Марихуана не оказала эффекта, на который Тео надеялся. Первый опыт матери прошел гораздо хуже, чем Тео приходилось наблюдать даже у самых мнительных новичков. Она плакала, стонала и говорила что-то про ночь, «когда малыша забрали». Тео не мог понять, о чем это она – может, о выкидыше Кэт? А может быть, ей вспомнилось что-то из собственной жизни, думал он, обнимая ее, неловко гладя по спине и стараясь не думать о том, как она исхудала. Просто поразительно, как мало он знал о жизни матери до того, как сам появился на свет.
Когда худшее миновало, она почувствовала себя совсем разбитой и есть, конечно, не захотела. Тео в конце концов уложил ее в постель. Джонни, уходя домой, сокрушался и обещал подобрать «что-нибудь помягче», чтобы попробовать еще раз. Но Тео, глядя, как всхлипывает мать в беспокойном сне, знал, что проб больше не будет. Трудно сказать, чем была отрешенность ее последних недель – отказом от борьбы или мужеством, но он не хотел лишать ее этого еще раз.
– Я хочу, чтобы ты продал дом, – сказала она как-то утром, когда они, как обычно, ехали в клинику: несколько часов процедур для нее, потрепанные журналы и кофе в комнате ожидания для него.
– То есть как это «продал»? Ты что, хочешь лечь на полный стационар?
У нее достало сил на раздраженный взгляд – одно из немногих удовольствий, которые ей остались.
– Не сейчас. Когда я умру.
– Мама, не надо...
– Если теперь не сказать, то когда же? – Она поправила шарф, сползавший ей на уши. – Послушай меня. Это не твой дом, и ты не захочешь в нем жить без меня. Ты даже в чистоте его содержать не сможешь.
– Я не хочу думать об этом сейчас.
– Ты никогда не хочешь думать о таких вещах. Потому и ведешь такой образ жизни. Потому и поселился у меня.
– Я уже переехал бы... если б ты не заболела.
– Возможно, – недовольно поморщилась она, – но ты все равно послушай. Продашь его, купишь себе хорошую квартиру, и у тебя еще останется. Сможешь пойти в колледж, получить степень. Ты мог бы очень хорошо учиться, если бы постарался – учителя всегда говорили, что ты способный, но у тебя только твой рок-н-ролл был на уме. Ипотека почти выплачена – остался только кредит за перепланировку кухни, но на колледж тебе хватит.
Мысли об этом угнетали, но некая искорка – возможно, перспектива грядущей свободы – все-таки зажглась в нем.
– Мы еще поговорим об этом, мам. Не надо пока. Ты поправишься.
– Не умеешь ты врать, Тео. – Она помолчала. – Хорошо еще, что у тебя способности к музыке.
Он взглянул на нее. Точно: она улыбалась. Это не укладывалось у него в голове. Неужели матери нужно было заболеть раком, чтобы обрести чувство юмора? Ни фига себе обмен!
Но честных обменов не бывает. Вселенная работает не по принципу честности. Некуда пожаловаться, некуда подать апелляцию.
Сплошное кидалово.
Спуск под уклон продолжался всю весну и начало лета – свободное падение, мучительно быстрое и в то же время изматывающе медленное, как в кошмаре. Джонни Баттистини не приходил больше – не мог смотреть на пугало, в которое превратилась Анна Вильмос, но временами звонил, спрашивал о ней и уговаривал Тео пойти куда-нибудь вечером.
– Пошли, – в который раз предложил он. – Тебе надо проветриться. Всего на пару часов.
– Ага, сейчас. А если она упадет в ванной, пока меня не будет? – Тео отмечал истерические ноты в собственном голосе, как будто подслушивал чей-то чужой разговор. – Что ты мне предлагаешь: пить пиво, глазеть на телок и надеяться, что этого не случится? Будь это твоя мать, ты бы...
