Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы. Эссе

ModernLib.Net / Уильямс Теннеси / Рассказы. Эссе - Чтение (стр. 4)
Автор: Уильямс Теннеси
Жанр:

 

 


      – Если тебя выгонят, я тоже уйду, – объявила она.
      Впрочем, грозу пронесло, и оба остались в университете.
      Все это сблизило их еще больше. Но почему-то, оставаясь вдвоем, они всякий раз испытывали неловкость. У Джона все время было предчувствие, что между ними произойдет что-то очень важное. А почему, он и сам не мог бы сказать. Быть может, на него заражающе действовала Флорина экспансивность. Когда он бывал с нею, радостное, едва сдерживаемое волнение охватывало его – такое, наверное, испытывает ученый на пороге большого открытия. Постоянная надежда, предвкушение чего-то неизведанного… А Флора? Может, и с нею творится то же самое? – спрашивал он себя. Порою он был уверен, что да. Но восторженность ее проявлялась по поводам столь разнообразным, что его одолевали сомнения. Ее захватывало то одно, то другое. Она напоминала не по годам развитое дитя, только-только открывающее для себя мир; ничего не принимая на веру, Флора на все смотрела удивленным и свежим взглядом ребенка, умудренного, однако, пониманием, какое дается лишь возрастом. Зачастую она бывала с ним очень откровенна. Но порою вдруг замыкалась в себе, почему-то делалась скрытной.
      Как-то вечером, когда они сидели за светлым дубовым столом в справочном отделе библиотеки и вместе занимались, он спросил ее, откуда она родом.
      – Из Канзаса, – ответила Флора.
      – Знаю, но откуда именно? Из какого города?
      К удивлению Джона, она вспыхнула и уткнулась в тетрадь, оставив его вопрос без ответа.
      – Откуда именно? – настойчиво повторил он, не понимая, отчего она залилась краской.
      Но Флора с треском захлопнула тетрадь и рассмеялась ему в лицо:
      – Какое это имеет значение – откуда?
      – Просто я хотел знать.
      – А вот не скажу.
      – Почему?
      – Да потому, что совсем не важно, откуда ты явился. Важно только одно: куда ты идешь.
      – А куда же ты идешь?
      – Сама не знаю.
      И, откинувшись на спинку светлого дубового стула, она вдруг затряслась от хохота:
      – Ну как я могу знать, куда я иду?
      К ним подошла библиотекарша, угрожающе нахмурилась:
      – Нельзя ли потише? Люди занимаются.
      – Куда ты идешь? – выдохнул Джон едва слышно.
      А Флора, спрятав лицо за тетрадкой, все хохотала.
      – Куда ты идешь? Куда? Куда? – шепотом повторял Джон, просто чтобы подразнить ее. До чего же она смешная: лицо скрыто черной обложкой тетради, видны только повязанные ленточкой волосы да багровая, как у индюшки, шея.
      Вдруг Флора выскочила из-за стола, лицо ее исказилось в плаче. Опрометью выбежала она из справочной, и на всем пути до ее пансиона он не мог выжать из нее ни слова.
      Но однажды в томике стихов, который Джон взял у Флоры, он обнаружил письмо из дома. На конверте – почтовый штемпель: Харвуд, штат Канзас. Джон ухмыльнулся – забытый богом городишко в северо-западном Канзасе, другой такой дыры на свете не сыщешь. Сам себя презирая, он вынул письмо из конверта и стал читать. Оно было от Флориной матери. Документ в своем роде классический: денег уходит на Флору прорва – на еду, на жилье, на книги. А она занимается дурацким бумагомаранием – это же пустой перевод времени. Пора браться за ум, трудиться в поте лица – вот тогда она, закончив учение, устроится преподавать, а то на семью надвигаются тяжкие испытания…
      «Тут у нас все иссыхает: и земля, и люди; в делах застой. Прямо не представляю себе, чем оно все кончится. Не иначе, как это кара божья. Три года кряду – засуха. Видно, на этот раз Господь, желая истребить грехи наши, насылает на нас не потоп, а вселенскую сушь».
