Мир, где живут мои Педро Антонио и Хосефа Игнасия, дон Авито Карраскаль и Марина, Аугусто Перес, Эухения Доминго и Росарито, Алехандро Гомес, «настоящий мужчина», и Хулия, Хоакин Монтенегро, Авель Санчес и Елена, тетя Тула, ее сестра, шурин и племянник, Святой Мануэль Добрый и Анхела Карбальино (вот ангел!), дон Сандальо, Эметерио Альфонсо, Селедонио Ибаньес, Рикардо и Лидувина, — весь этот мир для меня гораздо реальнее, чем мир Кановаса и Сагасты, Альфонса XIII, Примо де Риверы, Гальдоса, Переды, Менендеса-и-Пелайо и всех других, кого я знал и знаю сейчас, с кем я встречался или встречаюсь сейчас. В моем мире я выражаю себя, если вообще могу себя выразить, гораздо лучше, чем в мире всех.
А под этими двумя мирами, поддерживая их, находится еще один, вечный, субстанциональный мир, где я вижу во сне самого себя и всех, кто был (а многие и остаются сейчас) плотью моего духа и духом моей плоти; мир сознания вне пространства и времени, где лшвет, словно волна в море, сознание моего тела. Когда я отказал в помиловании Аугусто Пересу, он возразил: «Вы не хотите оставить мне мое «я», не даете выйти из тумана, жить, жить, видеть себя, слышать, осязать, ощущать себя, страдать, жить. Значит, вы этого не хотите? Значит, я должен умереть вымышленным существом? Хорошо же, дорогой мой создатель дон Мигель, вы тоже умрете, вы тоже, и вернетесь в ничто, откуда вышли… Бог перестанет видеть вас во сне! Вы умрете, да, умрете, пусть вы и не хотите того; умрете вы и все, кто читает мою историю, все, все до единого! Вымышленные существа, как и я, такие же, как и я! Умрете все, все, все!» Так он мне сказал, и сквозь двадцать с лишним лет непрестанно звучат у меня в ушах его слова, грозный, едва слышный шепот, как библейский глас Иеговы, слова пророческие и апокалиптические! Ибо не только я умирал все это время, но умирали и умерли мои близкие, те, кто меня делал лучше и видел лучшим в своих снах. Душа жизни уходила из меня капля по капле, а иногда даже струей. Жалкие дурачки предполагают, будто я мучаюсь из-за того, что лично я смертен! Жалкие людишки! Нет, я мучаюсь за всех тех, кого видел и вижу во сне, за всех тех, кто видел и видит во сне меня. Ведь бессмертие, как и сон, дано либо всем, либо никому. Не могу припомнить случая, чтобы человек, из тех, кого я знал по-настоящему, а знать по-настоящему — значит любить, даже если думаешь, что ненавидишь), ушел, не сказав мне наедине: «Что ты теперь такое? Что стало с твоим сознанием? Что я теперь в твоем сознании? Что стало с прежним мною?» Это и есть туман, руман, легенда, вечная жизнь… И это есть слово животворящее, снотворящее.
У Леопарди, трагически пресыщенного сновидца, есть сияющее видение — «Песнь» лесного петуха, гигантского петуха, взятого из таргумического изложения Библии, петуха, поющего о вечном откровении и призывающего смертных проснуться. Песнь кончается так: «Придет время, когда у вселенной и у самой природы иссякнут силы
И так же как от величайших человеческих империй и их великолепных свершений, превозносимых в прошлые века, сегодня не осталось ни следа, ни славы, так и от всего мира, от несчетных превратностей и страданий сотворенного не сохранится ни тени, лишь полное молчание и глубочайший покой заполнят беспредельное пространн ство. Дивная и страшная тайна бытия всего сущего, нераскрытая и непонятная, исчезнет, канет в ничто».
