Ту соотечественницу, что стояла сейчас с нею рядом на террасе ее римской квартиры, миссис Стоун близко знала еще девочкой, но потом встречалась с нею лишь изредка. В то утро они ненароком столкнулись в банке местного филиала фирмы «Америкэн экспресс». На такие случаи у миссис Стоун была припасена безотказно действующая фраза: «До чего же я рада вас видеть, но знаете – тороплюсь в аэропорт!» Другая сторона могла поверить ее словам, могла и не поверить, не в этом дело. Главное то, что они давали миссис Стоун возможность незамедлительно ускользнуть. Однако в это утро безотказная фраза даже не была произнесена. Та. другая, повела себя чрезвычайно напористо. Она сразу же прорвалась сквозь возведенные миссис Стоун линии обороны и на мгновение вывела их из строя. Не исключено, что капитуляция была отчасти добровольной; по правде говоря, последнее время миссис Стоун чувствовала потребность, в какой-то мере даже осознанную, поговорить о некоторых перипетиях своей жизни с кем-нибудь из старых приятельниц. Бывают в жизни периоды, когда все словно затягивается пеленою нереальности и вдруг теряет четкость, когда управляемая разумом воля – или то, что прежде ее подменяло, – утрачивает свою власть над нами или же видимость этой власти. И тогда возникает чувство, что тебя тащат и даже накрывают с головой вихревые потоки то ли паров, то ли влаги, образующие свою особую вселенную. Недавно миссис Стоун поняла, что с нею творится нечто подобное, и ей подумалось, что, если б она могла потолковать об этом – пусть даже не прямо, пусть обиняком – с какой-нибудь из соотечественниц, с кем ее в прошлом связывали достаточно тесные узы, быть может, все встало бы на свои места или хотя бы несколько прояснилось. Потому-то она и сказала Мег Бишоп: «Хорошо, приходи в пять часов ко мне домой, мы сможем поговорить. Мне надо столько рассказать тебе». Но потом миссис Стоун испугалась предстоящего саморазоблачения. Словно она дала согласие на операцию с возможным роковым исходом, а в последний момент у нее вдруг недостало смелости лечь под нож. И незадолго перед тем, как должна была появиться Мег, миссис Стоун пригласила разных других гостей. Квартиру ее заполонили новые знакомые – ими она обычно отгораживалась, словно щитом, от своего прошлого. Она рассчитывала, что в такой обстановке разговор по душам будет попросту невозможен, но отделаться от Мег Бишоп было не так-то легко. Мег твердо решила провести именно тот разговор, какого миссис Стоун теперь так жаждала избежать, а возведенные миссис Стоун линии обороны и на этот раз оказались недостаточно прочными, чтобы выдержать лобовую атаку противника.
Мег Бишоп была журналистка, автор серии книг под общим названием «Глазами Мег», и в каждой речь шла о каком-нибудь чрезвычайном событии современности, начиная с Гражданской войны в Испании и кончая нынешними действиями партизан в Греции. Десять лет общения с высшими военными чинами и политическими заправилами вытравили из ее голоса и манер последние остатки женственности. К сожалению, она не носила строгих костюмов мужского покроя, которые гармонировали бы с ее громким пронзительным голосом и бравой выправкой. Норковое манто под стать королеве, жемчуга, вечернее платье из тафты – все это производило впечатление отвратительного маскарада: казалось, дюжий командир канонерки вырядился посетительницей фешенебельного дамского клуба. В ней, безусловно, не было той мягкости, в которой так нуждалась теперь миссис Стоун. Была зоркость, было умение быстро вникать в суть дела, но как раз этих ее свойств миссис Стоун сейчас особенно опасалась. Она сделала все, чтобы американской гостьей полностью завладели итальянцы, но контакта не получилось. Мисс Бишоп недвусмысленно дала понять, что эти люди ей не по вкусу. Миссис Стоун подводила ее то к одной группке, то к другой, но всякий раз вместо приветствия Мег издавала отрывистый нечленораздельный звук, и миссис Стоун так терялась, что не могла припомнить фамилии гостей, путала их титулы, а когда наконец с этим было покончено, до того обессилела, что, как ни боялась остаться наедине с Мег, но смогла отвести властную руку, твердо и уверенно направлявшую ее в сторону террасы, где никто не мог бы помешать их разговору.
