте. Итак, этот человек любил своего кота, любил больше всего на свете, настолько, что вечером в тот же день, как уехал, он позвонил соседу, желая узнать о здоровье и настроении своего дражайшего мурлыки. И вот он спрашивает соседа:
— Как там мой дорогой любимый драгоценный котик? Скажи мне, пожалуйста, сосед.
— Сожалею, что вынужден огорчить тебя, Роджер. Но твой кот сдох. Его переехала машина. Насмерть. Сочувствую тебе.
Роджер был потрясен! И не только известием о том, что его кот почил — как будто этого было недостаточно! — но и тем, как ему об этом сообщили.
— Нельзя сообщать человеку о подобных ужасных вещах в такой манере! Когда случается что-нибудь подобное, не говори сразу, смягчи удар. Подготовь его! Например. Когда я сегодня позвонил, тебе следовало сказать: твой кот на крыше. В другой раз, когда я позвонил бы, ты б ответил: кот до сих пор сидит на крыше, не хочет спускаться, и вид у него очень больной. В следующий раз можно было бы сказать, что кот свалился с крыши и сейчас находится в лечебнице с повреждением внутренних органов. А потом, когда я бы снова позвонил, ты бы сказал — дрожащим голосом, взволнованно, — что он скончался. Усвоил?
— Усвоил, — ответил сосед. — Виноват.
И вот спустя три дня Роджер снова позвонил соседу, потому что сосед продолжал присматривать за его домом, вынимать почту из ящика и тому подобное, и Роджер хотел узнать, не случилось ли за это время чего серьезного. И сосед сказал:
— Случилось. По правде говоря, случилось. Кое-что серьезное.
— И что же? — спросил Роджер.
— Ну, — ответил сосед, — это связано с твоим отцом.
Мой отец на крыше. Таким я иногда люблю вспоминать его. Элегантный в своем черном костюме и сияющих скользких туфлях, он смотрит налево, смотрит направо, вглядывается вдаль. Потом, посмотрев вниз, он видит меня и, начиная падать, улыбается и подмигивает мне. И все время, пока падает, он смотрит на меня — улыбающаяся, таинственная, мифическая, неведомая личность: мой отец.
Он видит сон
Моему умирающему отцу снится, что он умирает. И в то же время это сон обо мне. Вот этот сон: когда распространилась весть о болезни моего отца, во дворе начали собираться скорбящие, сперва было лишь несколько человек, но вскоре их стало много, дюжина, потом две, потом полсотни, все толпились во дворе, топча кусты, цветы, набивались под навес для машин, когда припускал дождь. В отцовском сне они стояли плечом к плечу, раскачиваясь и стеная, ожидая объявление о его выздоровлении. Конец этому положило мимолетное видение отца в окне ванной комнаты, когда он промелькнул в нем, что вызвало неистовые и радостные вопли. Мы с матерью наблюдали за ними в окно гостиной, не зная, что делать. Вид у некоторых из собравшихся был бедный. Одежда на них была старая и драная, лица заросли волосом. Мать чувствовала себя неловко; глядя, как они устремляют скорбные взоры на окна второго этажа, она теребила пуговички на своей блузке. Но были там и другие, которые выглядели так, словно им пришлось оторваться от очень важных дел, чтобы прийти сюда оплакивать моего отца. Они сняли свои галстуки и засунули в карманы, на ранты их начищенных туфель налипла земля, у некоторых были при себе мобильные телефоны, по которым они сообщали о происходящем тем, кто не смог прийти. Мужчины и женщины, старые и молодые, — все застыли в ожидании, глядя вверх на освещенное окно моего отца. Долгое время все оставалось по-прежнему, никаких серьезных изменений. Я хочу сказать, они стали частью нашей жизни — люди во дворе. Но в конце концов мы не выдержали, и через несколько недель мать попросила меня предложить им разойтись.
Я так и сделал. Но к этому времени они уже прочно обосновались на своей позиции. Под магнолией устроили импровизированный буфет, где были хлеб, чили и пареная брокколи. Они все время надоедали матери, прося вилки и ложки, которые возвращали испачканными застывшим чили, который было непросто отмывать. На лужайке, где я привык играть в футбол с соседскими ребятами, появился небольшой палаточный городок, и даже поговаривали, что там родился ребенок. Один из бизнесменов, имевших при себе мобильный телефон, устроил на пне своеобразный информационный центр, и желавшие послать весточку своим далеким любимым или узнать, есть ли какие новости о состоянии моего отца, шли к нему.