– Слушай... – Джонни умолк. Они приблизились к черте, которую никогда еще не переходили.
– Не могу я, понятно? Извини, но не могу. И не приставай ко мне больше.
– А с группой как, Тео? Ребята спрашивают, когда ты вернешься.
– Как умрет она, так и вернусь. – Даже в приливе бешенства он сознавал, что говорит слишком громко – он мог только предполагать, что Анна все еще спит в другой комнате. – Как только это маленькое неудобство останется позади, я вернусь, веселый и жизнерадостный, и буду играть тяжелый рок с двадцатилетними сопляками. С колоколами и всем, чем положено. Не стоит беспокоиться.
– Тео...
– Да наплевать мне. Скажи им, что я ухожу. Все, отвали.
Он положил трубку так, словно дверь захлопнул. Ему хотелось плакать, но он себе не позволил. Дурак, дурак, дурак.
Звонок Кэтрин на следующий день принес ему переживания иного рода. Кто-то сказал ей, что у них происходит, – Тео сам раз десять перебарывал желание позвонить ей, как пьяница перебарывает стремление зайти в ночной магазин, и вот услышал ее голос. Но теперь в нем появилось нечто новое, некая дистанция, словно Кэт подготовилась заранее, как это делают врачи в клинике, надела хирургические перчатки и маску.
– Я очень, очень огорчилась, услышав про твою маму, Тео.
– Да, это тяжело. Для нее, я хочу сказать.
Она спросила, как он справляется, выслушала его краткий отчет о леденящем ужасе их будней, сообщила кое-что о себе – о повышении на работе, о фильме, который ей понравился, – но весь этот разговор имел весьма прозрачный подтекст: «Я звоню исключительно из чувства человеколюбия. Не вздумай ничего себе вообразить».
Он и не воображал. Воображение у него больше не работало.
Закончив свое па-де-де с Кэтрин, он почувствовал себя совершенно пустым, будто что-то выело его изнутри, оставив от прежнего Тео одну только кожу. Мать сидела, запрокинув голову на спинку дивана, но глаза у нее оставались открытыми. Телевизор не работал. Последнее время путешествие по карте своей болезни так поглощало ее, что она не трудилась больше его включать.
– Пора мне ехать в больницу, – сказала она, услышав, как он вошел.
– Мы там уже были утром, забыла?
Она чуть-чуть качнула головой, словно боясь, что та отвалится от более резкого движения. Тео видел, что сегодня она чувствует себя особенно скверно.
– Я хочу сказать, что мне пора лечь туда насовсем.
Что-то холодное сжало ему внутренности.
– В этом нет необходимости, мама. Нам и дома хорошо, разве нет?
Она закрыла глаза.
– Ты все делаешь, как надо, Тео. Ты хороший сын. Но доктор тоже так думает. Не могу я больше.
– Что не можешь?
– Соблюдать свою часть договора. Я устала. Мне плохо. Хочу отдохнуть.
– Ты и здесь могла бы...
– Не хочу, чтобы ты таскал меня на руках, как уже несколько раз делал. Не хочу, чтобы родной сын горшки за мной выносил. Не допущу я этого.
– Но...
– Все. Время вышло.
Так началась последняя, заключительная стадия пути под уклон, по-своему не менее страшная, чем картины, которые представлял себе Данте. Только вот благостного видения в конце не будет, с мрачной уверенностью думал Тео. Не будет сияющего града – ничего, кроме белого больничного коридора.