Едва они вышли на террасу, миссис Стоун сделала вид, что ей там неуютно – воздух слишком прохладный, но Мег, разгадав ее, тут же сделала ответный ход, объявив, что это ничего, просто им обеим надо накинуть меховые манто. – Мне необходимо поговорить с тобой, – добавила она решительно, – а в комнатах это невозможно. – Так что они облачились в меха и снова вышли на террасу. Миссис Стоун подняла воротник чуть не до самых глаз, но это не спасало дела – из укрытия выглядывало испуганное, увядающее лицо; казалось, хищная птица, пристроившись на краю утеса за зубчатыми его выступами, всматривается сквозь бурю в даль. К собственному удивлению она повела себя с Мег так, будто они только что познакомились. Держалась самым светским образом: говорила быстро, без передышки, искусственным, напряженным голосом; показывала ей то на одно здание, то на другое – отсюда, с верхнего этажа палаццо была видна почти вся панорама Рима. Однако мисс Бишоп лишь что-то скептически бурчала в ответ, словно сомневалась в каждом слове миссис Стоун. Потом вдруг схватила ее за руку, как раз в тот момент, когда рука эта указывала на один из семи холмов Рима, и сказала: – Ну, хватит. – Ладонь Мег скользнула по талии миссис Стоун, и жест этот вызвал у нее неприятнейшее воспоминание из времен далекой юности, когда они с Мег учились в одном из колледжей восточного побережья и жили л общежитии. В холодные ночи они иногда спали вместе, чтобы согреться, и как-то раз произошел незначительный, совершенно бессмысленный случай, показавший, что в тесной их дружбе, быть может, есть сторона не совсем невинная. Вспоминать об этом было мучительно-неловко и стыдно – может быть, именно потому миссис Стоун всегда ощущала в обществе старой приятельницы некоторую скованность, хотя и считала себя обязанной демонстрировать сердечнейшую привязанность к ней и неизменно называла ее, мысленно и вслух, своей «самой старой, самой любимой подругой».
– Ты меня слушаешь? – выкрикнула Мег.
Миссис Стоун кивнула, хотя вовсе не слушала ее, а смотрела через стеклянную дверь на молодую пару: юноша и девушка, прижавшись друг к другу, танцевали на месте. Почувствовав ее взгляд, они сконфуженно отпрянули друг от друга, и миссис Стоун знаком подозвала молодого человека. Но он не обратил на нее никакого внимания и поднес девушке огонек, она закурила сигарету, после чего оба повернулись к двери спиной.
– Никто не понимает, зачем ты это сделала! – сказала Мег.
– Что именно?
– Зачем ты оставила сцену?
– Затем, что сыта ею по горло.
– Можно отойти от дел, но от искусства – никогда.
– И от искусства тоже, – возразила миссис Стоун. – Если наконец обнаружишь, что у тебя нет таланта.
– Талант! – воскликнула Мег. – А что же такое талант, как не умение добиваться победы? И ты добивалась ее многократно – удачно сыграла столько труднейших ролей! Ну, разумеется, играть Джульетту в возрасте фру Альвинг было ошибкой. Хо-хо! Какой промах! Белый атлас, жемчуга – все это должно было создать иллюзию девичества, да вот не сработало. Когда заиграли скрипки и этот прелестный юный Ромео стал подбираться к твоему балкону, мне захотелось крикнуть ему: «Берегись, птенчик, сейчас она закогтит тебя и растерзает в клочья».
– Ты хочешь сказать, я походила на грифа?
– Нет, на имперского орла.
– Может, именно потому я и провалилась в этой роли?.. – сказала миссис Стоун.