Но в центре двора восседал в плетеном кресле старик, надзиравший за всем происходившим. Прежде, насколько знаю, я его никогда не видел (или так думал во сне отец), но почему-то он казался мне знакомым — посторонний, но не чужой мне. Время от времени кто-нибудь подходил к нему и что-то говорил на ухо. Он внимательно выслушивал, секунду размышлял над услышанным, а потом или кивал, или отрицательно мотал головой. У него была густая белая борода и очки, на голове рыбацкая шапочка, в которую было воткнуто несколько самодельных искусственных мух. И поскольку он выглядел главным во всей той компании, я первым делом направился к нему.
Когда я подошел, человек рядом зашептал ему на ухо, и только я открыл рот — старик поднял руку, останавливая меня. Связной закончил, старик покачал головой, и тот поспешил прочь. Старик опустил голову и взглянул на меня.
— Здравствуйте! — сказал я. — Я…
— Я знаю, кто ты, — проговорил он голосом одновременно ласковым и низким, теплым и сдержанным. — Ты его сын.
— Верно.
Мы смотрели друг на друга, и я пытался вспомнить, как его зовут, потому что мы, несомненно, где-то встречались прежде.
— Тебя послали что-то нам сказать?
Он смотрел на меня с восторженным вниманием, почти гипнотизируя своим взглядом. Как говорил мне отец, он производил сильнейшее впечатление.
— Вовсе нет, — ответил я. — То есть у него все по-прежнему, так мне кажется.
— По-прежнему, — повторил он, тщательно взвешивая мои слова, словно стараясь обнаружить в них некий особый смысл. — Значит, он еще плавает?
— Да. Каждый день. Он очень любит плавать.
— Это хорошо, — сказал он. И неожиданно громко прокричал: — Он еще плавает!
Толпа ликующе завопила. Лицо старика излучало радость. Некоторое время он делал глубокие вдохи носом, как будто что-то обдумывая. Потом опять взглянул на меня:
— Но ты пришел сказать нам что-то еще, так?
— Так, — подтвердил я. — Понимаете, я знаю, вы желаете нам только добра, и вы все такие хорошие. Но…
— Мы должны уйти, — спокойно сказал старик. — Вы желаете, чтобы мы убрались.
— Да, — сказал я. — К сожалению, это так.
Старик все понял. Легонько кивнул, как будто взволнованный новостью. Такую картину мой отец видел во сне, словно, сказал он, со стороны, как если бы он уже умер.
— Трудно будет уйти, — проговорил старик. — Все эти люди действительно переживают. Они будут чувствовать себя потерянными. Не долго, конечно. Живые находят способ успокоиться. Но в ближайшее время это будет трудно сделать. Твоя мать…
— Ее это заставляет нервничать, — перебил я. — Все эти люди во дворе, день и ночь напролет. Ее можно понять.
— Конечно, — согласился он. — Да к тому же еще и весь этот беспорядок. Мы окончательно вытоптали лужайку перед домом, посадки.
— Не без этого.
— Не о чем беспокоиться, — сказал он тоном, заставившим меня поверить ему. — Мы оставим все таким, как было до нашего прихода.
— Она будет довольна.
Тут ко мне подбежала женщина, схватила меня за рубашку и прижалась к ней заплаканным лицом, словно желая убедиться, что я настоящий и не грежусь ей.
— Уильям Блум? — закричала она. — Ведь ты Уильям Блум, да?
— Да, — ответил я, отступая назад, но она не отпускала меня. — Это я.
— Передай это отцу. — И она сунула мне в руки маленькую шелковую подушечку. — В ней целебные травы, — сказала она. — Я сама ее сшила. Травы могут ему помочь.
— Спасибо, — поблагодарил я. — Обязательно передам.
— Знаешь, он спас мне жизнь, — говорила она. — Случился ужасный пожар. Он рисковал жизнью, спасая меня. И вот сегодня я здесь.
— Но не надолго, — сказал старик. — Он попросил нас уйти.
— Эдвард? Эдвард Блум попросил нас уйти?
— Нет, — ответил старик. — Его жена и сын. Она покорно кивнула:
— Как ты и говорил. Придет сын и попросит нас уйти. Все, как ты говорил.