 

* * *

 
      Ближе к весне Джон купил за тридцать пять долларов подержанный «родстер», и, как только у них с Флорой выдавалось несколько свободных часов, они колесили по живописным проселкам, а потом высаживались где-нибудь и уплетали приготовленные Флорой сандвичи. Понемногу Джон привыкал к необычной внешности Флоры, к ее нелепой экспансивности. Он-то привыкал, а другие – нет. В университетском городке Флору считали чем-то вроде местной дурочки. Как раз в это время Джона усиленно уговаривали вступить в студенческую корпорацию, и там ему объявили, что кое-кто из членов корпорации находит Флору особой весьма странной, с такой встречаться не подобает. То и дело Джону вспоминался первый их разговор в роще баптистского колледжа: Флора тогда говорила, что это так сложно – найти свое место среди людей, и ей это не под силу. Но ведь, собственно, она для этого палец о палец не ударяет. Вовсе незачем громко высказываться на всякие запутанные темы, когда они идут по коридору университетского корпуса, где полно народу, и уж совсем ни к чему так беспардонно обходиться с людьми, которые ей неинтересны – вот так, вдруг удирать, не извинившись, если разговор, по ее мнению, перешел на предметы скучные, нестоящие, а именно такие разговоры, по преимуществу, и вели друзья Джона.
      Глядя на других студенток, он без труда мог себе представить их будущее: домашние хозяйки в семьях среднего достатка; некоторые станут учительницами или же выберут себе другую профессию. А Флора? Что будет с нею? Даже вообразить себе невозможно, чтобы она стала такой, как все, занялась тем же, что и другие; чтобы она вернулась в свой Харвуд, штат Канзас, или обосновалась еще где-нибудь. В университетский мирок она никак не вписывалась, но где, при каких обстоятельствах – спрашивал он себя – она вообще могла бы найти пристанище? Может, он так же непохож на других, как она, но с ним дело обстоит по-другому. Ему приспосабливаться легче, да и требования к людям и к жизни у него не такие высокие, как у Флоры. Он ведь из тех, кто, наткнувшись на препятствие, ищет способ его обойти. А вот Флора…
      Решив, что преподаватели на кафедре английского языка и литературы – безнадежные рутинеры, она вдруг увлеклась геологией. Вот почему той весною излюбленным местом их прогулок стал заброшенный карьер – Флора собирала там образцы пород. Она скакала с камня на камень, напоминая забавную, ярко одетую обезьянку на проволоке; ее зеленый рабочий халатик хлопал на ветру, снизу до Джона беспрестанно долетал ее голос, то возбужденный, пронзительный, то приглушенный – это когда она вдумчиво рассматривала очередную находку.
      – А немножко помолчать не желаешь? – спрашивал он ее.
      – Исключено – разве что мне заткнут рот.
      Обычно Джону надоедало ее дожидаться, и он сам открывал корзинку с едой. Но вот наконец она выбиралась из карьера и усаживалась с ним рядом на вершине холма, до того усталая, что и есть не могла. И пока Флора раскладывала свои камешки и увлеченно их разглядывала, Джон уминал сандвичи – ржаной хлеб с швейцарским сыром или с арахисовым маслом и джемом. А потом они до вечера разговаривали – о литературе и о жизни, об искусстве и цивилизации. Оба страстно восхищались древней Грецией и современной Россией. Греция – прошлое человечества, Россия – его грядущее, говорила Флора, и Джон считал эту мысль блестящей; впрочем, в ней было что-то знакомое – а не встречалась ли она ему раньше, в какой-нибудь книге?
      Жаркие их дискуссии не затихали до заката, но с наступлением сумерек оба почему-то начинали нервничать, чувствовали себя скованно, в разговоре возникали долгие паузы, и в это время они старались не глядеть друг на друга. Когда становилось совсем темно, Флора вдруг вскакивала, отряхивала халатик.
