Питер быстро вмешался в разговор.
— Послушай, если у тебя есть свободные полчаса, пойдем в комнату к старику. Там тебе легче будет понять, как приспособить к делу его аппараты. Собственно, для этого я и пришел.
— А ты зачем пришла? — спросил я Джин.
Она сидела ко мне спиной и не повернулась.
— Просто из любопытства, — сказала она дрожащим голосом.
Я не знал, как поступить, но все, что он говорил о сходстве наших умов, было правдой — то, что занимало его, интересовало и меня.
— Ладно, — сказал я не очень охотно, — пойдем.
На улице уже почти никого не было, когда мы вышли в темноту и направились в сторону института. За его воротами все, казалось, вымерло, в самом здании светилось лишь несколько окон — кто-то, видно, засиделся за работой. Мы шли по дорожке, Джин молчала, а Питер говорил про квантовое излучение времени и объяснял, что движение во времени пока ограничено определенными естественными условиями — нельзя, например, переместиться на соседнюю пластинку веера, если там нет для вас места.
Переместиться на ту жизненную линию, на которой расположена лаборатория старого Уэтстоуна, можно, например, лишь при условии, что там есть свободное место для так называемой «передаточной камеры». Если это место уже занято, то камера погибнет, а если вы хотите, чтобы она вернулась в целости и сохранности, надо непременно провести предварительное испытание. Это заметно сужает наши возможности: попробуйте переместиться по вееру слишком далеко, и вы окажетесь в той временной системе, в которой еще нет этой комнаты и сам институт еще не построен. Если же, очутившись в другой временной системе, передаточная камера попадет на уже занятую часть пространства или окажется где-то в новом измерении, последствия будут самые катастрофические.
Когда мы пришли в лабораторию, в ней все было как обычно, если не считать передаточной камеры, стоявшей посреди покрытых чехлами аппаратов. Она была похожа на караульную будку, только с дверцей.
Мы сняли чехлы с некоторых аппаратов, и мой двойник начал объяснять мне, какие новые контуры он поставил и какие ввел новые каскады. Джин стерла пыль со стула, села и принялась терпеливо курить. Мы оба управились бы куда быстрее, если б могли заглянуть в записи и диаграммы старика, но, к несчастью, сейф, где они хранились, был заперт. Тем не менее Питер номер два сумел-таки дать мне общее представление о процессе перемещения во времени, а также кое-какие практические указания о том, как этим процессом управлять.
Спустя некоторое время Джин многозначительно взглянула на часы и поднялась.
— Простите, что я вас прерываю, — сказала она, — но нам пора домой. Я обещала девушке, что мы вернемся не позже семи, а сейчас уже половина восьмого.
— Какой девушке? — рассеянно спросил мой двойник.
— Да той, что осталась с ребенком, — ответила она мужу.
Почему-то это поразило меня больше всего.
— У вас есть ребенок? — глупо, спросил я.
Джин посмотрела на меня,
— Да, — сказала она ласково. — Чудесная малышка, правда, Питер?
— Для нас лучше нет, — согласился Питер.
Я стоял совершенно потерянный.
— Ну что ты так на меня смотришь, милый? — сказала Джин.
Она подошла ко мне, приложила руку к моей левой щеке, а к правой прижалась лицом.
— Иди к ней, Питер. Иди. Ты ей нужен, — прошептала она мне на ухо.
Питер открыл дверь передаточной камеры, и они вошли внутрь. Двое хотя и с трудом, но умещались в ней. Затем он снова вылез и обозначил ее место на полу.
— Когда ты ее построишь, приезжай и отыщи нас. Это место мы ничем не будем занимать.
— И ее привези с собой, — добавила Джин.
Затем он влез обратно и затворил дверцу. Последнее, что я увидел, было лицо Джин: в глазах ее стояли слезы.
Не успел я опомниться, как передаточная камера исчезла: она не растаяла, не испарилась, просто была — и пропала.