— Мама попросила меня об этом, — стал я, начиная уставать от этого загадочного разговора. — Мне это не доставляет особой радости.
Неожиданно раздался громкий общий вздох. Взгляды всех были устремлены на окна второго этажа, где стоял мой отец и махал людям, которые ему снились. На нем был желтый купальный халат, он улыбался им и, узнавая кого-нибудь в толпе, поднимал брови и приветствовал его: «У тебя все в порядке? Рад видеть тебя!» — прежде чем перейти к другому. Все махали ему, кричали, радовались, а потом, после того что походило на очень короткое явление вождя народу, махнул напоследок, повернулся и скрылся в полутьме комнаты.
— Ну, — сияя, сказал старик, — это было нечто, правда? Он выглядел неплохо. Очень даже неплохо.
— Вы хорошо за ним ухаживаете, — сказала женщина.
— Продолжайте свое великое дело!
— Я всем обязан твоему отцу! — крикнул мне кто-то из расположившихся под магнолией, и следом раздался хор голосов, люди наперебой кричали об Эдварде Блуме и его благородных деяниях. Я чувствовал себя как под перекрестным огнем, они кричали все разом, пока старик не поднял руку, заставив их умолкнуть.
— Вот видишь, — сказал старик, обращаясь ко мне. — Каждый из нас может рассказать свою историю, связанную с твоим отцом, точно так же как и ты. Как он принимал в нас участие, помогал нам, давал работу, ссужал деньгами, отпускал товар по оптовым ценам. Множество историй, невероятных и обыкновенных. В них весь он. В них итог его жизни. Вот почему мы здесь, Уильям. Мы — частицы него, того, какой он есть, точно так же как он — частица нас. Ты, вижу, еще не понимаешь?
Я не понимал. Но, когда наши взгляды сошлись на долгое мгновение, я, снящийся моему отцу, вспомнил, где мы прежде встречались.
— А что мой отец сделал для вас? — спросил я, и старик улыбнулся.
— Он меня рассмешил, — ответил старик.
И я это знал. Во сне, который рассказал мне отец, я это знал. И с этим знанием я пошел по дорожке обратно в тепло и свет моего дома.
— Для чего у слона хобот?
И, закрывая за собой дверь, я услышал позади мощный бас старика. И проговорил вместе с ним:
— Он у него вместо «бардачка». Следом раздался гомерический хохот.
Так кончается сон моего умирающего отца о его смерти.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Он приобретает город и кое-что в придачу
Эта история встает как тень из тумана. В результате напряженной работы, везения и удачных вложений мой отец становится состоятельным человеком. Мы переезжаем в дом побольше, на улицу посимпатичней, и моя мать сидит дома со мной, а пока я расту, отец работает так же много, как прежде. Иногда он уезжает на несколько недель и возвращается домой усталый и грустный, почти ничего не говорит, кроме того, что очень скучал без нас.
Итак, хотя он добился успеха, все мы не чувствуем себя счастливыми. Ни мать, ни я, ни, конечно же, отец. Даже заходит разговор о том, чтобы разойтись, потому что такая семья не семья. Но этого не происходит. Иногда подобная угроза служит лишь укреплению семьи. Мои родители решают вместе пережить трудные времена.
В этот— то период, в середине семидесятых, мой отец и начинает тратить деньги на непредсказуемые вещи. В один прекрасный день ему становится ясно, что в его жизни чего-то не хватает. Или речь, скорей, идет о чувстве, которое с возрастом -он только что разменял четвертый десяток — все больше овладевало им и однажды окончательно овладело, когда, в силу совершенно случайных обстоятельств, он застрял. В маленьком городке, называвшемся Спектер [Т. е. Призрак.], где-то в глубинке — в Алабаме, или Миссисипи, или Джорджии. Застрял там, потому что в машине что-то такое сломалось. Он оставляет ее у механика и, пока тот занимается ремонтом, решает пройтись по городку.