Но тут молодой человек, танцевавший ранее за стеклянной дверью, вышел на террасу в ответ на новый, еще более настойчиво-призывный жест миссис Стоун; впрочем, пробыл он здесь всего секунду: бросил взгляд на заходящее солнце, скорчил забавно-возмущенную гримасу и тут же повернул назад, к стеклянной двери.
Миссис Стоун окликнула его: – Паоло! – и кинулась за ним. Но он все равно не вернулся.
– Ненавижу холодное солнце, – объявил он. – Когда оно больше не греет, я его не люблю.
Слова его произвели на миссис Стоун удручающее впечатление, и это не укрылось от внимания мисс Бишоп, крепко державшей ее за руку.
– Ну разве не странно, – сказала Мег, – что в нашем возрасте женщины вдруг начинают ценить в партнерах именно красоту? Когда-то ты вышла замуж за толстячка, этакого кругленького пасхального зайчика, и как будто была к нему привязана. Я даже помню, кто-то тогда еще сострил: не иначе как Карен Стоун вышла замуж специально для того, чтобы избежать супружеских отношений! А вот теперь…
– Я очень любила Тома Стоуна, – резко бросила миссис Стоун.
– Может, и так, но все равно: не имел он права оторвать тебя от сцены, а потом месяца через два вот так взять и скоропостижно скончаться, не обеспечив тебе никакого тыла, – только и оставил, что свои вонючие миллионы.
– Ну, тыл у меня есть, и вовсе не только миллионы.
– Какой, например?
– Эта страна, эти люди.
– Если ты имеешь в виду шайку величественных ведьмуг и двуполых хлыщей, которых ты созвала сегодня, – что ж, мне остается лишь вежливо рассмеяться тебе в лицо! В них есть своеобразная элегантность, ничего не скажешь, а молодые люди красивы и, как я слышала, очень недурные любовники. Но разве это все, чего мы ищем в человеческом обществе?
– По-моему, все.
– Эскапизм! – выкрикнула Мег. Это было ее излюбленное словцо, инвектива, которую она бросала в лицо миру слюнтяев и недоумков, уверенная в том, что призвана поучать их и строго отчитывать. Феномен, который являла собой в ее глазах миссис Стоун, постепенно стал проясняться под ее взором, словно болезнетворный микроб под линзами микроскопа, обретать четкость и символический смысл. Она уже видела в подруге юности не просто богатую бездельницу, некогда бывшую актрисой, но вынужденную оставить сцену (видимо, по той причине, что взялась за роль, для которой была слишком стара), а некий символ эпохи, столп того общества, что в слепоте своей сбилось с пути и идет к неизбежному распаду. У нее не было жалости к этому миру. Ведь жалость подобна капелькам влаги на запотевших линзах микроскопа и только мешает при анализе; и сейчас, на этой террасе, мисс Бишоп приятно было выступить в роли обличительницы того зла или хотя бы его микрочастицы, которым чревата вся история нового времени; ибо и рушащаяся золотая древность расстилавшегося под нею Рима, и увядающее, испуганное лицо стоящей рядом женщины олицетворяли для мисс Бишоп один и тот же отвратительный процесс, имя которому – разложение.