Он чувствовал, что мать уходит от него, улетает, как луна, которая сорвалась с орбиты и скоро исчезнет в темных пространствах космоса. Он сидел рядом с ней каждый день, пытаясь сосредоточиться на книгах, которые уже месяцы, а то и годы собирался прочесть. Находиться при ней все время не имело смысла, но чем он еще мог заняться? Он боялся выйти на работу, чтобы не искушать судьбу. Боялся, что роковой телефонный звонок настигнет его там вернее, чем дома. Ребята из группы поймали его на сказанном в приступе горя слове и приняли его уход как официальное заявление – Джон оставил ему сбивчивое, извиняющееся сообщение, не сказав этого прямо, и Тео не стал ему перезванивать. Общая с Кэт приятельница позвонила, чтобы выразить ему свое сочувствие, и снабдила его непрошеной информацией о том, что Кэт снова с кем-то встречается. Повесив трубку, он поставил старую запись «Смитс» и стал бродить из комнаты в комнату, стараясь вспомнить, что полагается чувствовать человеку при таком известии.
Иногда ему казалось, что и он уходит, обрывает все связи, следует за матерью на ее пути в пустоту. Только сознание, что больше у нее никого нет, еще привязывало его к Земле. Дядя Харолд навестил ее один раз на первых порах, но занимать больных разговорами он умел еще меньше, чем Джонни, и Тео знал, что больше они его не увидят.
Бывали, впрочем, и хорошие дни, когда боль отступала и сознание матери не было так затуманено наркотиками. Тео хотелось рассказать ей что-нибудь новое о себе, чтобы как-то ее развлечь, но за душой у него не было ничего. Это, собственно, было не столь уж и важно: мать, будучи в достаточно ясном уме, говорила сама. Как будто рак в своей разрушительной работе сломал заодно и некую стену внутри нее, перегородку, мешавшую нормальным разговорам и воспоминаниям – как будто только болезнь позволила ей осознать, какой незнакомкой она была для своего сына. Сначала она говорила о самом Тео, о его детстве, его школьных годах, его необычайной любви к Хэллоуину, о маскарадных костюмах, которые он изобретал. Потом она постепенно перешла к собственному детству в Чикаго. Раньше он никогда не слышал от нее историй о большой ирландской семье, где она была самой младшей, обо всех этих тетушках, дядюшках, кузенах, братьях и сестрах – ее общение с ними прервалось после непростительного по католическим меркам поступка ее матери. Та развелась с отцом, который пил и дурно с ней обращался. Тео имел об этом самое смутное представление, но теперь ему стало ясно, почему он не встречался почти ни с кем из родственников матери и почему бабушка Дауд, имевшая в Иллинойсе семерых детей, жила у младшей дочери в Калифорнии.
Слушая мать, он снова почувствовал, что скучает по бабушке. Она проявляла к нему гораздо больше любви, чем ее дочь, – Тео казалось даже, что между ними, им и бабушкой, существует какой-то тайный уговор. Большинство нежных воспоминаний о детстве было связано с ней – походы в аптеку, никогда не обходившиеся без прилавка со сладостями, денежные подарки потихоньку от родителей и, конечно, чудесные сказки ее старой родины, сказки про эльфов и великанов, от которых мать закатывала глаза, а отец-авиатехник приходил в раздражение, полагая, что теща пичкает его сына «выдумками для недоразвитых».
Бабушка умерла, когда Тео было двенадцать. В ту пору это показалось ему не столь уж тяжелой потерей, и он даже удивлялся собственному хладнокровию. Теперь-то он понимал, что тогда еще просто не дорос и не знал, что теряет.
Иногда ему представлялось, что он сидит у бабушкиной постели, как будто она каким-то образом ожила в своей умирающей дочери. Как будто он восполнял упущенное в тот раз, когда она слегла с пневмонией, и родители сочли, что общение с ней плохо отразится на его психике.
«Вот и вся моя семья, – думал он, глядя на изможденное лицо спящей матери. – Моя семья умирает. Я последний, кто остается».
* * *
– Хочу рассказать тебе что-то, – сказала мать.
Тео, задремавший на стуле, вздрогнул. Ему снова приснился один из тех привязчивых, тревожаще ярких снов, где он смотрел сквозь запотевшее стекло, как заключенный или животное, запертое в террариуме. На этот раз он определенно почувствовал себя кем-то другим – не Тео, а кем-то старым, холодным и ироничным. Это так его ужаснуло, что учащенное сердцебиение не унялось до сих пор.