Спектер, что неудивительно, оказывается красивым маленьким городком. Белые домики с крылечками и качелями под огромными тенистыми деревьями. Там и тут цветочные ящики и клумбы, а в дополнение к радующей глаз Главной улице — приятное чередование грунтовых, гравийных и асфальтированных дорог, по которым по всем так приятно ездить. Мой отец, гуляя, обращает особое внимание на эти дороги, потому что любит это больше всего. То есть ездить. Ездить и смотреть по сторонам. Сесть в машину и ехать по стране, по миру, ехать с самой медленной скоростью, которую дозволяют правила движения, хотя правила, особенно в том что касается ограничения скорости, Эдвард Блум не соблюдает: двадцать километров в городе — это для него слишком большая скорость; на шоссе вообще царит безумие. Как можно увидеть мир, мчась на таких скоростях? Куда людям нужно так гнать, что они не могут понять того, что у них рядом, за окном машины? Мой отец помнит времена, когда машин не было вообще. Он помнит времена, когда привычно было ходить пешком. И он тоже так делает — то есть ходит пешком, — но еще он любит ощущение езды, шум мотора, шорох шин, картину жизни в раме передних, задних и боковых окон. Машина — это волшебный ковер моего отца.
Она не только доставляет его куда нужно, но и показывает ему разные места. Машина… он ведет ее, она везет его, так медленно и так долго от одного места до другого, что некоторые его важные сделки совершаются прямо в ней. Те, кто договаривается с ним о встрече, делают так: узнают, где он сейчас находится, и, принимая во внимание его скорость, рассчитывают, где приблизительно будет в следующие несколько дней недели, потом летят самолетом до ближайшего к тому месту аэропорта и там берут машину напрокат. Выезжают на нужное шоссе и едут, пока не догонят его. Поравнявшись с ним, сигналят и машут ему, и мой отец медленно поворачивает голову — так повернул бы медленно голову Авраам Линкольн, если бы он водил машину, потому что в моем сознании, в воспоминании, которое вошло в мое сознание и невозмутимо осталось в нем, мой отец напоминает Авраама Линкольна, человека с длинными руками, и бездонными карманами, и темными глазами, — и машет в ответ, и съезжает на обочину, и человек, желающий с ним поговорить, пересаживается к отцу на пассажирское место, а его помощники или адвокаты — на заднее сиденье, и, пока машина продолжает путь по этим живописным и извилистым дорогам, они совершают свою сделку. И как знать? Может быть, в дороге у него даже случаются романтические встречи, он заводит романы с прекрасными женщинами, знаменитыми актрисами. Вечерами они сидят за маленьким столиком, устланным белой скатертью, и при свете свечи едят и пьют и произносят фривольные тосты за будущее…
И вот прогуливается мой отец по Спектеру. Денек чудесный — золотая осень. Он ласково улыбается всему и всем вокруг, и всё и всяк ласково улыбаются ему. Прогуливается, заложив руки за спину, одобрительно поглядывая на витрины, на узкие улочки и уже проникаясь особым чувством к яркому солнцу, которое в ответ блещет еще ярче, отчего мой отец становится еще добрей, еще чутче, чем всегда: сейчас он добрей и чутче, чем представляется — всегда — каждому, кто бы с ним ни встречался. И он влюбляется в этот городок, такой изумительно скромный, полный естественного очарования, в людей, здоровающихся с ним, продающих ему кока-колу и, приветливо улыбаясь, машущих ему, сидя в прохладной тени на своих крылечках, когда он проходит мимо.
Мой отец решает купить этот городок. В жизни Спектера чувствуется какая-то унылость, говорит
он себе, мало отличающаяся от жизни под водой, что он способен оценить. Это печальное место, по-настоящему печальное, и оно уже много лет такое, с тех пор как закрыли железную дорогу. Или угольные шахты, выработав пласты. Или как будто попросту забыли, как будто мир идет мимо, не обращая на него внимания. И хотя мир больше не видел пользы в Спектере, он был достаточно хорош, чтобы быть со всем миром, чтобы его позвали с собой.
Вот в эту его особенность и влюбляется мой отец, но этой причине приобретает в собственность.
Первое, что он делает, — это скупает всю прилегающую к Спектеру землю на тот случай, если какой-нибудь другой одинокий богач ненароком наткнется на городок и захочет провести через него шоссе. Он даже не смотрит, какая там земля; он знает только одно: она покрыта сосновыми лесами, и он хочет, чтобы она оставалась такой, хочет, по сути, сохранить нетронутой замкнутую экосистему. И он добивается этого. Никто не знает, что один человек скупает сотни крохотных участков, выставленных на продажу, как никто не знает и того, что по прошествии пяти или шести лет каждый дом, каждый магазин в городке, один за другим, оказываются скуплены кем-то, кого никто из них еще не знает. Пока во всяком случае. Люди разоряются, покидают городок, так что нетрудно приобрести их дома, лавки или мастерские, те же, кому нравится жить как живут и кто хочет остаться, получают письма. В них им предлагается продать свою землю со всем, что на ней находится, за хорошую цену. Их не просят съезжать, платить за аренду или что-то менять, кроме одного: имени владельца дома, каждого дома, и лавки — каждой лавки.