Если б не четыре окурка возле стула, на котором сидела Джин, вы могли бы решить, что ее здесь и не было.
Мне не хотелось идти домой. Я принялся бродить по комнате, подходил поочередно ко всем аппаратам, припоминал объяснения Питера и, чтобы как-то отвлечься, постарался вникнуть во все технические подробности. Что касается основных принципов, то уразуметь их мне стоило огромного труда. Я чувствовал, что, будь у меня эти запертые в сейфе заметки и диаграммы, я, возможно, понял бы куда больше.
По прошествии часа я решил бросить это бесполезное занятие. Я ушел из института и отправился домой, но, когда я был уже у дверей, мне ужасно не захотелось идти к себе. Вместо этого я вывел машину и через минуту катил по Ридинг-роуд, сам не понимая, как это вышло.
Когда Джин отворила на мой звонок, вид у нее был удивленный.
— О!… — воскликнула она и немного побледнела, потом покраснела. — Фредди задержался в Четвертой лаборатории, — добавила она неестественно спокойным голосом.
— Он мне не нужен, — сказал я. — Я пришел поговорить с тобой о материалах, которые остались от твоего отца там, в лаборатории.
С минуту она колебалась, потом распахнула передо мной дверь.
— Ну что ж, — сказала она каким-то неопределенным тоном, — входи, пожалуйста.
Я был у нее в доме впервые. Я последовал за ней в большую уютную гостиную, выходившую окнами в сад. Никогда еще я не ощущал такой неловкости, как в начале нашей встречи. Мне все время приходилось напоминать себе, что это не с ней я виделся днем. С этой Джин я не разговаривал больше трех лет, и мы общались лишь по делам службы. Чем больше я смотрел на нее, тем глубже становилась пропасть между нами.
Я принялся сбивчиво объяснять ей, что у меня возникла новая идея, за которую мне хотелось бы взяться. Что отец ее, хотя и не добился успеха, заложил основы для большой работы, что жалко будет, если все это пропадет, и что он сам бы решил точно так же…
Джин слушала с таким видом, будто ее больше всего на свете занимал узор коврика перед камином. Некоторое время спустя она все-таки подняла голову, и глаза наши встретились. Я мгновенно потерял нить своих рассуждений и принялся отчаянно барахтаться в словах, пытаясь снова ее поймать. В страхе я уцепился за какие-то несколько фраз, и они помогли мне выплыть, но когда я наконец добрался до берега, у меня осталось чувство, что все это время я говорил на каком-то непонятном мне самому языке. Я так и не понял — был какой-то смысл в моих словах или нет.
С минуту Джин продолжала смотреть на меня, но уже не такими чужими глазами, потом сказала:
— Да, ты, наверно, прав, Питер. Я знаю, ты с ним поссорился, как и все остальные, но рано или поздно кому-то придется пустить в ход его аппараты, иначе их демонтируют, и, по-моему, он предпочел бы, чтоб это был ты, а не кто-то другой. Тебе что, нужно от меня письменное согласие?
— Да неплохо бы, — согласился я. — Ведь некоторые из этих аппаратов стоят диких денег.
Она кивнула и перешла к маленькому бюро. Вскоре она вернулась, держа в руках лист бумаги.
— Джин… — начал я.
Она стояла, держа бумагу в протянутой руке.
— Что, Питер?…
— Джин, — опять начал я. Но тут с прежней отчетливостью ощутил всю абсурдность нашего положения.
Она наблюдала за мной. Я взял себя в руки.
— Понимаешь, я никак не могу достать его записи. Они ведь заперты, — добавил я поспешно.
— А… да, да! — сказала она, словно возвращаясь откуда-то издалека. Затем уже другим голосом добавила: — А ты узнаешь этот ключ, если увидишь? Там наверху целая коробка его ключей.
Я не сомневался, что узнаю. Я частенько его видел, когда работал со стариком.