Спросонья он подумал, что сказанные шепотом слова ему тоже приснились, но тут увидел, что мать лежит с открытыми глазами. Она теперь очень много спала – иногда на протяжении всех его утренних и дневных посещений. Она начинала представляться ему чем-то неодушевленным, подобием его матери, но порой она стонала от боли, даже после уколов, и он отчаянно желал возвращения прежнего пугающего покоя.
И моменты просветления тоже случались, вот как теперь.
– Что, мам? Может, еще укол сделать?
– Нет, – едва шевельнув губами, выговорила она. Глубокое дыхание причиняло ей боль, сокращало пространство, где, как завоеватель, распоряжался рак. – Я хочу сказать тебе кое-что.
Он подвинул стул еще ближе, взял ее холодную сухую руку в свою.
– Я тебя слушаю.
– Ты... прости меня.
– За что?
– Я... любила тебя не так, как должна была, Тео. – Ее взгляд пытался сфокусироваться на нем, точно сквозь пелену. – Это не твоя вина.
– О чем ты, мам? – Он придвинулся еще на дюйм, чтобы лучше слышать. – Все было...
– Нет. Не было. Из-за одного случая... ты тогда совсем крошечный был, месяца три, не больше. Я думаю, у меня была эта самая... как ее... – Она тяжело, всколыхнув животом, перевела дыхание. – Послеродовая депрессия, что ли? Мы ничего не понимали в таких вещах. Просто один раз я подошла к твоей колыбельке – ты все плакал и плакал, никак уняться не мог. Газы, наверное. – На ее губах появился призрак улыбки. – Подошла – и вдруг чувствую, что меня это не волнует, как будто ты вовсе и не мой ребенок. – Она нахмурилась и закрыла глаза, подбирая нужные слова. – Нет, не то. Я вообще не видела там больше ребенка – только маленькое орущее существо, и все. Не часть меня самой. – Она зажмурилась от накатившей на нее боли.
– Ты не должна мучить себя из-за этого, мама.
– Мне надо было обратиться за помощью. Я пыталась сказать твоему отцу, а он не понял – отдыхай, говорит, побольше, и все тут. Но я не любила тебя так, как должна была, никогда не любила. Прости меня, Тео.
У него защипало глаза.
– Все в порядке, мама. Ты делала что могла.
– Ужасно, правда? – Она опять широко раскрыла глаза, и ему впервые за много дней подумалось, что она видит его по-настоящему, во всей полноте, с жестокой ясностью, которая сделала бы нормальную повседневную жизнь кошмаром. Он изо всех сил старался выдержать этот страшный взгляд.
– Что ужасно, мама?
– То, что ты умираешь, а о тебе только и можно сказать: она, мол, делала что могла. – Новый прерывистый вдох, за которым так не скоро последовал другой, что у Тео опять заколотилось сердце. И шепот, дрожащий, как у испуганного ребенка: – Ты не споешь для меня, Тео?
– Спеть? Хочешь, чтобы я спел?
– Я так давно не слыхала... как ты поешь. У тебя всегда был чудесный голос.
– Что ты хочешь послушать, мама?
Но она уже снова закрыла глаза и слабо шевельнула рукой.
Он вспомнил, как в тот вечер, когда он узнал про ее болезнь, они ходили слушать ирландцев. Там была одна старая песня, которая ей понравилась.
Вернуться бы мне в Каррикфергюс,
– тихо начал он.
Валлигранд бы увидеть вновь.
Я океан переплыл бы,
Чтоб свою отыскать любовь.
Мать чуть заметно улыбнулась, и он стал петь дальше. Медсестра, привлеченная непривычными звуками, просунула голову в дверь, но тут же скрылась и стала слушать из-за порога. Тео, не обращая на нее внимания, старался вспомнить слова, полную сожалений повесть безымянного поэта.