И вот таким способом, медленно, но верно, мой отец скупает Спектер. Каждый его квадратный дюйм.
Представляю себе отца, довольного такой деловой операцией.
Поскольку, как он и обещал, в городке ничего не меняется, ничего не происходит, кроме неожиданного и неожиданно обыденного появления моего отца, Эдварда Блума. Он не предупреждает заранее о своем приезде, да я и не верю, что он хотя бы знает, когда намерен вернуться сюда, но в один прекрасный день кто-то обратит внимание на одинокую фигуру в лугах или человека, идущего по Девятой улице засунув руки в карманы. Он заходит в магазинчики, которые теперь принадлежат ему, взимает доллар-другой, но управлять ими оставляет мужчин и женщин Спектера, которых он спросит своим мягким, по-отечески заботливым голосом: «Как дела? Как жена, детишки?»
Видно, что он очень любит городок и всех его жителей и они отвечают ему любовью, потому что невозможно не любить моего отца. Невозможно. Во всяком случае мне так кажется: невозможно не любить моего отца.
«Прекрасно, мистер Блум. Все просто прекрасно. Последний месяц дела шли хорошо. Желаете посмотреть бухгалтерские книги?» Но он качает голо-вой — нет. «Уверен, у вас тут все в полном порядке. Заглянул, только чтобы поздороваться. До свидания! Передавайте от меня привет жене, хорошо?»
Его, его одинокую темную сухощавую фигуру в костюме-тройке, можно увидеть и на трибуне стадиона, когда команда школьников Спектера сражается в бейсбол с командой соседнего городка, — наблюдающего за игрой с чувством отстраненной гордости, с какой наблюдал за тем, как я расту.
Каждый раз, приезжая в Спектер, он останавливается в другом доме. Никто не знает, у кого он остановится в следующий свой приезд или когда это случится, но всегда для него наготове комната, когда бы он ни попросился на ночлег, и он всегда просит позволения, словно чужой человек одолжения. «Пожалуйста, если вас это не слишком обеспокоит». И он ужинает вместе с приютившей его семьей, ночует в отведенной ему комнате, а утром снова отправляется в дорогу. И обязательно убирает за собой постель.
— Думаю, мистер Блум не откажется от содовой в такую-то жарынь, — говорит ему однажды Эл. — Позвольте, я принесу вам бутылочку, мистер Блум?
— Спасибо, Эл, — отвечает отец. — Право, это будет кстати. Выпить содовой.
Он праздно сидит на скамье перед Деревенской Лавкой Эла. Он улыбается вывеске — Деревенская Лавка Эла — и старается охладиться в тени навеса. Слепящее летнее солнце жжет только кончики его черных туфель. Эл приносит ему содовую. Рядом сидит старик Уайли и, грызя кончик карандаша, смотрит, как мой отец пьет воду. Одно время Уайли был шерифом в Спектере, потом пастором. Побыв пастором, он стал бакалейщиком, но в настоящее время, когда он болтает с моим отцом перед Деревенской Лавкой Эла, он ничего не делает. Отошел от всяких дел кроме болтовни.
— Знаю, мистер Блум, — кивает Уайли, — я уже это говорил. Знаю. Но повторю опять. Невероятно, сколько вы сделали для этого города.
Мой отец улыбается:
— Ничего я не сделал для этого города, Уайли.
— Именно что сделали! — говорит Уайли и смеется, Эл и мой отец тоже смеются. — Мы считаем, что это просто невероятно.
— Как содовая, мистер Блум?
— Освежает, — отвечает мой отец. — Очень освежает, Эл. Спасибо.
Ферма Уайли расположена в миле от городка. Это одна из первых никчемных вещей, которые когда-либо покупал мой отец.
— Должен поддержать Уайли, — говорит Эл. — Не всякий может прийти и купить целый город только потому, что он ему понравился.
Глаза у отца почти закрыты; уже недолго осталось до того дня, когда он не сможет выходить на улицу без очень темных очков, его глаза становятся такими чувствительными к яркому свету. Но он живо откликается на приятные слова.