Но нет, должна остаться песнь лесного петуха и шепот Иеговы вместе с нею. Должно остаться Слово, которое было в начале и будет в конце, ветер и дарованная нам духовная сила собирать туманы и сгущать их в образы. Аугусто Перес пригрозил нам всем, кто был и есть мною, всем нам, кто составляет сон Бога — или лучше сказать, сон Его Слова, — что нам, мол, суждено умереть, Да, умирает плоть пространственная, но не плоть сна, не плоть сознания. И потому говорю вам, читатели моего «Тумана», видящие во сне моего Аугусто Переса и его мир, — это не туман. Это и есть руман, легенда, история, это и есть жизнь вечная.
Саламанка, февраль 1935 года
I
Выходя из дверей своего дома, Аугусто протянул правую руку ладонью вниз, возвел глаза к небу и застыл на мгновение в этой позе величественной статуи. Нет, он не принимал во владение внешний мир, а просто проверял, идет ли дождь. Ощутив холодные моросящие капли на тыльной стороне ладони, Аугусто нахмурил брови. Нет, его не дождь беспокоил, а то, что придется раскрывать зонтик. Такой изящный, стройный, аккуратно уложенный в чехол! Сложенный зонтик столь же изящен, сколь безобразен раскрытый!
«Какое несчастье, что приходится пользоваться вещами, — думал Аугусто, — и употреблять их. Употребление портит, уничтожает любую красоту. Самое благородное назначение предметов — быть объектами созерцания. Как красив апельсин, пока его не съели! Перемена наступит лишь на небесах, когда все наши дела сведутся — или, точнее говоря, возвысятся — к одному только созерцанию Бога и всего мира в нем. Здесь, в нашей убогой жизни, мы думаем лишь о том, как бы воспользоваться Богом; мы хотели бы раскрывать его, как зонтик, чтобы он уберег нас от всяческих бед».
Сказав себе это, Аугусто наклонился подвернуть брюки. Наконец раскрыл зонтик и на миг задержался в раздумье: «А теперь куда? Направо или налево?» Дело в том, что Аугусто был в этой жизни не путником, но гуляющим. «Подожду, пока не пройдет какая-нибудь собака, — сказал он себе, — и пойду в том же направлении»,
В эту минуту по улице прошла не собака, а изящно одетая девушка, и за нею, притягиваемый ее глазами, как магнитом, пошел безотчетно Аугусто.
Так он прошел одну улицу, вторую, третью.
«Интересно, что делает этот мальчишка? — говорил себе Аугусто, который скорее не думал, а беседовал с самим собой. — Тот, что лежит ничком на земле. Наверняка рассматривает муравья! Муравей! Ха, одна из самых лицемерных тварей! Ничего не делает, только прогуливается, а мы думаем, будто он трудится. Совсем как вон тот лоботряс, что мчится как угорелый, толкает локтями всех встречных. Бьюсь об заклад, делать ему нечего. Да что ему, собственно, делать? Он лентяй, такой же лентяй, как… Нет, я не лентяй! Воображение мое работает неустанно. Лентяи — они, те, кто говорит, что трудится, а на самом деле оглушает себя и душит мысль. Вон тот, к примеру, урод шоколадник — ишь примостился у самой витрины да орудует пестиком, чтобы его видели! — этот эксгибиционист труда. Разве он не лентяй? Но что нам за дело, трудится он или нет? Труд! Труд! Лицемерие! Кто трудится, так это вон тот несчастный паралитик, что еле волочит ноги, вот это труд… Но я-то почем знаю? Прости, братец! — это он сказал вслух. — Братец? Братья в чем? Во параличе! Говорят, все мы дети Адама. И этот Хоакинито тоже сын Адама? Прощай, Хоакин! Ну вот, уже и автомобиль мчится, пыль да грохот! Ну, какой смысл в том, чтобы поглощать расстояния? Мания путешествий порождается топофобией (
Боязнью пространства (греч.).), а не филотопией (
Любовью к пространству (греч.).), заядлый путешественник убегает оттуда, где был, а не стремится туда, куда прибывает. Путешествия… путешествия;.. Ох, как неудобно с этим зонтиком!.. Боже, что это такое?»