– Не верю, что ты говоришь это искренне, – сказала она. – Но пусть даже так, пусть у тебя было больше энергии, пробивной силы, чем таланта. На что ты намерена употребить эту энергию теперь? Сунуть ее в карман, словно ключ от дома, где больше уже не живешь? Энергию можно претворить только в действие, а под действием я отнюдь не подразумеваю беспорядочные половые связи. Да, я буду называть вещи своими именами. И ты меня будешь слушать. Прежде чем пустить тебя на борт «Куин Мэри», тебе сделали противотифозную прививку, а сейчас, богом клянусь, ты получишь другую инъекцию – простую инъекцию правды, и сделает ее человек, которому твои интересы достаточно дороги, чтобы вспрыснуть тебе эту вакцину. Я в ужасе от тебя, Карен; то, что ты делаешь с собой, вызывает у меня отвращение и ужас, и не у меня одной. Если ты думаешь, что здесь тебе удалось укрыться от посторонних глаз, избежать толков и пересудов, то позволь тебя вывести из этого заблуждения! Вот так: уйма слухов о тебе, притом самых невероятных, зубоскальство по твоему адресу в столбцах светской хроники всех газет Нью-Йорка, Лондона и Парижа! Избежать огласки так же невозможно, как выскочить из собственной шкуры. В общем, знай: притча во языцех, пожилая женщина, помешанная на смазливом юнце, да что там, влюбляющаяся до потери рассудка то в одного, то в другого смазливого юнца из этих жиголо и сводников, этих красавчиков с липовым титулом, который хоть и придает им шику, но не может прикрыть их подлинной сути – вот кем ты…
– Перестань! – крикнула миссис Стоун. Вцепившись в руку мисс Бишоп, обвивающую ее талию, она попыталась высвободиться, но тщетно, рука обхватила ее еще крепче, неумолимый голос продолжал:
– Нет, ты выслушаешь все до конца! Вряд ли ты примешь это к сведению, но выслушать ты меня выслушаешь! Я приехала сюда, чтобы высказаться начистоту. Всем известно, что ты вытворяешь. И ни один из тех, кто когда-либо знал тебя, и, уж бесспорно, ни один из тех, кто когда-то тебя любил…
– А кто они, эти люди, что «когда-то любили меня»? – закричала миссис Стоун. – Можешь ты мне назвать хоть одного?
– Да их тысячи. Ты представляла…
– Да, представляла. Исполняла всевозможные роли! Но никогда, не «когда-то там», а вообще никогда не была самой собою, не показывала, кто я есть на самом деле.
– Значит, вот ты кто на самом деле?
– Ну, кто?
– Тиберий в женском образе – вот роль, которую ты, по-видимому, исполняешь сейчас…
Стеклянные двери вдруг отворились, словно их изнутри распахнуло ветром.
Миссис Стоун пронеслась сквозь толпу гостей, расталкивая их, как расшвыривала вешалки с одеждой в платяном шкафу в поисках нужной вещи. Когда она добежала до двери спальни, кто-то взял ее за плечо. Не обернувшись, она ударила по удерживавшей ее руке. Быть может, оставила на ней следы ногтей. Вот дверь распахнулась, вот с треском захлопнулась, и голоса, негромкая музыка, далекое пощелкивание колеса рулетки, шарканье танцующих ног стали едва слышны, их заглушало даже журчание струйки, вытекающей из крана в ванной. Миссис Стоун плеснула себе в лицо тепловатой водой. Громко всхлипнула. Но все эти внешние проявления отчаяния, казалось, никак не были связаны с тем, что творилось у нее в голове. Голова была на диво спокойная, словно сидевшая там взаперти хищная птица улетела сквозь невидимое отверстие. Нет. Принимать транквилизатор, за которым уже потянулась ее рука, вовсе незачем. Она сунула лекарство обратно в шкафчик, захлопнула дверцу, и зеркальная дверца тут же стала ее лицом – лицо это смотрело на нее не то вопрошающе, не то смущенно и, покуда она вглядывалась в него, все сильней заливалось краской, словно удивленное тем, что она совершила нечто постыдное…
Ее же несет куда-то, бесцельно кружит в пустоте!