— Спасибо, Эл, — говорит он. — Когда я увидел Спектер, то понял, что должен купить его. Не знаю зачем, просто должен — и все. Купить его целиком. Думаю, отчасти это связано с ощущением замкнутого крута, единого целого. Очень трудно человеку вроде меня довольствоваться частью чего-то. Если часть хороша, то целое может быть только еще лучше. Что касается Спектера, то это как раз такой случай. Купить его целиком…
— Но вы этого не сделали, — перебил его Уайли, все так же грызя карандаш, и перевел взгляд с Эла на моего отца.
— Уайли! — говорит Эл.
— Но это же правда! — не унимается Уайли. — Что поделаешь, если так оно и есть.
Отец медленно поворачивается к Уайли, потому что мой отец обладает особым даром: просто глядя на человека, он может сказать, что побуждает его говорить те или иные вещи, честен ли он и правдив, или пытается пустить пыль в глаза. В этом его сила, которая, среди прочего, помогла ему стать таким богатым.
И сейчас он может сказать, что Уайли уверен, что говорит правду.
— Такого не может быть, Уайли, — качает он головой. — То есть насколько я знаю. Я каждый дюйм этого города или пешком прошел, или проехал на машине, или осмотрел с воздуха и не сомневаюсь, что купил его весь. Целиком и полностью. С потрохами. Замкнул круг.
— Прекрасно, — говорит Уайли, — тогда забудем о клочке земли с хижиной на нем, что в том месте, где кончается дорога и начинается озеро, до которого, может, просто трудно добраться пешком или на машине или заметить его с воздуха и которого, может, просто нет ни на какой карте, или что у человека, владеющего им, есть бумага, какой вы никогда не видали, и на ней не ваша подпись, мистер Блум. Вы же с Элом считаете, что во всем правы. Небось невдомек, о чем я толкую. Мои извинения, раз вы лучше меня все знаете.
Уайли настолько добр, что рассказывает отцу, как добраться туда, и что только кажется, будто дорога там кончается и начинается озеро, на самом деле все не так, и насколько трудно придется всякому, кто захочет отыскать это странное место: болото. Хижину на болоте. И вот мой отец доезжает до места, где дорога как будто кончается, но, когда выходит из машины, ему становится ясно, что за деревьями, и лианами, и грязью, и травой дорога продолжается. Природа — воды озера, поднявшись выше своего обычного уровня, — отвоевала у людей небольшое пространство. В трех дюймах застойной болотной воды над дорогой больше жизни, чем в целом океане; у ее края, где густеет и преет ил, начинается сама жизнь. Он ступает в нее. Туфли утопают в болотной жиже. Но он идет дальше. Вода становится выше, уже и брюки погружаются в тину. Ощущение приятнейшее.
Он продолжает идти, тускнеющий свет не скрывает в себе никакой опасности. И вдруг он видит дом впереди — дом! Он не верит своим глазам, не верит, что такое сооружение может стоять прямо, не уйти в мягкую почву, но вот оно, перед ним, и не какая-то хибара, а настоящий дом, небольшой, но явно крепкий, с четырьмя прочными стенами и дымком, вьющимся над трубой. По мере того как он подходит ближе, вода отступает, почва становится тверже, и перед ним открывается тропинка. И он, улыбаясь, думает, как это мудро и как похоже на жизнь: тропинка возникает в самый последний момент, когда человеку нужно протянуть соломинку. По одну сторону дома — огород, по другую — поленница высотой в его рост. Снаружи у окна, в ящике, желтые цветы.
Он подходит к двери и стучится.
— Эй! — зовет он. — Есть кто дома?
— Конечно есть, — откликается молодой женский голос.
— Можно войти?
Молчание, потом тот же голос отвечает:
— Прежде вытрите ноги о половик.
Мой отец так и делает. Потом тихо открывает дверь и застывает на пороге, ошеломленный невообразимой чистотой и порядком: посреди чернейшей болотной воды он видит теплую, чистую, уютную комнату. Первым делом он видит огонь в очаге, быстро переводит взгляд на полку над очагом, на которой попарно расставлены синие стеклянные кувшины, потом оглядывает почти голые стены.
В комнате небольшая кушетка, два кресла, перед очагом — коричневый коврик.