И он остановился перед дверью дома, куда вошла изящно одетая девушка, увлекшая его за собой глазами, как магнитом. И только тогда Аугусто понял, что следовал за нею. Привратница глядела на него насмешливо, и ее взгляд подсказал Аугусто, что надо делать. «Этот цербер ждет, — сказал он себе, — что я спрошу, как зовут сеньориту, за которой я шел, да кто она, и, конечно, именно это и надо сделать. Можно было бы ничего не предпринимать, но нет, любое дело надо доводить до конца. Ненавижу незавершенность!» Он сунул руку в карман и нашел лишь один дуро. Не имело смысла теперь идти разменивать: и время потеряешь, и случай упустишь.
– Послушайте, милая, — обратился он к привратнице, не вынимая из кармана большого и указательного пальцев. — Не могли бы вы сказать мне — поверьте, это останется между нами — имя сеньориты, которая только что вошла?
– В этом нет никакого секрета и ничего плохого, сеньор.
– Тем более.
– Ее зовут донья Эухения Доминго дель Арко.
– Доминго? Быть может, Доминга…
– Нет, сеньор, Доминго; Доминго — это первая часть ее фамилии.
– Но, когда речь идет о женщине, эта фамилия должна звучать Доминга. Иначе где согласование родов?
– Я с ним не знакома, сеньор.
– А скажите… скажите мне… — Пальцы все еще в кармане. — Как это она решается выходить одна? Она девица или замужняя? Родители у нее есть?
– Она девица, сирота, живет с теткой и дядей…
– Со стороны отца или матери?
– Знаю только, что они ей тетка и дядя.
– Этого достаточно, и даже слишком.
– Она дает уроки игры на фортепьяно.
– А играет она хорошо?
– Ну уж этого я не знаю.
– Благодарю, чудесно, достаточно, и примите от меня за беспокойство.
– Спасибо, сеньор, спасибо. Не надо ли еще чего? К вашим услугам. Не желаете ли передать записку?
– Быть может… быть может, в другой раз… Но не сейчас… Прощайте!
– Располагайте мной, сеньор, можете быть уверены, что все останется в тайне.
«Итак, сеньор, — говорил себе Аугусто, удаляясь от привратницы, — вы видите, как я скомпрометировал себя в глазах доброй женщины. И поэтому теперь я не могу достойным образом просто оставить это дело. Если оставлю, что скажет обо мне сия примерная привратница? Итак, Эухения Доминга — да нет, Доминго дель Арко? Превосходно, запишу, не то забудется. Главное в искусстве мнемотехники — записная книжка в кармане. Как говорил еще мой незабвенный дон Леонсио: не забивайте себе голову тем, что умещается в кармане! Для полноты следует добавить: не забивайте себе карман тем, что умещается у вас в голове! А привратница? Как зовут привратницу?»
Он вернулся.
– Скажите мне еще одну вещь, добрая женщина.
– Чего изволите?
– А как вас зовут?
– Меня? Маргарита.
– Прекрасно, прекрасно. Спасибо.
– Не за что.
И снова Аугусто отправился в путь и оказался на проспекте Аламеда.
Моросящий дождик прекратился. Аугусто закрыл зонтик и уложил его в чехол. Он подошел к скамейке и, потрогав ее, обнаружил, что она влажная. Тогда он вынул газету, расстелил ее на скамейке и сел. Затем вынул записную книжку и встряхнул авторучку. «Очень полезная штука, — сказал он, — иначе пришлось бы записать имя этой сеньориты карандашом, и оно могло бы стереться. Сотрется ли ее образ в моей памяти? Но как она выглядит? Как выглядит прелестная Эухения? Я могу припомнить только глаза… Эти чудные глаза как будто меня пронзили… Пока я предавался лирическим рассуждениям, чей-то мягкий взгляд притягивал мое сердце. Посмотрим! Эухения Доминго, да, Доминго дель Арко. Доминго? Никак не привыкну, что она зовется Доминго… Нет, придется заставить ее переменить фамилию, пусть зовется Доминга. Ну, а как же наши отпрыски мужского пола, им придется носить вторую фамилию Доминга? Моя-то противная фамилия Перес уберется, сократится до одного П., и, значит, нашему первенцу придется отзываться на имя Аугусто П. Доминга? Но куда ты занесла меня, безумная фантазия?» И он записал в своей книжечке: «Эухения Доминго дель Арко. Проспект Аламеда, 58». Выше этой записи были две стихотворные строчки:
Печалью веет от постели и радостью от колыбели…
«Ну вот, — сказал себе Аугусто, — эта Эухения, учительница музыки, перебила мне великолепное начало трансцендентального лирического стихотворения. Оно осталось незаконченным. Незаконченным? Да, в событиях, в превратностях судьбы мы лишь находим пищу для присущих нам грусти и веселья. Один и тот же случай можно считать грустным или веселым, все зависит от врожденной предрасположенности. А Эухения? Я должен написать ей, но не здесь, а дома. А может, пойти в казино? Нет, домой, домой. Для таких вещей дом, очаг. Очаг? Мой дом — это не очаг… Очаг… Очаг… Нет, пепелище. О, моя Эухения!»