Мы поднялись наверх. Здесь в одной комнате, отведенной под чулан, было навалено множество всякого хлама и стояло с полдюжины сундуков. Джин открыла один сундук, другой и нашла коробку с ключами. Там было два похожих ключа, поэтому я сунул оба в карман, и мы двинулись вниз.
Мы были уже на середине лестницы, когда отворилась входная дверь и вошел ее муж…
Вот так все и случилось… Человек двадцать или тридцать, включая директора, видели, как мы под руку шли по институтскому двору. Жена застала меня с моей бывшей невестой, которую я принимал у себя в ее отсутствие. Миссис Терри наткнулась на нас в верхней комнате кафе «Юбилейное». Разные люди видели нас в разных местах, и почти у всех у них, оказывается, были в отношении нас давние подозрения. И наконец, ее муж нежданно-негаданно застал свою жену с ее бывшим женихом в тот самый момент, когда они спускались из спальни.
К тому же все доводы, которые я мог привести в свое оправдание на суде, звучали бы, право, весьма неубедительно.
А главное, мы с Джин обнаружили, что нам обоим совсем не хочется отстаивать свою невиновность.
Из огня да в полымя
«Клиника для душевнобольных им. Форсетта»
Делано, Коннектикут
28 февраля
В адвокатскую контору «Томпсон, Хэндетт и Томпсона»
Гейбл-стрит, 312
Филадельфия
Уважаемые господа!
В соответствии с вашим запросом мы провели тщательное обследование нашего пациента, Стивена Доллбоя, с тем чтобы отождествить его личность. Результаты обследования, в ходе которого было установлено, что его претензии на наследство Теренса Молтона юридически необоснованны, прилагаются.
В то же время вынуждены признать, что столкнулись с чрезвычайно интересной проблемой. Состояние пациента со времени предыдущего обследования, когда он был признан полностью невменяемым, радикально изменилось. Если не считать навязчивой идеи, которой он упорно придерживается, продолжая считать себя Теренсом Молтоном, его душевное здоровье не вызывает опасений. Однако, учитывая эту навязчивую идею и заявления, которые делает пациент, мы вынуждены оставить мистера Доллбоя в клинике. Необходимо устранить психический комплекс, а также прояснить некоторые моменты, которые до сих пор представляют для нас, загадку.
Для того чтобы подробнее ознакомить вас со сложившейся ситуацией, прилагаем копию письменного заявления нашего пациента и просим внимательно ее изучить, в надежде обратить внимание на сопроводительную записку в конце.
Заявление Теренса Молтона
Я сознаю, что поверить в это чрезвычайно трудно. Поначалу я и сам не верил, посчитал, что понемногу схожу с ума из-за чрезмерного пристрастия к наркотикам… Боже мой, каким реальным представляется сейчас тот мир! Наверно, не менее реальными казались опиумные грезы Томасу Де Куинси и Колриджу:
«Раз абиссинка с лютнею
Предстала мне во сне…»
Видение — неудачное слово, в нем присутствует лишь качественный оттенок. Насколько жизненным оно было? Мог ли Колридж протянуть руку и коснуться своей Абиссинии? Он слышал ее пение, однако говорила она с ним или нет? И почувствовал ли он себя новым человеком, забывшим, что такое боль? Мне кажется, даже райское молоко и медвяные росы — понятия относительные. Существуют люди, которые всю жизнь взыскуют некоего небесного Голливуда, но для меня в ту пору было достаточно, что я не чувствую боли и обретаю призрачное совершенство…
С того дня, когда рядом со мной разорвался снаряд, минуло немногим больше четырех лет. Четыре года, девять операций, и выздоровление не светит. Врачам, естественно, любопытно, а каково мне? Я превратился в прикованного к креслу одноногого инвалида. Врачи говорили: «Не налегайте на наркотики». Смешно, право слово! Дали бы что-нибудь другое, что снимает боль, я бы, пожалуй, прислушался к их словам. А так — им прекрасно известно, что, лишившись наркотиков, я тут же покончу с собой.