      – Пожалуй, нам пора, – говорила она, и голос ее звучал уныло, безнадежно – словно вел человек долгий спор о чем-то очень важном, но так и не смог убедить своего собеседника. И, спускаясь за нею следом к подножью холма, где они оставляли старенький «родстер», Джон почему-то чувствовал себя несчастным. И было у него ощущение, будто что-то осталось недосказанным, недоделанным – странное чувство незавершенности…
 

* * *

 
      Наступила последняя суббота перед концом весеннего семестра. Они решили на весь день поехать за город – готовиться к заключительному экзамену по французскому, которым занимались вместе. Флора приготовила сандвичи и фаршированные яйца. А Джон, не без опаски, прихватил бутылку красного, сунул ее потихоньку в карман на дверце машины, по и словом об этом не обмолвился, покуда они не поели, – он знал, что Флора выпивки не одобряет. Не по моральным соображениям, а просто потому, что считает всякую трату на спиртное бессмысленным расточительством. Не стала она пить и на этот раз.
      – А ты пей, если хочешь, – добавила она с таким церемонным видом, что Джон расхохотался.
      Они, как обычно, сидели над карьером, на заросшем травою холме – он назывался «Колени милой». Флора привалилась к большому белому валуну – ими был усеян весь холм, – а Джон растянулся у ее ног. В руках у Флоры была тетрадь с упражнениями, которые они сделали вместе, и она гоняла Джона по всему курсу. Бутылку он зажал между коленями и пил вино из крышечки термоса. Натянутость, возникшая было, когда Флора увидела бутылку, понемногу исчезла.
      – Ты Вакх, – объявила она. – Как жаль, что мне некогда сплести тебе венок. Ты был бы такой симпатичный в венке из листьев!
      – Ну, а ты будь нимфа, идет? – подхватил Джон. – Сбрось с себя все и будешь лесная нимфа! А я стану гоняться за тобою в березняке!
      Мысль эта ужасно развеселила Джона, и он расхохотался. А Флора смутилась. Откашлявшись, заслонила лицо тетрадкой, но все равно, по низу шеи видно было, что она вся залилась краской. Джон осекся, ее смущение передалось ему. Ясно же, о чем она подумала. О том, что могло бы произойти между ними, поймай он ее в березняке, совершенно нагую…
      Джон выпил еще. Ему вдруг стало так хорошо. Он сбросил куртку, расстегнул ворот рубашки, закатал рукава. Солнце слепило его, врывалось радужными вспышками под сощуренные веки, грело обнаженную шею и руки. Внутри тоже разливалось приятное тепло. Он вдруг словно впервые ощутил свое молодое тело: стал сгибать и разгибать ноги, подтягивать их к подбородку, потирать живот. Больше он не слушал Флору, гонявшую его по грамматике. Ей приходилось повторять каждый вопрос по два, а то и по три раза, прежде чем он улавливал, о чем идет речь.
      В конце концов она возмутилась, отшвырнула тетрадь.
      – Ты видно, перепил! – бросила она резко.
      – Может быть. Ну и что?
      Снова он мысленно отметил, что она нехороша собой. Особенно вот сейчас, когда брови у нее насуплены, глаза сощурены. Лицо неправильное, с выпирающими скулами. Несуразное в общем лицо. Вверху очень широкое, книзу сужается. Нос длинный, острый, глаза – в разноцветных крапинках, непомерно большие для такого худого лица, и всегда в них этот горячечный блеск. Чем-то она вдруг напомнила Джону мальчугана-коротышку, с которым он учился в школе: ребята почему-то прозвали его Сморчком и после уроков швыряли в него камнями. Такой запуганный, смешной, с писклявым голосом – все его вечно передразнивали. После школы большие мальчишки ловили Сморчка, говорили ему всякую похабщину и спрашивали, знает ли он, что это такое. А не то обрывали с его штанишек пуговицы. Вот и Флора такая же. Нелепое существо. Но есть в ней что-то возбуждающее. Как и в Сморчке – недаром больших ребят тянуло поизмываться над ним. Нет, что-то в ней есть такое, что вызывает острое желание куражиться над ней, мять, терзать.