Вот внесло в спальню, вот вынесло из спальни, иначе не скажешь – ведь, по сути дела, незачем было входить туда и выходить тоже незачем. Это и есть кружение в пустоте. Если делаешь что-то без всякой на то причины, без всякого смысла, значит, тебя бесцельно кружит в пустоте. А есть ли вообще хоть в чем-нибудь смысл и можно ли говорить о причинах? Ну, причины-то можно домыслить задним числом, иной раз вполне правдоподобные. Иной раз правдоподобные настолько, что другие вполне приемлют их в качестве объяснения, как приемлют учтивую отговорку, собственного спокойствия ради или для сохранения светских отношений. Но за всем этим – пустота. Пустоту эту она ощущает давным-давно, с тех самых пор, как с разорванной нитки градом посыпались жемчужины и она вцепилась в чьи-то руки, пытавшиеся ее удержать, и, жаждая довершить акт самоуничтожения, бросилась обратно на сцену, залитую синеватым светом, жидким, как папиросная бумага; она прорывалась сквозь эту бумагу, как рвется посаженная на цепь могучая птица, пускающая в ход когти, чтобы высвободиться. Давно это было. Настолько давно, что можно и не вспомнить. И как его звали, того толстячка, что тогда с нею жил? А ведь у нее было к нему глубокое чувство, но какого рода чувство – этого она уже вспомнить не может. И вообще, та пора ее жизни – что это было такое? Во всяком случае, все это никак не связано с тем, что составляет ее жизнь сейчас. Ни тот человек. Ни та пора. Она завершилась каким-то фокусом, каким-то сценическим трюком, благодаря которому все это длится во времени, хотя давно уже остановилось. Вот именно, остановилось. «Остановилось». Слово-суррогат, долженствующее обозначать конец действия. Будто бросили что-то об стену, оно шмякнулось об нее с влажным звуком и упало там же, у стены. Но она-то сама не остановилась, ее по-прежнему несет, кружит в пустоте. В руке у нее стакан, стакан тепловатой воды, и она потягивает воду, но не останавливается. Ее все несет, кружит – вынесло из ванной, внесло в спальню, снова вынесло из спальни, внесло на террасу. И теперь она смотрит вниз, на город. Солнечный свет погас. Уже prima sera[4]. Все словно обернуто в синеватую папиросную бумагу. Но там, внизу, под каменной иглой, чья родина – древний Египет, как прежде, стоит молодой человек поразительной красоты, который вчера подал ей непристойный знак. Стоит там, внизу, и ждет…
Она повернулась к нему спиной, передернувшись от омерзения…
В квартире была тишина. Все ушли. Делать нечего, остается лишь бесцельно кружить в пустоте роскошных комнат.
* * *
– Да смилостивится над тобой Господь, – проговорила мисс Бишоп, когда миссис Стоун, вырвавшись от нее, кинулась через открывшуюся стеклянную дверь к себе в спальню. Мисс Бишоп позволила ей убежать, не пошла следом. Ведь она исполнила то, что задумала: вонзила иглу в тело миссис Стоун. То было возмездие за что-то, случившееся во времена их далекой юности, и оно полностью удовлетворило мисс Бишоп. Но все это потрясло ее. Глубоко потрясло. По какой-то, ей самой непонятной, причине она чувствовала себя после своей обличительной речи обессиленной – пожалуй, не меньше, чем миссис Стоун. Ясный ум, которым мисс Бишоп так гордилась, на миг заволокло дымкой, он пришел в смятение, как если бы обитающее в темных морских глубинах чудовище вдруг стало всплывать, но не дошло до поверхности, а лишь вызвало на ней легкую рябь. Мисс Бишоп постаралась отогнать это видение. Значит, не так она умеет вникать в суть вещей, как ей думалось. И вовсе не так бесстрашна, как полагала, да и понимание ее ограничено: она разбирается лишь в простейших импульсах, которые движут массой; их можно уподобить набору гигантских кубиков с буквами, по каким изучают азбуку, а ведь импульсы эти, мнилось ей, и составляют смысл того, что она, за неимением слова более длинного и внушительного, именовала жизнью. В смятении мисс Бишоп завернула за угол террасы, очутилась перед другими стеклянными дверьми и увидела через них, как миссис Стоун вбежала в спальню, захлопнула дверь, заперла ее, скинула меховое манто на пол и бросилась в ванную. Мисс Бишоп взялась за ручку стеклянных дверей, но они не открывались – заперто изнутри. Она принялась трясти ручку, барабанить в дверь. Никакого ответа. Издалека до нее донесся плеск льющейся из крана воды. Постояв немного, она вернулась на старое место: быть может, ей лучше переждать, остаться здесь на террасе, у балюстрады, пока не разойдутся гости? Она рассеянно глянула вниз, на маленькую площадь, казавшуюся отсюда дном колодца. Последние лучи солнца коснулись языческих письмен, выбитых на тускло-розовом граните обелиска, и прямо под ним, повернувшись к нему спиной, словно