В дверях, ведущих в другую комнату, стоит девушка. У нее черные волосы, заплетенные в косу, и спокойные синие глаза. Ей не больше двадцати. Он ожидал, что, живя на болоте, она будет грязной, как сам он сейчас, но ее белая кожа и ситцевое платье сияют чистотой, разве только на щеке полоска сажи.
— Эдвард Блум, — говорит она. — Вы Эдвард Блум, верно?
— Да, — отвечает он. — Откуда вы это знаете?
— Догадалась. Я хочу сказать, кто бы еще мог здесь появиться?
Он кивает и извиняется за беспокойство, доставленное ей и ее семье, но он пришел по делу. Он хотел бы поговорить с хозяином дома — ее отцом, матерью? — о земле, на которой стоит дом.
Она отвечает, что он может говорить.
— Простите, не понял?
— Все это принадлежит мне.
— Вам? — удивляется он. — Но вы ведь…
— Женщина, — кивает она. — Почти совершеннолетняя.
— Виноват, — отвечает мой отец. — Я не имею в виду…
— Дело, мистер Блум, — говорит она с легкой улыбкой. — Вы сказали о каком-то деле.
— Ах да.
И он рассказывает ей все: как он приехал в Спектер, как влюбился в этот городок и что просто хочет получить его в полную собственность. Можете назвать это глупой прихотью, но он желает, чтобы город принадлежал ему, весь без остатка, однако есть участок, который он, видимо, пропустил и теперь не прочь купить его у нее, если она не станет возражать, и что ничего не изменится, все останется как прежде, она вольна жить здесь вечно, если на то будет ее воля, он же лишь хочет называть город своим.
И она отвечает:
— Давайте начистоту. Вы купите у меня это болото, но я останусь здесь. Вы будете владеть домом, но он no-прежнему будет моим. Я буду жить здесь, а вы сможете приходить и уходить когда заблагорассудится, как вы это делаете, потому что есть у вас такая прихоть. Верно я это себе представляю? — И когда он подтверждает, что в основном верно, она говорит: — Тогда я против, мистер Блум. Если вы не собираетесь ничего менять, я бы хотела, чтобы не менялось и положение вещей, существовавшее здесь всегда.
— Но вы не понимаете, — говорит он. — В сущности, вы ничего не потеряете. На деле все только приобретают. Разве не видите? Можете спросить любого в Спектере. Я не принес ничего, кроме пользы. Мое присутствие в Спектере так или иначе приносит людям прибыль.
— Пусть их получают прибыль.
— Да, это не самое главное. Я бы хотел, чтобы вы переменили свое мнение. — Он уже готов был вспылить или уйти, опечаленный. — Я всем хочу лишь блага.
— Особенно себе, — говорит она.
— Всем, в том числе и себе.
Она смотрит долго, смотрит на моего отца и качает головой, взгляд ее синих глаз спокоен и тверд.
— Я одна на свете, мистер Блум, — говорит она. — Мои родители давно умерли. — Она холодно и отчужденно смотрит на него. — Мне было хорошо тут. Я знаю жизнь — вы, наверно, удивились бы, как много всего я повидала. Не похоже, что чек на крупную сумму что-нибудь изменит для меня. Деньги — они мне попросту не нужны. Мне ничего не нужно, мистер Блум. Я и так счастлива.
Мой отец недоверчиво смотрит на нее и спрашивает:
— Девушка, как тебя зовут?
— Дженни, — тихо отвечает она, и в ее голосе слышится что-то такое, чего в нем не было прежде. — Меня зовут Дженни Хилл.
И происходит вот что: сначала он влюбляется в Спектер, а потом влюбляется в Дженни Хилл.
Любовь — непостижимая вещь. Что заставляет женщину вроде Дженни Хилл вдруг решить, что мой отец — мужчина ее жизни? Чем он пленяет ее? Или дело в его легендарном обаянии? Или Дженни Хилл и Эдвард Блум созданы друг для друга? А может, мой отец ждал сорок лет, а Дженни — двадцать, чтобы наконец найти любовь всей своей жизни?
Не знаю.
Он на плечах переносит Дженни через болото, и они едут в город в его машине. Временами он едет так медленно, что вполне можно идти рядом с машиной быстрым шагом и разговаривать с ним или, как происходит сегодня, ибо весь Спектер выстроился вдоль тротуаров, чтобы посмотреть, кто это с ним в машине, увидеть, что это прекрасная Дженни Хилл.