И Аугусто вернулся домой.
II
Когда слуга открыл ему дверь…
Аугусто был богат и одинок. Старушка мать умерла всего за полгода до этих мелких событий, он жил со слугой и кухаркой, давнишними домочадцами, еще их родители жили в доме Пересов. Слуга и кухарка состояли в браке, но детей у них не было.
Когда слуга открыл дверь, Аугусто спросил, не приходил ли кто в его отсутствие.
– Нет, сеньорито.
И вопрос, и ответ были просто ритуалом — Аугусто почти никого не принимал дома.
Он вошел в кабинет, взял конверт и надписал: «Сеньорите Эухении Доминго дель Арко. В собственные руки». И, положив перед собой чистый лист бумаги, облокотился на стол, подперев голову обеими руками и закрыл глаза. «Сперва подумаем о ней», — решил он. И напряженно стал вспоминать в темноте сияние ее глаз, случайно увлекших его.
Так просидел он некоторое время, вспоминая облик девушки, но там, на улице, ен ее и не рассмотрел, а потому пришлось ее вообразить. Благодаря сильному напряжению в голове Аугусто возникла зыбкая, овеянная грезами фигура. И он заснул. Он заснул, потому что прошлую ночь его мучила бессонница.
– Сеньорито!
– А? — воскликнул он, просыпаясь.
– Кушать подано.
Что его разбудило на самом деле — голос слуги или аппетит, эхом которого только и прозвучал этот голос? Тайны психологии! Так думал Аугусто, направляясь в столовую со словами: «О, эта психология!»
Он с удовольствием съел свой каждодневный обед: яичницу, бифштекс с картофелем и кусочек сыра. Потом выпил кофе и уселся в кресло-качалку. Закурив сигару, Аугусто произнес: «Ах, моя Эухения!» — и приготовился думать о ней.
«Моя Эухения, да, моя, — говорил он, — та, которую я создаю наедине с собой, а не та другая, из мяса и костей, случайное видение, мелькнувшее у дверей маего дома, не та, о которой говорила привратница! Случайное видение? А какое видение не случайно? В чем состоит логика видений? Она подобна логике смены фигур, возникающих из дыма моей сигары. Случай! Случай — вот внутренний ритм всей мировой жизни, случай — это душа поэзии. Ах, моя случайная Эухения! Вся моя жизнь, тихая, скромная, однообразная — это пиндарическая ода, сотканная из множества мелочей повседневного. Повседневное! Хлеб наш насущный даждь нам днесь! Даждь мне, господи, все это множество насущных пустяков. Мы, люди, не изнемогаем от великих страданий и великих радостей, потому что эти страдания и радости приходят к нам окутанные густым туманом мелких событий. И наша жизнь — туман. Жизнь — туманность. Сейчас из туманности возникла Эухения. А кто она, Эухения? Ах! Я понял, что уже давно ищу ее. И пока я искал ее, она сама вышла мне навстречу. Быть может, именно это и есть находка? Если человек находит видение, которое он искал, так не потому ли, что само это видение, сжалившись, выходит ему навстречу? Не вышла ли Америка навстречу Колумбу? Не вышла ли Эухения мне навстречу? Эухения! Эухения! Эухения!»