собираясь прочесть о нем лекцию, одиноко стоял молодой человек поразительной красоты. Впечатление было такое, что он смотрит Мег прямо в глаза, мало того, вот-вот что-то крикнет ей или поднимет в знак приветствия руку. Но мисс Бишоп только скользнула по нему взглядом. Внимание ее он привлек лишь несколько мгновений спустя – она вдруг заметила, что он отошел от обелиска и стоит как раз под той частью балюстрады, над которой она склонилась. Он вынул руки из карманов, свел их у середины корпуса, и тут она поняла, что сейчас он оросит стену. С чувством гадливости, ошарашенная, она отпрянула от балюстрады и прошла с террасы в комнату. Гости собрались уходить. Музыка смолкла. Шайка «величественных ведьмуг и двуполых хлыщей», оживленно треща, бездумно плыла к отделанной в стиле барокко прихожей, где уже дожидался лифт, напоминающий обитую алым шелком ложу оперного театра. Никто даже не взглянул на Мег Бишоп, лихорадочно озиравшуюся в поисках миссис Стоун. Но миссис Стоун так и не показалась. Все время, пока расходились гости, она просидела, запершись, у себя в спальне.
И все-таки мисс Бишоп медлила, не уходила. Лифт пошел вниз с первой партией гостей. Остальные сгрудились в прихожей, дожидаясь его возвращения. А мисс Бишоп все стояла в зале. Потом без всякой цели, бездумно прошла через всю комнату к камину, и тут внимание ее привлекли французские часы под стеклянным колпаком. Из-под стекла торчал листок красной писчей бумаги; мисс Бишоп машинально потянула его к себе. В сложенной вдвое бумажке оказалась маленькая фотография. Блондинка неопределенного возраста с красивым, но неживым, напоминающим маску лицом, а на обороте – краткая надпись: «Вот как я выгляжу теперь!» Звучит таинственно, но, может быть, полоска бумаги, в которой лежала карточка, объяснит смысл этих слов? Мисс Бишоп подняла было узкий листок красной бумаги, но в этот миг кто-то взял ее за локоть.
– Что? Ах, да, лифт! – И ей пришлось положить бумажку на место…
* * *
Каждый вечер, примерно в половине шестого, Паоло шел в парикмахерскую («Дамский и мужской зал») в начале виа Венето. Его мастер, молодой человек по имени Ренато, был не старше самого Паоло, почти так же красив, как он, и лишь чуточку менее элегантен. Быть может, Паоло и не сознавал этого, по самым приятным в его дне было то время (час, а иногда и больше), когда он, расслабившись, сидел в парикмахерском кресле, подставив лицо успокаивающим, задумчиво-медлительным пальцам Ренато. Чувственное наслаждение, которое давал ему этот час, было утонченным, как изысканнейшая пища богов. Пальцы у Ренато длинные, прохладные и такие же чистые, как струящаяся из серебряного крана вода. Глаза темные, с поволокой, как у Паоло, голос ласкающий. Разговор их всякий раз был продолжением предыдущего и начинался плавно, без всяких усилий с тех самых слов, какими другой, столь же плавно и тоже без всяких усилий, закончил его накануне, а говорили они почти всегда о своих женщинах. Для Ренато Паоло был кумиром, живым воплощением элегантности и моды. Паоло же, будучи нерадивым католиком, не ходил на исповедь, а вместо этого изливался перед Ренато, пытаясь тем самым придать некую видимость значительности своему существованию, которое было, по сути дела, порханием мотылька. Иногда длинные прохладные пальцы мастера замирали на минуту-другую на гладком лице клиента, а меж тем щеки и язык Паоло едва ощутимо двигались под ними: это плавно лилась ленивая его речь. Блаженная истома и нега текли от одного к другому, словно сливались чистые воды двух ручьев, мирно струящихся под тенью ив. Кресло всегда было повернуто так, что оба могли наблюдать за парадом модно одетых людей, дефилирующих мимо них по тротуару – в этот час римляне совершают свою passegiata[5]. Приятный обычай, этот вечерний моцион, и американцы быстро перенимают его, так что в этот час из парикмахерской можно было увидеть, по существу, всех, кто котировался в мире Паоло – мире богатства и элегантной преступности. Смотреть на них можно было и в окна, и в дверной проем, сквозь занавес из тускло-серебристых металлических цепочек, очень легких и подвижных; когда кто-нибудь, проходя, задевал их, они мелодично позвякивали. Зимою вместо них вставлялась стеклянная дверь. Но зима миновала, и сквозь легкий металлический занавес с улицы проникал горячий воздух (дело шло к жаре, уже наступало лето) и доносились обрывки разговоров. Пестрые картины беспрерывно сменяли одна другую, и время от времени Паоло даже лениво опускал веки, и они трепетали над глазами, ограждая их от переизбытка ощущений; так иной раз в разгар чрезмерно чувственной ласки рука вдруг замирает, чтоб отдалить миг самого острого наслаждения.