      Джон оглядел ее всю, с головы до ног. Самое привлекательное в ее внешности – кожа, такая нежная, гладкая, белая… На Флоре был черный свитер и юбка в черную и белую клетку, и, когда взгляд Джона упал ей на ноги, свежий ветерок вдруг взметнул юбку, заголив кусочек тела над чулком. Джон перекатился на живот и положил руки ей на бедра. Никогда он не позволял себе таких вольностей, но сейчас почему-то счел это совершенно естественным. Флора недоуменно отпрянула. А ему вдруг подумалось: то, что должно сейчас произойти между ними, и есть Самое Важное. Он схватил ее за плечи, хотел повалить на траву, но она бешено отбивалась. Ни один из них не проронил ни слова. Они просто сцепились, словно дикие звери: катались по траве, остервенело царапали друг друга. Флора полосовала ногтями его лицо, Джон – ее тело. И эта отчаянная схватка была для них чем-то неизбежным, словно оба с самого начала знали, что им от нее не уйти. Ни у Флоры, ни у Джона не вырвалось ни единого звука, покуда, вконец обессиленные, они не вытянулись на траве, тяжело дыша и глядя в медленно темнеющее небо.
      Все лицо у Джона было исцарапано, местами до крови. Флора, прижав руки к животу, застонала от боли. Он толкнул ее коленом, чтобы заставить замолчать.
      – Да ведь все уже, – выговорил он наконец. – Я тебя больше пальцем не трону.
      Но она стонала не умолкая.
      Солнце зашло, сгустились сумерки. По западному краю неба огромным кровоподтеком растеклось багрово-красное пятно.
      Поднявшись с земли, Джон молча глядел на отблески воспаленного заката. Слева был университетский городок, и сквозь облака его листвы проступали огоньки – это искрился оживлением весенний субботний вечер. Вот-вот повсюду начнутся веселые вечеринки и танцы. Девушки в ярких, словно сотканных из цветов платьях, будут кружить по сверкающим полам танцевальных залов, за призрачными, в белых соцветьях кустами таволги будут шептаться и пересмеиваться парочки. Извечный и столь обычный праздник юности. А вот он и эта девушка ищут чего-то другого. Но чего же? Неустанно будут они возобновлять этот поиск неведомого – чего-то такого, что выходило бы за рамки обыденщины, до конца дней обречены они рыться в хаотическом нагромождении житейского хлама, пытаясь найти в нем то утраченное, единственно прекрасное, что и есть Самое Важное. И, быть может, всякий раз будет с ними повторяться сегодняшнее – неистовство и уродство желания, оборачивающегося слепой яростью…
      И он подумал вслух:
      – Ничего у нас нет, только сами себя дурачим.
      Оторвавшись от созерцания смутной, дразнящей красоты вечернего городка, он глянул на распростертую у его ног Флору. Глаза ее были зажмурены, она часто и трудно дышала. Потное, перемазанное травою лицо ее казалось безобразным. В ней же нет ни малейшей женственности! И как он раньше не понял, что она – бесполая? Ведь в этом вся ее сущность. Ей нет места в этом мире, нет у нее ни пола, ни дома, ни норы, ни пристанища, где она могла бы укрыться и обрести покой – беглянка, которой некуда бежать. Другие на ее месте сумели бы как-нибудь приспособиться. Выбрать лучшее из того, что есть под рукой, – пусть это и совсем не то, что им нужно. Но только не Флора: приспособленчество любого рода – не для нее. В этой неумелости, неприспособленности – вся ее душевная чистота, А стало быть…
      – Флора…
      Он протянул ей руку, и во взгляде его была глубокая нежность. Флора уловила эту внезапную перемену настроения, взяла его руку, и он бережно помог ей подняться с земли.