И Аугусто спохватился, что произносит имя «Эухения» вслух. Слуга, который как раз проходил мимо столовой, услыхав его голос, вошел:
– Вы звали, сеньорито?
– Нет, тебя не звал. Но обожди, ведь тебя зовут Доминго?
– Да, сеньорите, — ответил ему Доминго, ничуть не удивившись подобному вопросу.
– А почему тебя зовут Доминго?
– Потому что меня так зовут.
«Хорошо, очень хорошо, — подумал Аугусто, — нас зовут так, как нас зовут. Во времена Гомера все люди и вещи имели два имени, одно им давали люди, а другое — боги. Интересно, как называет меня Бог? И почему бы мне не назвать себя иначе, нежели меня зовут другие? Почему бы не дать Эухении другое имя, отличное от того, каким ее называют другие, например, привратница Маргарита? Как же я ее назову?»
– Можешь идти, — сказал он слуге.
Поднявшись с кресла, Аугусто направился в кабинет, взял перо и начал писать:
Сеньорита! Сегодня утром под нежным небесным дождем вы прошли, случайное виденье, мимо дверей дома, где я еще живу, но где уже нет очага. Пробужденный, я дошел до дверей вашего дома, но не знаю, есть там у вас очаг или нет. Меня привели туда ваши глаза — блистающие звезды-близнецы в туманности моей жизни. Простите меня, Эухения, и позвольте мне фамильярно называть вас этим сладчайшим именем, простите мне эту лирику. Я живу в постоянном и бесконечном лирическом потоке.
Не знаю, что еще вам сказать. Нет, нет, знаю. Но я должен еще сказать вам так много, что лучше отложить это до того момента, когда мы увидимся и поговорим. Сейчас я желаю именно этого: увидеться с вами, поговорить, познакомиться. А потом… Потом… Пусть скажут Бог и наши сердца!
Вы согласитесь, Эухения, сладостное видение в будничной моей жизни, вы согласитесь выслушать меня?
Погруженный в туман своей жизни ожидает вашего ответа
Аугусто Перес
И он сделал росчерк, говоря себе: «Мне нравится обычай делать росчерк из-за полной его бесполезности».
Аугусто. заклеил письмо и снова вышел из дому.
«Слава Богу, — говорил он по дороге к проспекту Аламеда, — слава Богу. Я знаю, куда иду, и мне есть куда идти! Моя Эухения — просто благословение Божье. С нею появилась цель, направление в моих уличных блужданиях. Уже есть дом, вокруг которого я могу бродить, есть доверенная привратница…»
Разговаривая с собою таким образом, он прошел мимо Эухении, но даже не заметил сияния ее глаз. Туман, окутавший его дух, был слишком густым. Зато теперь Эухения обратила на пего внимание и подумала: «Кто он, этот молодой человек? Недурен собой и, наверное, с состоянием!» Сама того не сознавая, она узнала человека, который следовал за нею утром. Женщины всегда знают, что на них смотрят, даже если их не видят, и знают, что их видят, даже если на них не смотрят.
И оба, Аугусто и Эухения, пошли дальше в разные стороны, прорвав своими душами путаную духовную паутину улицы. Ибо улица — это ткань, сплетенная из взглядов, из взглядов страстных, завистливых, презрительных, сострадающих, любовных, ненавидящих, из старых слов, дух которых окаменел, из мыслей, стремлений, это «таинственная пелена, окутывающая души прохожих.
Наконец Аугусто снова оказался перед привратницей Маргаритой, перед улыбающейся Маргаритой. Едва завидев его, она вынула руку из кармана передника.
– Добрый день, Маргарита.
– Добрый день, сеньорите.
– Аугусто, добрая женщина, Аугусто.
– Дон Аугусто, — добавила она.
– Не каждому подходит титул «дон», — заметил он. — Как между Хуаном и Дон Хуаном целая пропасть, так же между Аугусто и доном Аугусто. Но пусть будет так. Вышла уже сеньорита Эухения?
– Да, совсем недавно.
– В каком направлении?
– Туда.
Туда и направился Аугусто. Но через минуту вернулся. Он чуть было не забыл про письмо.