Я ни в чем не виню Салли. Кое-кто считает, что ее уход окончательно меня добил, однако они ошибаются. Я погоревал-погоревал, да и бросил. За ней ухаживал здоровый молодой человек — а кого она увидела в клинике?… Бедняжка Салли, ей пришлось несладко. Скорее всего, если бы я попросил, она осталась бы со мной из ложного чувства Долга. Слава Богу, мне хватило ума промолчать; по крайней мере, от одного камня на душе я избавился. Говорят, она удачно вышла замуж, обзавелась весьма шустрым ребенком Все правильно, так и должно быть.
Но когда женщины вокруг относятся к тебе с неизменной добротой, точно к больной собаке… Хорошо, что на свете есть наркотики.
И вот, когда я уже ничего больше не ожидал, разве что скорого конца, явилось это… видение.
День выдался на редкость неудачный. Правая нога болела с ночи, левая усердно ей подражала. Впрочем, правой ноги у меня не было, осталась лишь культя, все остальное четыре года назад швырнули акулам, да и левую, тут уж никуда не денешься, ожидает похожая участь. Я не торопился принять наркотик — порой мне казалось, что, отказываясь от него в те моменты, когда жутко хочется, я проявляю силу воли. Ерунда, конечно; в таких случаях все, как правило, заканчивалось дурным настроением, которое я срывал на окружающих. Но если человек вырос на тех или иных идеях, он редко от них отступается. Я решил дождаться десяти часов. Последние пятнадцать минут тянулись невыносимо медленно, минутная стрелка на часах ползла улиткой, секундная двигалась немногим быстрее. Наконец я потянулся за пузырьком.
Возможно, доза оказалась чуть больше обычной, ибо отмерял ее я не слишком тщательно. Мысли были заняты другим: какой же я глупец: взялся демонстрировать самому себе силу воли! Ребенок, да и только; так поступают именно. дети, которые придумывают игры со всевозможными ограничениями в правилах. Сознательно отказываться от непередаваемого блаженства, в котором я мог бы пребывать постоянно и никто бы мне и слова не сказал, никто бы не осудил! Боль растаяла, я стал невесомым, утратил тело, воспарил над креслом… Должно быть, я изрядно устал, потому что вслед за восхитительным ощущением невесомости подкрался сон, который застал меня врасплох…
Открыв глаза, я увидел перед собой прекрасную даму. В ее руках не было лютни, и на абиссинку она никак не походила, однако тихонько что-то напевала. Странная песенка, ни единого знакомого слова. Вполне возможно, она пела «о баснословной Аборе».
Мы находились в помещении, похожем на светло-зеленый пузырь с отливающими перламутром стенками, которые изгибались столь плавно, что невозможно было определить, где они переходят в потолок. Сквозь арочные проемы справа и слева от меня виднелись голубое небо и макушки деревьев. Девушка, которая сидела возле одного из проемов, бросила взгляд в мою сторону и произнесла какую-то фразу на диковинном языке. Судя по интонации, это был вопрос. Естественно, я ничего не ответил, лишь продолжал смотреть на нее. Она того стоила. Высокая, пропорционально вложенная, темно-русые волосы перехвачены лентой; платье из прозрачного материала, облегавшего стройную фигурку бесчисленными пышными складками. Мне вспомнились картины прерафаэлитов. Девушка повернулась; складки платья — должно быть, легкого, как паутина — взметнулись и опали, создав столь популярный в древнегреческой скульптуре эффект застывшего движения.