      Они стояли вдвоем в темноте, впервые не испытывая при этом неловкости и страха; взявшись за руки, грустно и понимающе смотрели друг другу в глаза, и каждый знал, что ничем не может помочь другому, разве только этим вот пониманием, и были они по-прежнему одиноки, каждый – сам по себе, но отныне уже не чужие…

Вверх и вниз

      У миссис Флоры Гофорт были в Италии три виллы – разноцветные, как пасхальные яйца, они лепились на высоком мысу чуть севернее Амальфи; а так как она была одной из тех баснословно богатых старых американок, которые пользуются репутацией меценаток (зачастую только за то, что время от времени устраивают приемы, банкеты или балы где-нибудь на фешенебельных задворках мира искусства), к ней всеми правдами и неправдами пыталась пробиться целая толпа молодых людей – из тех, что летом прилетают из Штатов в Европу с двумя чемоданами, большим и маленьким, портативной машинкой или этюдником и туристским чеком в кармане, на котором не остается и сотни долларов к тому дню, когда они покидают Париж, – и по этой самой причине, а именно потому, что ее преследовала и осаждала толпа таких вот любителей летних вояжей, всех этих молодых дарований, не знающих счета деньгам, миссис Гофорт почла за лучшее не усовершенствовать наземных подступов к своей усадьбе на Дивина Костьера, где она отсиживалась, а оставить их в первозданном виде, так что они представляли смертельную опасность для всякого живого существа, не обладающего проворством и ловкостью горной козы.
      При всем том миссис Гофорт пошел уже восьмой десяток, чем она была несколько обескуражена. Богатые старые дамы из ее окружения отправлялись к праотцам одна за другой, в том же бойком и резвом темпе, в каком вспыхивают друг за дружкой огни фейерверка на Четвертое июля, и тем летом ей просто необходимо было время от времени окружать себя блестящими молодыми людьми, чтобы забыть про все эти смерти, о которых она то и дело читала в парижском выпуске «Геральд трибюн» и в телеграммах из Штатов; вот почему она иногда посылала свой катер в близлежащие курортные места – на Капри или в Позитано, а изредка даже в Неаполь, чтобы отобрать там очередную партию гостей.
      Но за Джимми Добайном миссис Гофорт не посылала – в последнее время она и не думала его приглашать; он проник в ее владения посуху, вскарабкавшись по крутой козьей тропе, и его появление возвестил Джулио, сынишка садовника: он просунул в чуть приоткрытую дверь ее спальни в белой вилле тощую книжицу с устрашающим словом «Стихи» на обложке и, запинаясь, объяснил на ломаном английском языке:
      – Одна мужчина приходить по дорога снизу, приносить вот это!
      Вот уже несколько дней ее крупная старая голова, похожая на подсолнух, так и клонилась на своем стебле под бременем подступающей скуки, и потому миссис Гофорт, хорошенько подумав, ответила на таком же ломаном языке:
      – Приводить мужчина на терраса, чтобы я посмотреть.
      Когда Джулио скрылся, она достала немецкий полевой бинокль и подкралась к окну, чтобы взглянуть на непрошеного гостя, пробравшегося в ее владения с помощью тактики троянского коня. Вскоре он появился: молодой человек в коротких кожаных брючках, с рюкзаком за плечами, где было все его достояние, включая четыре экземпляра той самой книжечки, которую он вместо визитной карточки передал хозяйке дома, надеясь, что она предложит ему погостить. Джулио вывел его на террасу и ушел. Джимми Добайн стоял, испуганно помаргивая под яростными лучами полуденного солнца и озираясь по сторонам в поисках миссис Гофорт, но увидел лишь авиарий со множеством яркоперых пичужек, бассейн с разноцветными рыбками, верещавшую обезьяну, почему-то прикованную к угловому столбику низкой балюстрады, да ниспадавшие отовсюду каскады багряных бугенвиллей.
      – Миссис Гофорт? – неуверенно позвал он.
      Ответа не последовало; лишь громко верещала обезьянка. Так как смотреть особенно было не на что, Джимми стал разглядывать обезьянку: не иначе как ее посадили на цепь за какую-нибудь провинность, додумал он. Около столбика стояла миска с огрызками фруктов, но воды ей не дали, и цепь была короткая – чтобы она не могла спрятаться в тень. Бассейн с рыбками был совсем близко, и обезьянка натягивала цепь до отказа, но добраться до воды не могла. Не раздумывая, в безотчетном порыве, Джимми схватил миску, зачерпнул из бассейна воды и поставил на террасе – так, чтобы обезьянка могла до нее дотянуться. Она сразу же ринулась к миске и стала пить с такой неистовой жадностью, что Джимми расхохотался.