Жара все усиливалась, и потому движения длинных прохладных пальцев Ренато делались все приятней для его молодого клиента. Процедура начиналась с бритья, затем следовал массаж: Ренато попеременно накладывал на лицо своего любимца то горячие полотенца, то холодящие маски с ментолом, и тот блаженствовал. Юная кожа Паоло цвета густых сливок (и такая же нежная на ощупь) была безупречна. Так что с точки зрения косметической массаж был вполне бесполезен, но, по молчаливому сговору с Ренато, Паоло делал его просто ради блаженства, которое он ему доставлял, а еще – ради беседы: прикосновения пальцев Ренато к его лицу, естественно, сообщали ей особую интимность. Во время бритья и массажа Паоло – а для уроженца Южной Италии он был довольно высокого роста – сидел глубоко в кресле, ноги расставлены, одна рука покоится на паху, средоточии его плоти, лежит там, словно провод, подключенный через розетку к сети специально для того, чтоб придавать напряжение и яркость беседе, неизменной темой которой были любовные похождения – то, что давало юному графу Паоло средства к существованию и составляло весь его смысл. Ленивое дремотное блаженство этих бесед между двумя молодыми людьми длилось вот уже около года. Паоло рассказывал (в каждое посещение – отдельный выпуск) историю своих отношений с тремя «покровительницами»: сперва с синьорой Кугэн (дело было прошлым летом) и почти одновременно со сказочно богатым евреем, бароном Вальдхеймом (этого они называли между собой баронессой и говорили о нем так, словно он женщина), затем – с американкой из высшего общества миссис Джемисон-Уокер, интрижка с которой была короткой, но необыкновенно успешной (правда, в Танжере супруг этой дамы поставил ему синяк под глазом, но к тому времени Паоло успел получить от нее в подарок рубиновые запонки и выручить за них две тысячи пятьсот долларов), а теперь, вот уже несколько месяцев – с миссис Стоун, с которой он рассчитывал сорвать намного больше, чем с трех предыдущих, вместе взятых, ибо из всех них она была самой богатой и единственной, у кого он, по всей видимости, вызывал не просто похоть, а интерес куда более глубокий.