Когда я не ответил, девушка нахмурилась и повторила вопрос — разумеется, с тем же результатом. Признаться, я не особенно прислушивался к ее словам. Меня занимали собственные мысли. «Похоже, ты допрыгался, дружок», — сказал я себе и решил, что попал в преддверие ада или… в общем, в преддверие чего-то потустороннего. Я не испытывал ни страха, ни даже особенного удивления; помню, что подумал: «Да на том свете, оказывается, неплохо». Странно только, что на Небесах нашлись почитатели художественной школы викторианской эпохи.
Глаза девушки изумленно расширились, в них мелькнула тревога. Она приблизилась ко мне.
— Вы не Хайморелл?
По— английски она говорила с любопытным акцентом. Я не имел ни малейшего понятия, что такое «хайморелл», поэтому промолчал.
— Не Хайморелл? — продолжала допытываться девушка. — Кто-то другой?
Похоже, Хайморелл — имя.
— Меня зовут Терри, — сообщил я. — Терри Молтон.
Рядом стоял некий зеленый предмет, на вид чрезвычайно Жесткий, однако девушка села на него и уставилась на меня. Ее лицо выражало одновременно недоверие и изумление
Я все больше приходил в себя. Обнаружил, что лежу на длинной кушетке и накрыт чем-то вроде легкого одеяла. На всякий случай я пошевелил правой культей — под одеялом неожиданно обрисовались очертания нормальной, целой ноги. Боли не было и в помине. Я сел, не помня себя от радости, ощупал обе ноги, а потом, чего со мной не случалось много-много лет, разразился слезами…
О чем мы говорили сначала, в памяти не отложилось. На меня нахлынуло столько новых впечатлений, что я был совершенно сбит с толку. Запомнил лишь имя девушки, которое показалось мне чересчур уж причудливым — Клитассамина. Английские слова она произносила с запинкой; я еще подумал — неужели и в преддверии рая все говорят на разных языках? Ну да Бог с ними, с языками. Что же со мной случилось? Я откинул одеяло и обнаружил, что лежу нагой. Как ни странно, моя нагота не смутила ни меня самого, ни девушку.
Ноги… Это не мои ноги! И руки, которыми я их ощупывал, — не мои. Пускай, зато я могу двигать ногами, шевелить пальцами. Я осторожно встал — впервые за четыре с лишним года.
В подробности вдаваться не стану, поскольку иначе мои слова будут сродни описанию Нью-Йорка, каким он показался, к примеру, дикарю с Тробриандских островов. Скажу только, что, подобно тому самому дикарю, многое мне пришлось просто принять на веру.
В комнате имелся странного вида аппарат. Клитассамина нажала несколько кнопок на панели управления, и из отверстия в стене выехала стопка одежды. Ни единого шва, все вещи из прозрачного материала. На мой взгляд, они были чисто женскими, однако поскольку девушка предложила мне одеться, возражать я не стал. Затем мы вышли из комнаты и очутились в просторном холле. Знаете, если Манхэттен скроется однажды в водах Гудзона, вокзал Гранд-Сентрал будет выглядеть приблизительно таким же образом.
Нам встретилось несколько человек, которые, по-видимому, никуда не спешили. Все в одеждах из того же прозрачного материала, различались наряды только фасоном и цветом. Признаться, у меня возникло впечатление, что я присутствую на пышном балетном спектакле в стиле декаданса. В холле царила тишина, которую нарушали разве что негромкие голоса. Мне, чужаку, эта тишина показалась угнетающей.
Клитассамина подвела меня к ряду сдвоенных кресел у стены и указала на крайнее. Я сел, она пристроилась рядом. Кресло приподнялось над полом дюйма, наверное, на четыре и двинулось к арке в дальнем конце холла. Оказавшись снаружи, оно приподнялось еще немного и заскользило над землей. Из платформы, на которой было укреплено кресло, выдвинулось лобовое стекло; пока я ломал голову над конструкцией, мы разогнались миль до двадцати пяти в час и заскользили над травой, лавируя между редкими деревьями и зарослями кустарника. Должно быть, Клитассамина каким-то образом управляла движением кресла, однако я не заметил никаких рукояток или рычагов. Великолепная машина, вот только скорость маловата; нет, скорее даже не машина, а сверхсовременная разновидность ковра-самолета.