      – Синьор!
      На террасе снова стоял сынишка садовника. Кивком головы он показал в дальний угол террасы и бросил:
      – Ходить туда!
      Джимми последовал за ним и очутился в одной из спален розовой виллы.
      Итак, он был «допущен» – по крайней мере, временно. Едва Джулио вышел, Джимми, потный и грязный, повалился на постель и, часто моргая, стал смотреть на рисованных купидонов, резвившихся на небесно-голубом потолке.
      Усталость его была так велика, что пересилила даже голод. Он заснул почти сразу и проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня.
      В день его прихода, после сиесты, миссис Гофорт побывала в розовой вилле, чтобы украдкой взглянуть на незваного гостя. Он спал, так и не сбросив кожаных брючек, и его рюкзак валялся на полу, возле кровати.
      Открыв рюкзак, она стала обшаривать его, тщательно, но бесшумно, впору опытному грабителю, и наконец обнаружила то, что искала: паспорт, завернутый в ворох выстиранных, но не глаженых рубашек. Прежде всего она посмотрела год и месяц рождения. Сентябрь двадцать второго. Значит, она не ошиблась, он действительно куда старше, чем выглядит. Несколько раз она проговорила: «Привет, привет» – ровным невыразительным голосом, как попугай, – просто чтобы проверить, насколько крепко он спит, – но он по-прежнему спал как убитый, и она включила лампочку на ночном столике, чтобы как следует его разглядеть. Потом пригнулась к его полураскрытому рту и потянула носом – нет ли дурного запаха и не разит ли спиртным, как это порою бывает у молодых поэтов, когда они уже не слишком молоды. Дыхание было чистое, но миссис Гофорт подумалось, что веки его, словно натертые лепестком бугенвиллеи, покраснели не только от усталости после подъема по крутой, едва проходимой горной тропе.
      В общем и целом миссис Гофорт осталась, пожалуй, довольна осмотром самочинно явившегося гостя, но все-таки позвонила приятельнице на Капри, чтобы узнать поточнее, что у него за прошлое и на каком он счету сейчас.
      Эта приятельница с Капри знавала Джимми в лучшую пору – в сороковых годах – и смогла дать миссис Гофорт кое-какие сведения. Вот что она рассказала: его открыла в сороковом году на лыжной станции в Неваде дама их возраста и круга, как раз одна из тех богатых старых американок, что незадолго перед тем отправилась к праотцам. Она увезла его в Нью-Йорк, и в скором времени ее стараниями он стал сверкающей звездой уик-эндов в Коннектикуте и на Лонг-Айленде – всех этих званых вечеров с балетным дивертисментом, банкетов и тому подобное. А так как он являл собой причудливое сочетание инструктора по лыжам и поэта, то дама эта, та самая, что вывела его в свет, напечатала сборник его стихов – в одном из тех малюсеньких издательств, которые кто-то удачно окрестил «утехой славолюбца». Книга, однако, произвела сенсацию, и как поэта его приняли всерьез, но с той поры стихи почему-то больше не появлялись. До конца сороковых годов он питался былою славой, но в последнее время у него все пошло вперекос. А начались его беды с того самого фокуса со снотворным. Миссис Гофорт, естественно, поинтересовалась, что же это за фокус, и приятельница весьма красочно описала ей все происшествие. Дело как будто было так: года два тому назад он чересчур загостился у одной богатой дамы на Капри, и его попросили освободить комнату для кого-то из ожидавшихся гостей. Вот тут-то, желая отсрочить выселение, он и проделал тот самый фокус: принял большую дозу снотворного, а сам накануне попросил разбудить его пораньше, чтобы его смогли своевременно обнаружить и спасти.
      – Но как только он поднялся на ноги, его попросили покинуть виллу. Вот после этого он и стал «конструировать мобили».