Паоло был всего-навсего молодой и тщеславный светский хлыщ и потому видел лишь то, что лежит на поверхности, ему но дано было понять натуру более сложную, нежели он сам. Он оглядывал человека только раз, при первой встрече, и сразу же запоминал его внешность настолько прочно, что у него не было надобности смотреть на него вторично. Отчасти из кокетства, а отчасти от глубочайшего безразличия ко всему, что не он сам, Паоло не смотрел людям в лицо, лишь изредка бросал на них томный невидящий взор, подкрепляя им просьбу или подчеркивая заданный вопрос. Но даже Паоло, почти начисто лишенный чутья, понял, что миссис Стоун мучит тоска необычного свойства и остроты и что из этой тоски такой юный искатель приключений, как он, отнюдь не отличающийся щепетильностью, может извлечь немалую выгоду, если только ему удастся взять приступом возведенную ею стену условностей (довольно, впрочем, невысокую) и прорвать все линии ее обороны. А вот линии обороны у миссис Стоун были поистине устрашающие. Она прожила на свете вдвое больше, чем Паоло, и, будучи актрисой, перевидала на своем веку изрядное число смазливых юнцов с томной грацией, только и знающих что смотреться в зеркало. В прошлом они нисколько ее не интересовали, но породу эту она знала хорошо. Ей даже нравилось подбирать себе для сцены именно таких партнеров – ведь им было не под силу хоть в чем-то ей противостоять. Когда имеешь с ними дело, так и кажется, будто суешь палец в меренгу, пытаясь нащупать нижнюю корочку. А вместе с тем они вполне годятся на то, чтобы подыгрывать. Такие не воспламеняются сами и не зажигают партнершу. Играя с ними, всегда знаешь, чего от них ждать, и можешь их укротить мановением руки. А укрощать их так забавно! Иной раз приятно было, стоя в кулисах, взять юные влажные ладони партнера в свои и шепнуть: «Не надо нервничать! У каждого спектакля есть начало, а у некоторых еще и конец…» В уборных у них всегда хорошо пахло, от их тел почему-то не исходил мужской запах мускуса, а если и исходил, то не настолько сильный, чтобы пробиться сквозь аромат хвойного одеколона и талька. Миссис Стоун даже питала к ним известную симпатию: основанная на сознании, что в ее власти их уничтожить, симпатия эта была тем теплее, что к ней примешивалось презрение.
Но отождествлять Паоло с юнцами, которых она, в бытность свою актрисой, так легко себе подчиняла, миссис Стоун удавалось лишь в самом начале их знакомства. Вскоре она обнаружила, что он кое-чем от них отличается. Почему-то при всей своей капризности и томности он не казался женственным. Сквозь пряные ароматы лосьонов и розовой воды все-таки пробивался запах мускуса, признак его пола, а хотя миссис Стоун и твердила, что в людях очень молодых запах этот ее отталкивает, у нее была к нему обостренная чувствительность. Она ощутила его при первой же встрече с Паоло и сказала себе, что дух мускуса неприятен, но в дальнейшем порою ловила себя на том, что стоит подле Паоло с единственной целью – снова вдохнуть этот запах, задерживается около молодого итальянца и после того, как он поднесет огонек к ее сигарете, и после того, как она подаст ему рюмку вина, – так и стоит рядом с ним, словно задумалась о чем-то.
Особенно волновали ее руки Паоло. В библиотеке, на столике перед диваном, стоял светящийся глобус (внутри у него была электрическая лампочка). И порою, когда руки Паоло покоились на обтянутых сержевыми брюками бедрах, словно зачарованные ощущением собственного молодого тела, они казались ей большими и сверкающими, будто полушария светящегося глобуса, и она грезила о том, как они лягут ей на грудь и согреют своим теплом.
И все же миссис Стоун по-прежнему держала оборону. Волнующие эти открытия лишь смутили ее и заставили насторожиться еще больше. Когда Паоло привозил ее домой ночью, она неизменно прощалась с ним внизу, у двери; при расставании бывала несколько напряжена – порою до такой степени, что даже не подавала ему на прощание руки. Миссис Стоун понимала (как понимал и Паоло), что при таких обстоятельствах проявить напористость – значит лишить себя существенного преимущества. Ведь красота, его козырная карта, когда-то была и у нее на руках, была долго-долго, и хотя в минуты откровенности с самой собою миссис Стоун отдавала себе отчет в том, что карта эта ушла от нее, тем не менее она по-прежнему вела такую жизнь и держалась в обществе так, словно все еще обладает ею. То и дело давала она Паоло понять – столь же ясно, как и он ей, – что больше привыкла получать знаки внимания, нежели их оказывать.
В тот ранний вечер, когда они повстречались впервые (в апартаменты миссис Стоун Паоло привезла некая престарелая графиня-итальянка), он положил под пепельницу на каминной полке свою визитную карточку с графским гербом.