– Не будете ли вы так любезны, сеньора Маргарита, доставить это письмо в белоснежные ручки самой сеньориты Эухении?
– С превеликим удовольствием.
– Но только в белоснежные ручки самой сеньориты, да? В ее ручки цвета слоновой кости, как и клавиши, которые они ласкают.
– Да, понимаю, как всегда.
– Как всегда? Что это значит?
– Неужели вы думаете, сеньорито, что это первое письмо подобного рода?
– Подобного рода? Но разве вы знаете, какого рода мое письмо?
– Конечно, как и письма других,
– Других? Каких других?
– Мало ли поклонников было у сеньориты!
– А! Но сейчас она свободна?
– Сейчас? Нет, нет, сеньор. У нее как будто есть жених, хотя, мне кажется, он только рассчитывает стать женихом… Может, она его хочет испытать, а может, это так, временный…
– Почему вы мне про него не сказали?
– Так ведь вы меня не спрашивали.
– Действительно. Все же вручите ей это письмо, и только в собственные руки, понимаете? Будем бороться! Вот вам еще дуро!
– Спасибо, сеньор, спасибо.
Аугусто ушел с трудом — туманный, буднично мелкий разговор с привратницей стал доставлять ему удовольствие. Разве это не способ убивать время?
«Мы поборемся! — говорил себе Аугусто, идя по улице. — Да, поборемся! Итак, у нее есть другой жених, кандидат в женихи?.. Поборемся! Militia est vita hominis super terram (
Жизнь человека на земле — ратный труд (лат.).). Вот и появилась цель в моей жизни, есть что завоевывать. О Эухения, моя Эухения, ты должна стать моею! По крайней мере моя Эухения, та, которую я создал, когда предо мной мелькнули ее глаза, пара звезд в моей туманности, да, эта Эухения должна стать моею; а та, у чьих дверей сидит привратница, пусть принадлежит кому угодно. Поборемся, и я возьму верх! Я знаю секрет победы. Ах, Эухения, моя Эухения!..»
И он очутился у дверей казино, где уже поджидал его Виктор, чтобы сыграть ежедневную партию в шахматы.
III
– Ты сегодня запоздал, Аугусто, — сказал Виктор, — обычно ты так пунктуален.
– Дела…
– Дела? У тебя?
– А ты думаешь, дела бывают только у биржевых маклеров? Жизнь гораздо сложнее, чем ты воображаешь.
– Ну, а я гораздо проще, чем ты думаешь.
– Возможно.
– Хорошо, твой ход!
Аугусто двинул на две клетки королевскую пешку; обычно он, играя, напевал отрывки из опер, теперь же он стал говорить про себя: «Эухения, Эухения, Эухения, моя Эухения, цель моей жизни, сладостный свет звезд-близнецов в тумане, мы поборемся! В шахматах царит логика, и, однако, сколько тумана и случайностей в этой игре! Да разве в самой логике нет случайного, произвольного? И разве появление моей Эухении не логично? Не задуман ли этот ход богами в их божественных шахматах?»
– Послушай, — перебил его мысли Виктор, — мы ведь условились не брать ходов назад! Тронул фигуру — ею и ходи!
– Верно, условились.
– Если ты так пошел, то я съем твоего слона.
– И правда, все моя рассеянность!
– А ты не будь рассеянным. В шахматы играть — не каштаны жарить. Надо помнить: тронул фигуру — ход сделан.
– Да, сделанного не воротишь.
– Вот так-то. В этом педагогический смысл игры.
«Но почему нельзя быть рассеянным во время игры? — говорил себе Аугусто. — Наша жизнь — игра или кот? И почему бы не брать ход назад? Логика! Быть может, письмо уже в руках Эухении? Alea iacta est! (
Жребий брошен! (лат.).) Взялся за гуж… А завтра? Завтра принадлежит Богу! А вчерашний день — кому? Кому принадлежит вчера? Вчера — сокровище сильных! Священное вчера, субстанция нашего повседневного тумана!»
– Шах, — снова перебил его мысли Виктор.
– Правда. Посмотрим… Как же я допустил такой разгром?