Путешествие длилось около часа. За все это время мы не пересекли ни единой дороги, лишь две не слишком утоптанных тропинки. Пейзаж напоминал парк восемнадцатого столетия: ни возделанных полей, ни садов, ничего вообще, кроме парковой архитектуры. Иллюзию усиливали изредка попадавшиеся на пути стада смахивавших на оленей животных, не обращавших на нас ни малейшего внимания. В стороне, над макушками деревьев, иногда мелькали крыши каких-то высоких зданий. В общем, полет производил весьма странное впечатление, с которым я, признаться, освоился не сразу. Поначалу, когда впереди возникала очередная купа деревьев, я норовил схватиться за несуществующий штурвал и поднять машину повыше. Впрочем, она, похоже, всегда передвигалась на одной и той же высоте: мы не пролетали над деревьями, а облетали их.
Приблизительно через полчаса после вылета я заметил вдалеке, на холме, диковинное здание, которое, не будучи архитектором, не могу толком описать. Скажу лишь, что ничего подобного в жизни не видел. Я привык, что здания строятся в форме той или иной геометрической фигуры, а это словно выросло из земли по собственной воле. Окон в отливавших перламутром стенах не было. В том, что сие — искусственное сооружение, убеждала только мысль, что природа просто-напросто не в состоянии породить этакое создание. Чем ближе мы подлетали, тем сильнее становилось мое изумление. То, что я издалека принял за кустики, оказалось на деле аллеей деревьев, которые в сравнении со зданием выглядели сущими карликами, едва проклюнувшимися побегами. Неожиданно для себя я улыбнулся — навеянные наркотиком грезы вполне соответствовали описанию:
«Такого не увидишь никогда:
Чертог под солнцем — и пещеры льда!»
Здание взметнулось перед нами к небесам исполинской горой. Мы влетели в проем около шестидесяти ярдов шириной и нескольких сот футов в высоту и очутились в просторном зале, подавлявшем своими размерами. Ничто не напоминало здесь «чертог под солнцем», однако перламутровое свечение стен невольно вызывало в памяти «пещеры льда». Машина, дрейфуя, словно перышко на ветру, продолжала движение. По залу прохаживались мужчины и женщины, над полом скользили такие же, как у нас, летающие кресла. Мы нырнули в коридор, за которым потянулась вереница залов поменьше, и в конце концов достигли помещения, где находилось с дюжину мужчин и женщин, явно ожидавших нашего прибытия. Кресло опустилось на пол, мы встали, а оно — вот чудеса! — вновь приподнялось и скользнуло к стене.
Клитассамина заговорила с теми, кто был в помещении, показывая рукой на меня. Все дружно кивнули; я решил проявить вежливость и кивнул в ответ, после чего началось нечто вроде допроса с Клитассаминой в роли переводчика.
По— моему, именно в ходе допроса я начал сознавать, что сон свернул куда-то не туда. Те, кто меня допрашивал, желали знать, кто я такой, откуда взялся, чем занимался и когда, а также многое другое. Мои ответы время от времени заставляли их переговариваться между собой. Все было весьма логично -ив этом состояло несоответствие. Во снах — по крайней мере, в моих снах — логики обычно гораздо меньше. События происходят не в определенной последовательности, а как бы разом, наплывают друг на друга, будто по воле слегка повредившегося в уме режиссера. Сейчас же все было иначе. Я отчетливо сознавал происходящее, как умственно, так и физически…
В разговоре то и дело возникали паузы — не в последнюю очередь из-за того, что английский Клитассамины оставлял желать лучшего. Тем не менее дело двигалось.
— Они хотеть ваша научиться наш язык, — сказала Клитассамина. — Тогда быть легче.