      – Ах, значит, он конструирует мобили?
      – Да, как поэт он окончательно выдохся и теперь занялся мобилями. А ты знаешь, что это такое?
      – Ну еще бы!
      – В общем, конструировал он эти мобили, но они у него не двигались: что-то там было неправильно, то ли они получались слишком тяжелые, то ли еще что, – словом, не двигались, и все.
      – И он это бросил?
      – Нет. Насколько я знаю, еще и сейчас ими занимается. Постой, разве он не прихватил с собой несколько?
      – Ах, так вот что это!
      Миссис Гофорт вспомнились странные металлические штучки, которые она обнаружила у Джимми в рюкзаке среди прочих его пожитков.
      – Что-что?
      – Я говорю – да, видимо, так и есть. Кажется, прихватил.
      – А он все еще у тебя?
      – У меня. Спит в розовой вилле мертвым сном – вот уже сколько часов!
      – Н-да…
      – Что?
      – Желаю тебе с ним удачи, Флора. Только будь начеку: как бы он снова не вздумал проделать этот свой фокус со снотворным…
 
      На следующее утро, выйдя к завтраку на террасу белой виллы, Джимми Добайн сказал миссис Гофорт:
      – По-моему, вы самый добрый человек, какого я встречал в жизни.
      – В таком случае, вам, пожалуй, встречалось не слишком много добрых людей, – отозвалась хозяйка дома.
      Она слегка наклонила голову, что можно было истолковать, как разрешение присесть к столу, и Джимми сел.
      – Кофе?
      – Спасибо, – сказал Джимми.
      Он был зверски голоден, голоден, как никогда в жизни, а ему не раз приходилось подолгу поститься – по причинам отнюдь не религиозного свойства. Делая вид, что смотрит на хозяйку, он краешком глаза высматривал, что бы ему поесть, но на девственно белом сервировочном столике стоял лишь серебряный кофейник и чашки с блюдцами; даже сливок и сахара не было.
      Словно бы прочитав его мысли или почувствовав, как ему вдруг сдавило от страха желудок, миссис Гофорт заулыбалась еще радужнее, еще шире.
      – Весь мой завтрак – чашечка-другая черного кофе, – сказала она. – Если съесть что-нибудь поплотней, это как-то расслабляет, а мне именно в эти часы, после завтрака, работается лучше всего.
      Он улыбнулся ей в ответ, ожидая, что она тут же добавит:
      – Но вам, разумеется, подадут все, что вы захотите; как насчет яичницы с беконом? Или, может быть, вы для начала предпочитаете мускатную дыню?
      Но минута, и без того долгая, все растягивалась и растягивалась, а когда окинув его задумчивым взглядом, она наконец заговорила, он ее просто не понял.
      – Значит, «одна мужчина приходить по дорога снизу, приносить вот это». Да?
      – Как вы сказали, миссис Гофорт?
      – Это не я, это мальчик сказал – тот, что принес мне вашу книгу. Сама я ее не читала, но слышала разговоры о ней, когда она только вышла.
      – Этой зимой, на балу, вы просили меня принести ее вам. Но когда б я ни заходил, вас не бывало дома.
      – Что поделаешь, так вот оно получается. А когда она вышла впервые?
      – В сорок шестом.
      – Хм, давненько. Сколько вам лет?
      Мгновение он помедлил, потом проговорил – очень тихо, словно бы ожидая от нее подтверждения:
      – Тридцать.
      – Тридцать четыре, – быстро поправила она.
      – Откуда вы знаете?
      – Заглянула в ваш паспорт, покуда вы побивали все рекорды по сну.
      Он попытался изобразить на лице шутливую укоризну:
      – Ну зачем же?