Где же найти мне крылья,
Что удержат над бездной вод?
Где добрый тот перевозчик,
Что меня в свою лодку возьмет?
О, где же вы, юные годы?
К закату мой клонится век.
Близкие и дорогие
Все ушли, словно давний снег.
Слова сами всплывали в памяти, и это радовало Тео, не желавшего нарушать чары: то, что он делал, напоминало скорее ритуал, чем обыкновенное пение. Он пел по возможности просто, избегая рефлекторных поповых манеризмов. Только закончив последний куплет и перейдя к припеву, он сообразил, что эта песня не что иное, как жалоба перед лицом близкой смерти. На миг он запнулся – но мать уже спала, и улыбка осталась на ее губах, слабая, как звездный свет на тихом озере.
Я трезвым редко бываю.
Я бродяга, и горек мой путь.
Дни мои сочтены, ребята, —
Приходите меня помянуть.
Он оставил ее спящей. Сестра, молодая, азиатского типа, заулыбалась и начала говорить ему что-то, но увидела его лицо и решила, что лучше не надо.
Анна Вильмос в конечном счете и полгода не протянула. Она умерла восьмого августа, ночью. Учитывая обстоятельства, это была, вероятно, хорошая смерть. Медсестра, увидев, что она как будто не дышит, проверила пульс и тут же приступила к необходимым процедурам, чтобы освободить койку для другого пациента. Кто-то позвонил Тео домой и, сообщив ему новость, сказал, что до утра приходить не стоит, – но Тео все-таки вышел и сел в старую машину матери, чувствуя, что в его сомнамбулическом состоянии это будет безопаснее мотоцикла. Вокруг кровати задернули занавески, лицо матери покрыли простыней. Тео откинул покров. Мысли кружились хлопьями, точно он был стеклянным шаром со снегом внутри, который долго трясли и наконец поставили на место.
Вид у нее был не особенно мирный – она вообще ни на что не была похожа.
Она выглядит, как кто-то, кто был раньше, а теперь перестал быть.
Он поцеловал ее холодную щеку и пошел искать ночного администратора, чтобы договориться о дальнейшем.
4
ГОЛОДНЫЙ
Порт плавился от зноя, необычного даже для этого времени года. Бригада никсов, отдыхавшая в тени высокого старого пакгауза, не спешила уступать дорогу черному лимузину, пока кто-то из них не разглядел изображение цветка на номерной доске. Между рабочими прошел шепот, похожий на ропот моря – заказанного им, пока не истечет срок их призыва, – и они прижались к стене, пропустив экипаж.
Никсы обсудили этот случай вечером в таверне «Черта прилива», но говорили они недолго и опять-таки шепотом.
Экипаж тихо остановился перед последним в ряду строением. Пакгауз, большой, ветхий, без окон, дремал у причала, как прикорнувший на солнце зверь. Воздух колебался от жары, и первые две фигуры, вышедшие из лимузина, из-за этого выглядели еще чудовищнее, чем были на самом деле. Длинные черные пальто не скрывали их огромности. Они долго стояли неподвижно, обшаривая окружающее пространство глазами из-под широкополых шляп. Затем один из них, словно по сигналу, нагнулся и открыл дверцу экипажа.
Наружу вышли еще трое в элегантных костюмах из тончайшего темного материала. Самый высокий из них оглядел опустевший пирс – никсы закончили перерыв раньше времени и поспешно ретировались – и первым пошел к зданию, жестом послав вперед одного из гигантских охранников.