— Это наверняка займет много времени, — ответил я. К тому моменту мне еще не удалось выделить в их речи ни единого слова, которое показалось хотя бы смутно знакомым.
— Нет. Несколько тлана.
Я недоуменно посмотрел на нее.
— Четверть сутки, — пояснила Клитассамина.
Меня накормили чем-то вроде леденцов. Ничего, приятные, только не сладкие.
— Теперь спать. — Клитассамина указала на неширокий прямоугольный помост, который вовсе не походил на кровать.
Я лег и обнаружил, что ложе, несмотря на свой устрашающий вид, теплое и мягкое. Интересно, подумалось мне, конец ли это сна? Скорее всего, я проснусь на больничной койке с прежней болью в ногах. Впрочем, размышлял я недолго — вероятно, в пищу подмешали снотворное.
Страхи оказались напрасными. Я проснулся в том же помещении. Над ложем нависал полог из розоватого металла; раньше его не было. Он напоминал… Нет, решено, не буду ничего описывать. Честно говоря, я не понимал того, что видел, а как можно описать то, чего не понимаешь? Допустим, древнему египтянину показали бы телефон; ну и что бы он мог сказать? И что сказал бы римлянин или грек по поводу реактивного лайнера или радиоприемника? Возьмем пример попроще: увидев впервые в жизни плитку шоколада, вы, скорее всего, сочтете ее новой разновидностью гуталина или шпаклевки, а то и деревяшкой. Вам попросту не придет в голову, что эту штуку едят, а когда вы о том узнаете, то наверняка попытаетесь съесть кусок мыла — ведь они похожи по форме, а цвет мыла, пожалуй, приятнее, чем у шоколада. Точно так же было и со мной. Мир, в котором вырос, человек воспринимает как данность; бросив один-единственный взгляд на какую-нибудь машину, он говорит себе: «Ага, она работает на паре (или на бензине, или на электричестве)», и все становится понятно. А вот если мир чужой… Я не знал ровным счетом ничего, и потому всего боялся, как ребенок или невежественный дикарь. Разумеется, у меня возникали кое-какие догадки, но они по большей части догадками и оставались. Например, я предположил, что металлический полог — часть гипнотического обучающего устройства; предположил потому, что осознал — я улавливаю смысл вопросов, которые мне задают. Однако каким образом — тут я не мог даже предположить. Я выучил язык, но понятия, которые в нем присутствовали… Ладно, главное — я могу понимать других.
Слово «тлана», которое употребила Клитассамина, означало промежуток времени, приблизительно один час двенадцать минут; двадцать тлан составляли сутки. «Дул» переводилось как «электричество», но что такое «лейтал»? Судя по всему, некая форма энергии, которой в моем мире нет и в помине…
По правде сказать, то, что я понимал далеко не все, сбило меня с толку сильнее прежнего. Впечатление было такое, будто отдельные фразы состоят не из слов, а из музыкальных нот, причем мелодию наигрывают на расстроенном пианино. Должно быть, мое замешательство бросилось в глаза: меня перестали расспрашивать и велели Клитассамине приглядывать за мной. Снова сев в кресло рядом с девушкой, я испытал невыразимое облегчение. Кресло приподнялось над полом и двинулось к выходу.
Поначалу я был до глубины души поражен способностью Клитассамины приспосабливаться к любым условиям. Обнаружить, что твой близкий знакомый стал вдруг совершенно другим человеком… Бр-р! Однако ее это, по-видимому, ничуть не беспокоило; лишь иногда, забывшись, она называла меня Хаймореллом. Впоследствии, узнав кое-что о том мире, в котором очутился, я понял, чем объяснялось поведение девушки.
Обычно тот, кто приходит в себя после потери сознания, первым делом спрашивает: «Где я?» Мне тоже хотелось это узнать — по крайней мере, для того, чтобы дать сознанию хоть какую-то зацепку. Когда мы вновь очутились в зеленой комнате, я засыпал Клитассамину вопросами.