– Рассеянность, как обычно. Не будь ты таким рассеянным, стал бы у нас одним из первых игроков.
– Скажи мне, Виктор, жизнь — это игра или рассеяние?
– Да ведь сама игра — не что иное, как рассеяние.
– Тогда не все ли равно, в чем его находить?
– Только в игре, в хорошей игре!
– А почему бы не играть плохо? Что вообще значит .играть хорошо и играть плохо? Почему бы нам не двигать эти фигуры не так, как мы привыкли, а иначе?
– Потому что таков наш тезис, дорогой Аугусто. Ты сам мне объяснял это, великий философ.
– Хочешь, расскажу тебе новость?
– Говори.
– Но прояви удивление, дружище!
– Я не из тех, кто удивляется априори, или заранее.
– Ну так слушай. Знаешь ли ты, что со мной происходит?
– Ты становишься все более рассеянным.
– Дело в том, что я полюбил.
– Ба! Это я и так знаю.
– Как ты можешь это знать?
– Очень просто, ты любишь ab origine, с самого рождения. У тебя врожденная влюбленность.
– Да, любовь рождается вместе с нами.
– Я сказал не «любовь», а «влюбленность». Ты мог и не сообщать мне о своей любви, я уже все знаю, знаю, что ты полюбил, или, точнее говоря, влюбился. Знаю это лучше, чем ты сам.
– Но от кого? Скажи мне — от кого?
– От кого же, как не от тебя.
– Да что ты! А пожалуй, ты прав.
– Я же говорил тебе. Она блондинка или брюнетка?
– По правде говоря, я и сам не знаю. По-моему, ни то, ни другое; скажем так, светлая шатенка.
– Высокая или нет?
– Тоже не припомню. Наверное, среднего роста. Но какие глаза, какие глаза у моей Эухении!
– Эухения?
– Да. Эухения Доминго дель Арко, проспект Аламеда, пятьдесят восемь.
– Учительница музыки?
– Она самая. Но…
– Да я знаком с нею. А теперь — еще шах!
– Но…
– Шах, я тебе сказал!
– Хорошо.
И Аугусто прикрыл короля конем. В конце концов ой проиграл партию.
На прощанье Виктор положил ему руку, словно ярмо, на шею и прошептал на ухо:
– Итак, маленькая Эухения? Пианисточка? Славно, Аугусто, славно, победа тебе обеспечена.
«Ох, эти уменьшительные, — подумал Аугусто, — эти ужасные уменьшительные!» И он вышел на улицу.
IV
«Почему уменьшительные — признак нежности? — думал Аугусто по дороге домой. — Разве любовь уменьшает любимый предмет? Я влюблен! Влюблен! Кто б мог подумать… Но, может, Виктор прав? Может, я влюблен ab initio? (
С возникновения, с начала (лат.).) Пожалуй, да, чувство любви предшествовало появлению ее предмета. Более того, именно моя любовь породила Эухению, извлекла ее из первозданного тумана. Но если б я прикрыл короля ладьей, он бы не сделал мне мат. А что такое любовь? Кто определил ее суть? Если любовь определить, она исчезнет… Святый Боже! Зачем алькальд разрешает вывески с такими безобразными буквами? Слоном я пошел неправильно. Но как же я влюбился, если не могу даже сказать, что знаком с нею? Ба! Знакомство придет позже. Любовь предшествует знакомству, а знакомство убивает любовь. «Nihil volitimi quim praecognitum» (
Мы не желаем того, чего не знали прежде (лат.).), — учил меня отец Сарамильо; но я пришел к обратному выводу, а именно: «Nihil cognitum quim praevolitum» (
Мы не знаем того, чего не желали прежде (лат.).). Говорят: понять — значит простить. Нет, наоборот, простить — значит понять. Сначала любовь, знание — потом. Да, но как же я не заметил, что мне грозил мат? Что необходимо для любви? Угадать! Догадка — вот интуиция любви, угадать в тумане. Потом все уточняется, проясняется, и туман рассеется каплями, градом, снегом или камнями. Знание — это град камней. Нет. Это туман, туман! Но только орлу дано парить по туманному лону облаков! И видеть сквозь них солнце, как туманный светоч.