Интерьер здания не имел ничего общего с облупленным, в потеках ржавчины фасадом. Пятеро прибывших шли по длинному коридору, пересекая островки света. Свет проникал через то, что на первый взгляд представлялось рваными дырами в потолке, но при внимательном рассмотрении оказывалось потолочными окнами странной формы. Сам коридор не имел никаких отличительных черт: стены окрашены в черное, пол покрыт мягким темным материалом; это предполагало, что хозяину дома нет нужды прислушиваться к чьим-то шагам, и он не боится, что кто-то ворвется к нему без его ведома, – что о любом визите он бывает осведомлен задолго до того, как посетители приблизятся к внутренней двери.
На этой двери висела медная табличка – пустая, без надписи. Телохранитель потянулся к ручке, но высокий остановил его, открыл дверь сам и прошел внутрь вместе с двумя своими спутниками. Охранники остались топтаться в коридоре, где искры потрескивали в мягком покрытии у них под ногами.
Громадную комнату за дверью тоже освещали потолочные окна, из-за чего она казалась подпертой косыми солнечными столбами. В спертом воздухе перемешались запахи, которые смертному показались бы неприятными и даже ужасающими. Вошедших, несмотря на высокоразвитые органы чувств, здешние ароматы не пугали, но когда их кошачьи глаза привыкли к чередованию полос света и тени, двое шедших позади замедлили шаг, а потом и вовсе остановились, явно пораженные тем, что окружало их.
Это действительно был своего рода пакгауз, но даже в этом городе, самом древнем и таинственном из всех городов, вряд ли нашелся бы второй такой склад. Лучи с потолка выхватывали из мрака многое, но мало что освещали – и то немногое, что было на виду, выглядело очень странно. Человекоподобные фигуры, возможно, статуи, застывшие в тысяче разных поз, заполняли помещение, как безмолвные зрители. Некоторые из них лежали на боку, и руки их, ранее простертые к небесам, теперь словно хватали за ноги стоящие изваяния. Фигуры эти составляли лишь часть экспозиции, и многие другие предметы поддавались узнаванию не столь просто: чучела, шкуры и кости фантастических зверей; открытые ящики, набитые ржавеющим оружием и меняющими цвета тканями; урны, гробы и перевернутые сундуки с украшениями всякого рода, от золотых и серебряных до черных, как уголь. На полу валялись небрежно раскиданные драгоценные камни. На стенных полках теснились сосуды с вещами, которые не хотелось рассматривать вблизи: там виднелись глаза и лица, ничем, впрочем, не напоминающие человеческие. Из других склянок, матовых, одни были тщательно запечатаны, другие едва притворены – к ним либо часто наведывались, либо их содержимое вырвалось на волю само по себе. Ярлыков на сосудах не было, и даже знаки, оставленные на полках блестящим порошком с явно определенным смыслом, не позволяли разгадать, что в них находится.
С потолка на проволоке свисали не менее загадочные объекты – воздушные змеи из кожи, лампы, будто бы горящие, но не дающие света; под самым потолком вращалось, словно подхваченное вихрем, целое облако из перьев – белые пушинки трепетали в одном из световых столбов, но не разлетались, несмотря на силу крутящей их воздушной струи.
Самый высокий из трех посетителей дошел до дальнего угла, куда не достигал свет. Двое других, удовлетворив первое любопытство – а возможно, испытывая совсем другие эмоции, – устремились за ним с быстротой, которая у менее грациозных созданий сошла бы за спешку, и остановились за спиной у своего предводителя.
Фигура, сидящая в темном углу, шевельнулась.
– Добро пожаловать, лорд Чемерица.
– Я получил ваше послание, – кивнул высокий.
Сидящий опять пошевелился, но не встал и, к невысказанному, но явному облегчению спутников Чемерицы, не вышел из мрака. На Устранителя Неудобных Препятствий смотреть всегда не слишком приятно, особенно у него дома.
– И решили посетить меня лично. Очень любезно с вашей стороны, очень обязательно. Не думаю, чтобы ваши спутники бывали здесь прежде.
Чемерица, снова кивнув, представил их: светловолосого и другого, сурового, с волосами еще темнее, чем у него самого, – из-за своей полнейшей черноты они казались ненастоящими.