Она окинула меня взглядом, в котором сквозило сомнение.
— Вам следует отдохнуть. Постарайтесь расслабиться и ни о чем не думать. Если я начну объяснять, вы только еще больше запутаетесь.
— Ничего подобного, — возразил я. — Я уже не в силах обманывать себя, убеждать, что не сплю. Мне необходим хоть какой-то ориентир, иначе я сойду с ума.
Клитассамина пристально посмотрела на меня, затем кивнула.
— Хорошо. С чего мне начать? Что вас сильнее всего интересует?
— Я хочу знать, где нахожусь, кто я такой и что со мной произошло.
— Вам прекрасно известно, кто вы такой. Вы сами сказали, что вас зовут Терри Молтон.
— Однако это тело, — я хлопнул себя по бедру, — принадлежит вовсе не Терри Молтону.
— Не совсем так, — сказала она. — Вы находитесь в теле Хайморелла, однако все, что делает человека личностью, — склад ума, характер, привычки, — это все у вас от Терри Молтона.
— А где Хайморелл?
— Он переселился в ваше прежнее тело.
— Тогда ему здорово не повезло. — Подумав, я прибавил: — Все равно не могу понять. Ведь характер человека меняется в зависимости от жизненных условий. К примеру, я нынешний — далеко не тот, каким был до ранения. Психические отличия возникают из физических. Личность как таковую во многом определяет работа желез. Ранение и наркотики изменили мою психику; еще немного — и я стал бы совершенно другим…
— Кто вам это сказал?
— Так рассуждают многие ученые. То же самое подсказывает и здравый смысл.
— Ваши ученые не постулировали никаких констант? Неужели они не понимают, что должен существовать некий постоянный фактор, на котором сказываются происходящие с человеком изменения? И что этот фактор, вероятнее всего — истинная причина изменений?
— По-моему, речь всегда велась исключительно о гормональном балансе…
— Значит, вы ничего не понимаете в таких вещах.
— Вот как? — Я решил сменить тему. — Что это за место?
— Здание называется Каталу.
— Я имел в виду другое. Где мы? На Земле или нет? Вообще-то, похоже на Землю, но я не слышал, чтобы на ней существовало что-либо подобное.
— Естественно, мы на Земле. Где же еще? Но в иной салании.
Снова непонятное словечко! Какая-то салания…
— Вы хотите сказать, в другом… — Я не докончил фразы. В языке, которому меня обучили, не нашлось аналога слову «время» в том смысле, в котором его понимал я.
— Видите, вы вновь запутались. Мы по-разному мыслим. Если воспользоваться устаревшими терминами, можно сказать, что вы переместились от начала человеческой истории к ее концу.
— Не от начала, — поправил я. — Человечество существовало на Земле до моего рождения около двадцати миллионов лет.
— О том не стоит и говорить! — Небрежным взмахом руки Клитассамина отмела упомянутые мною миллионы лет.
— По крайней мере, объясните, как я сюда попал. — Кажется, в моем голосе прозвучало отчаяние.
— Попробую. Хайморелл проводил эксперименты в течение долгого времени (в этом смысле, я заметил, слово «время» в языке Клитассамины присутствовало), однако ему никак не удавалось добиться полного успеха. Наибольшая глубина, на которую он сумел проникнуть в прошлое, три поколения.
— Прошу прощения?
Клитассамина вопросительно поглядела на меня.
— На три поколения в прошлое?
— Совершенно верно.
Я встал, выглянул в одно из сводчатых окон. Снаружи сияло солнце, зеленели трава и деревья…
— Пожалуй, вы правы, мне лучше отдохнуть.
— Наконец-то разумные слова. Не забивайте себе голову. В конце концов, долго вы здесь не пробудете.
— То есть я вернусь в свое старое тело?
Клитассамина кивнула.
Променять новое на старое — дряхлое, изувеченное, раздираемое болью…