Орел! Что поведали друг другу при встрече улетавший с Патмоса орел Иоанна, способный глядеть на солнце и ничего не видящий в темноте ночи, и покидавшая Олимп сова Минервы, видящая во мраке, но не способная глядеть на солнце?»
В этот момент Аугусто прошел мимо Эухении, но не заметил ее.
«Знакомство приходит позже, — продолжал он рассуждать. — Но что это мелькнуло? Готов поклясться, мою орбиту пересекли две сверкающие таинственные звезды… Она? Сердце говорит мне… Но пусть помолчит, я уже дома!»
Аугусто направился прямо в спальню и, бросив взгляд на кровать, сказал: «Один! И спать буду один! Грезить — один! Когда спят вдвоем, сны должны быть общими. Таинственные флюиды должны объединять два мозга. А может быть, по мере того как сердца становятся все ближе, умы все более отдаляются? Возможно. Возможно, здесь отношение обратное. Если двое любящих одинаково мыслят, то чувства противоположны; если же они охвачены одним чувством, то каждый думает о чем-то другом — быть может, совсем противоположном. Женщина любит своего мужчину лишь до тех пор, пока он думает не так, как она, — точнее говоря, пока он думает. Посмотрим-ка на нашу почтенную супружескую пару».
По вечерам, перед сном, Аугусто часто играл со своим слугой Доминго партию в туте, а жена Доминго, кухарка, наблюдала за их игрой.
Партия началась.
– Двадцать в червах! — пропел Доминго.
– Что, если я женюсь? — воскликнул вдруг Аугусто,
– Очень было бы хорошо, — сказал Доминго.
– Смотря на ком, — решилась вставить его жена Лидувина.
– Но разве ты сама не вышла замуж? — спросил Аугусто.
– Смотря за кого, сеньорите.
– Как это? Объясни.
– Жениться легко; не так легко быть женатым.
– Так говорит народная мудрость, источник…
– А какая она, та, что будет вашей женой, сеньорито? — перебила Лидувина, испугавшись, что Аугусто выпалит целый монолог.
– Хочешь узнать какая? Нет, сначала ты скажи, какая она должна быть!
– Ведь вы, сеньорите, такой добрый…
– Да говори же, говори прямо.
– Вспомните, что говорила покойная сеньора. Услыхав благоговейное упоминание о своей матери.
Аугусто положил карты на стол, и на миг прошлое нахлынуло на него. Не раз его мать, эта кроткая женщина, изведавшая много горя, говорила: «Недолго мне осталось жить, сын мой; твой отец уже зовет меня. Возможно, ему я больше нужна, чем тебе. Вот уйду я из этого мира, и ты останешься в нем один — женись, женись как можно скорее. Приведи в этот дом госпожу и хозяйку. Не то чтобы я не доверяла нашим старым, преданным слугам, нет. Но все-таки приведи сюда хозяйку. И чтобы она была хозяйкой дома, сын мой, хозяйкой. Сделай ее госпожой твоего сердца, твоего кошелька, твоего добра, твоей кухни и твоих решений. Ищи женщину решительную, которая умела бы тебя любить и… управлять тобой».
– Моя жена будет играть на пианино, — сказал Аугусто, отгоняя воспоминания и тоску.
– Пианино? Какой в нем толк? — спросила Лидувина. — Для чего оно служит?
– Служит? Да главная его прелесть в том, что оно ни для чего, ну ровнехонько ни для чего не служит! Обязательно надо для чего-то служить? Опротивело…
– И наша служба тоже?
– Нет, ваша — нет! К тому же пианино кое для чего служит. Да, служит для того, чтобы наполнять гармонией домашний очаг, не то он превратится в пепелище.
– Гармония! А с чем ее кушают?
– Лидувина, Лидувина!
Кухарка опустила голову, смущенная его мягким укором. Так было между ними принято.
– Она будет играть на пианино, потому что она учительница музыки.
– Ну, так она не будет играть, — твердо сказала Лидувина. — Иначе для чего она выходит замуж?
– Моя Эухения… — начал Аугусто.