– Лорд Наперстянка и лорд Дурман.
– Да, я знаю. – Из темноты донеслось нечто вроде одышливого «кхе-кхе».. – Извините, господа, что не подаю вам руки.
– Ничего, не беспокойтесь, – с чуть излишней поспешностью ответил лорд Наперстянка.
– Итак, время пришло? – произнес Дурман, первый советник парламента и вторая по значению персона в Эльфландии после Чемерицы. Его холодные глаза не уступали чернотой волосам, но косматые брови были совершенно белые, как будто только они и состарились за все его бессчетные средние годы.
– Думаю, да, – сказал Устранитель. – Согласно вашему поручению, лорд Чемерица, и полученной от вас плате, я пристально слежу за ситуацией. Если промедлить еще немного, можно упустить момент.
– А вы уверены, что мы его уже не упустили? – Бледное лицо и ровный голос Чемерицы не выдавали никаких чувств, но было бы безумием полагать, что внутренне он не испытывает нетерпения, причем самого жадного.
– Я ни в чем не уверен, но считаю это крайне маловероятным.
Чемерица отмел уточнение взмахом руки.
– В таком случае начнем. Скажите, как до него добраться.
– Это не так просто. Я нашел его для вас, и во всем остальном вам без меня тоже не обойтись.
– Кого же послать за ним? – нахмурился Дурман. – Одного из нас? Или вас самого?
– «Кого» не совсем то слово. – Устранитель снова издал свой шелестящий смешок. – Вы все уже использовали свой лимит по эффекту Клевера, и я тоже не могу больше совершить путешествие в тот мир, поверьте мне на слово. К тому же я очень сомневаюсь, что на нашей стороне найдется охотник, достаточно сильный и надежный, чтобы совершить переход и найти добычу; грубая сила без интеллекта и интеллект без силы равным образом потерпят крах, а второго шанса, учитывая быстроту происходящих перемен, может и не представиться.
– Стало быть, послать некого? – с видимым облегчением спросил Наперстянка.
– Я не говорил этого – я сказал только, что «кого» – неверное слово. – Устранитель со странным чмокающим звуком отодвинулся чуть дальше в темноту. – Принесите мне, пожалуйста, то, что требуется. Я опишу вам эти предметы.
Пока Наперстянка с Дурманом разыскивали зеркала, Чемерица стоял, небрежно заложив руки в карманы брюк. В угол, где сидел Устранитель, он не смотрел – возможно, из учтивости, хотя таковой и не славился. Он еще не видел Устранителя в этом самом откровенном из его обличий, но повидал много такого, что его почтенные сподвижники и вообразить себе не могли – и даже не поморщился при этом.
– Вы должны понимать, что мы переступаем черту, – сказал он, глядя, как Дурман перебирает стопку картин в рамах. – Это не то, что было в деле с нерожденным младенцем. В случае неудачи нас всех может поглотить Забвение, включая и вас.
– Для меня это не столь уж страшно, милорд.
Чемерица обеспокоился было, но тут же отвлекся: фигура во мраке колыхнулась и даже как будто собралась выйти на свет.
– Не трогайте это! – крикнул Устранитель надтреснутым, но поразительно громким голосом. – Поставьте на место!
Лорд Наперстянка наискосок от них вздрогнул и торопливо поставил на пол резной ларец, который взял было в руки.
– Зеркала там нет, – уже спокойнее сказал Устранитель. – Посмотрите в соседней куче, а ларца больше не касайтесь.
Чемерица, уловив в его тоне страдальческие ноты, поднял тонкую бровь, однако промолчал.
Оба знатных лорда, использованные в качестве грузчиков, наконец вернулись к ним, таща два больших зеркала в некрасивых рамах черного дерева. Следуя указаниям Устранителя, они разместили их на полу одно напротив другого, на расстояний вытянутой руки.