      – А затем, что меня одолели самозванцы. Мне надо было удостовериться, что вы настоящий Джимми Добайн. Прошлым летом ко мне пожаловал самозваный Пол Боулз, а позапрошлым – самозванные Трумэн Капоте и Юдора Уэлти, и, насколько я знаю, все они так до сих пор и живут вон в том домишке на берегу – туда переводят всех нежелательных, когда виллы переполнены. Я называю тот домик «Oubliette». Вы ведь знаете, что это такое, не правда ли? Был такой средневековый обычай (на мой взгляд, от него отказались несколько преждевременно): узников, про которых хотели забыть навсегда, сажали в особую темницу – «Oubliette». Это от французского глагола «oublier» – «забывать». Вот я и прозвала тот домик на берегу «Oubliette» – «Забывальня». И я в самом деле о них забываю. Может, вы думаете, что я шучу, но это правда. Видите ли, я столько натерпелась от всех этих дармоедов, что у меня выработался своего рода комплекс. Не хочу, чтоб меня надували, меня бесит самая мысль, что из меня делают дурочку. Понимаете, о чем я? К вам это не относится. Вы явились с книгой, там ваше фото, по нему сразу видно, что это вы – ну, правда, вы там лет на десять моложе, но все-таки это явно вы, и сомнений быть не может. Уж вы-то не самозванец, я уверена.
      – Благодарю вас, – пробормотал Джимми. Он просто не знал, что тут еще можно сказать.
      – Правда, у некоторых есть своя внутренняя «Забывальня», так сказать, мысленная. Что ж, это тоже вещь неплохая, но у меня, к сожалению, память превосходная – как выражаются психологи, абсолютная. Лица, имена – все, все, все – запоминаю навсегда.
      Она улыбнулась ему так приветливо, что и он улыбнулся в ответ, хотя этот стремительный поток слов заставил его отпрянуть, будто от дула пистолета, наведенного рукой сумасшедшего.
      – Впрочем, с новыми людьми в мире искусства я знакомиться не успеваю, – продолжала она. – Ну, вы-то, конечно, в искусстве не новичок, вы, можно сказать, один из ветеранов, не так ли? Заметьте: я не сказала – «из бывших», я сказала – ветеран. Ха-ха, я не сказала «из бывших», нет, детка, я назвала вас ветераном! Хо-хо-хо!
      Джимми растянул рот пошире – потому что смеялась она, но почувствовал, что вместо улыбки у него получилась гримаса боли.
      На какое-то время он перестал воспринимать ее слова. «Не сдавайся! – твердил он себе. – Отсюда идет путь наверх». Впрочем, он сам не особенно в это верил. Что бы его ни ждало впереди, путь к этому неясному будущему все равно шел через Неаполь, и вчера тоже был Неаполь…
      …Он брел вдоль длинного, длинного ряда отелей, выходящих на Санта-Лючия, и почти перед каждым отелем за столиками сидели люди, с которыми он когда-то был близко знаком. И хотя все они притворялись, будто не видят его, – он-то прекрасно знал, что видят, – он подходил к столикам и заводил разговор, пуская в ход все обаяние, на какое был только способен. Но никто из них – ни один! – не предложил ему подсесть к его столику. Страшно? Боже, мой, еще как!Стало быть, в нем появилось нечто такое, по чему они сразу определяют: он уже переступил черту, за которой…
      Но ему не хотелось уточнять, что это за черта, ставить точку над «i».
      Неожиданно для себя самого он поднялся и, заслонясь ладонью от солнца, стал смотреть вниз, на берег.
      – А, вон она, я ее вижу! – воскликнул он.
      – Что именно?
      – Вашу «Забывальню». По-моему, вид у нее очень симпатичный.
      – Да? Но нынешним летом она пустует.
      – А почему? Мне кажется, миссис Гофорт, это самое лучшее решение проблемы.
      – Видите ли, – возразила она, – домишко стоит на моей земле, и поэтому некоторые считают, что я несу ответственность за тех, кого помещаю туда. А я не желаю знать, что с ними там происходит, я просто не позволяю себе интересоваться ими. Насколько я знаю – вернее, насколько я пожелала узнать, – их всех постепенно смыло волной, всех этих самозванцев, дармоедов и прочую публику, которая почему-то считает, что я обязана ее содержать. Ну, а вы чем занимаетесь? Стихов вы ведь больше не пишете, это я знаю. Так чем же вы занимаетесь теперь?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10