– Возьмите. – Рука Устранителя с черной свечой на мгновение высунулась из мрака. Наперстянка и Дурман отвернулись, но Чемерица шагнул вперед и взял свечу. – Поставьте ее между зеркалами, зажгите и тут же уйдите.
Чемерица, чиркнув указательным пальцем о большой, высек огонь. Потолочные отверстия в тот же миг сузились или что-то их заслонило. Склад на какое-то время погрузился во тьму, не считая огонька свечи.
– Тишина теперь, – сказал Устранитель. – И хотя говорить об этом нет нужды, я все равно скажу: не становитесь между зеркалами и никоим образом не мешайте свету свободно проходить в обе стороны, пока я не закончу.
Он тихо запел – звук был едва различим за его хриплым дыханием. Это продолжалось довольно долго. Огонек свечи съежился и стал не ярче пламени светлячка – крохотная точка, служившая, однако, фокусом всей окружающей ее тьмы.
В пространстве между зеркалами начало сгущаться что-то вроде слабо светящегося облака, словно огонь свечи каким-то образом рассеивался. Оно становилось все четче, не становясь при этом плотнее, перетекая от одного зеркала к другому. Казалось, что оно вот-вот примет какую-то форму, но этого не происходило: в нем возникали очертания лица, темной дыры рта, пустых глазниц. Даже трем лордам Эльфландии трудно было смотреть на это дольше нескольких мгновений. По мере того как нестройное пение Устранителя становилось громче, облако двигалось все резче, дергаясь и рывками сдвигаясь от зеркала к зеркалу, точно живое существо, ищущее выхода из клетки. Комнату наполнил пронизывающий холод. Бесплотное нечто разинуло рот – шире, еще шире, словно могло поглотить самого себя, если бы захотело.
– Что это? – произнес Чемерица с точно выверенной модуляцией, без излишней, выдающей страх громкости и ненужного трепета.
Не сразу ответивший, усталый голос Устранителя шел, казалось, откуда-то издалека.
– Иррха. Древний ужас, дух, приносящий чуму, забытый в мире смертных со времен разрушения Вавилона.
– И что же... он способен совершить требуемое? Вы говорили, что сила без разума в данном случае бесполезна. Уж не хотите ли вы сказать, что вот это... обладает разумом? – Чемерица, как бы ища поддержки, взглянул на своих спутников, но те с болезненной завороженностью смотрели только на фигуру между зеркалами.
– Оно не нуждается в разуме. То, что один из вас совершил бы сознательно, оно совершит инстинктивно, за неимением лучшего слова. Оно ужасно в своей неотвратимости. Оно последует за своей жертвой, куда бы тот ни отправился, в любом из миров, без отдыха, без малейшего намека на сомнение или колебание. Иррха не мыслит так, как вы или я, но ему это и не нужно. Во время погони он в случае надобности присваивает себе новые тела, поэтому усталость ему неведома. В конце концов – неизбежно – он настигнет свою жертву, схватит ее и доставит сюда. Тот, кто вам нужен, в тисках иррхи расскажет все, что вы захотите, сделает что угодно, лишь бы освободиться из плена этого воплощенного голода.
– Понимаю, – сказал Чемерица. – Что ж, превосходно.
– Ужасно, – сказал лорд Наперстянка.
– И ужасно, и превосходно в то же время, – подытожил Устранитель. – В любой сфере существует лишь немного совершенных вещей, и это одна из них.
Когда трое лордов снова вышли в коридор, два телохранителя-огра стояли, бессмысленно глядя в потолок и свесив руки. Ноги плохо повиновались им – они только и могли, что плестись следом за хозяевами. Лишь когда дверцы лимузина захлопнулись и шофер с лошадиным лицом развернулся к выезду из порта, охранники начали моргать и что-то мямлить. По мере удаления от прибрежного района они снова обрели дар речи, но так и не сумели вспомнить, что случилось с ними во время ожидания в коридоре.